Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 88 страниц)
Перед пасхой степь покрылась черными плешинами отталин. Земля, сбрасывая с себя зимнюю одежду, облегченно вздыхала, испускала дурманящий черноземный запах. Облысевшие вдруг елбаны курились сивой трепещущей дымкой. В деревнях, где еще недавно сугробы были вровень с крышами, снег осел, ощетинясь ноздреватой грязной коркой. Несмотря на еще сильные утренники, солнце припекло все настойчивей и настойчивей. Весна была напориста.
Петр Леонтьевич Юдин всегда любил эту пору года – канун весеннего сева. Бывало, отпразднует пасху, выезжает в поле. И работает. Да так работает! Все на свете забывает. Смотрит в такие дни на свои загоны – и душа радуется. Вот оно, богатство! А если удастся прихватить две-три десятины лишку – на весь год радость. А нынче нет спокойствия на душе.
Всегда с тайной надеждой встречал он весну, ждал: вот уродит земля к осени семьдесят, и он станет человеком. И не то чтоб не родила. Бывали удачные годы, собирал до семидесяти пудов с десятины – правда, мало таких годов выпадало, – и все-таки не пришлось поносить на своем веку плисовых штанов и красных с набором сапог.
Приземистый домик Леонтьича стоял в Усть-Мосихе за прудом. Стараньями многих лет удалось пристроить к нему крытый двор, завозню и низкий, с подслеповатым окошком хлев.
Всю жизнь Петр Юдин мечтал поставить в центре села, где-нибудь рядом с церковью или никулинским магазином, если уж не крестовый, то хотя бы настоящий, под железом дом, обнести его тесовым забором с высокими смолеными воротами. Но так и не мог выбраться из Заречья. А тут вдруг незаметно подкралась старость. И остался он жить на отшибе в осевшем от времени пятистеннике с плетнями вместо забора.
Теперь он лелеял последнюю надежду – дочь. Намеревался выдать ее за Хворостовского сынка Кирюшку.
К тому же, как рассказывают, тот постоянно на игрищах крутится около Насти. А Кирюшка – бывший унтер. Правда, народ болтает, что его потому и не мобилизовали в армию, что будто бы отец отвез в Камень два воза пшеницы. Но ведь, признаться, кому охота из дому в солдатчину.
А отец в силе, имеет достаток. Породниться с Хворостовыми было давнишней мечтой Леонтьича.
Вот и пришлось из-за Насти тащиться по бездорожью в город на базар. Жена уже третью неделю жужжит в уши, что девке нужно к пасхе новое платье. Да он, конечно, понимает – скупиться в этом деле не следует.
Съездил, отвез три мешка пшеницы, а платья так и не купил, насилу сам ноги унес…
Подъехавшего вчера чуть свет к базару Леонтьича удивил необычный гомон: все суетились, кричали, какие-то подозрительные парни сновали между возами, шушукались.
«Кого-то обокрали, должно», – мелькнула у старика догадка, и он закричал на жену:
– Ну ты, не разевай рот! Тут тебе не деревня, враз обчистят!
И сам пошире, как наседка, расселся на возу, беспрестанно оглядывая мешки.
Встав с возом в хлебный ряд и развязав верхний мешок, он приказал жене глядеть в оба, пошел к соседу, заросшему рыжей щетиной мужику в крытой черным сукном шубе.
– Ну как торговлишка?
– Да так… не будет ноне торга.
– Пошто?
– Какие-то грамотки ищут.
– Какие грамотки? – не понял Леонтьич.
– А бог их знает… Царя скинули – теперь вот и кружатся не знай чего. При царе спокойно было, а теперь каждый норовит верхом сесть.
– А что в грамотках-то пишут?
– Нешто я их читал.
Так ничего толком и не узнав, вернулся к своему возу, обошел его кругом и полез было на мешки. Но только поставил ногу на ступицу заднего колеса, как увидел в соломе свернутую в трубку бумажку. «Она! – сразу же бросило в жар. – Теперь и хлеб заберут, и коней, и сам насидишься». Он воровато оглянулся и, заметя подходившего милиционера, спихнул мешок на эту бумажку.
Ища на ком сорвать зло за свой испуг, снова заорал на жену:
– Ты, ворона, сидишь, раскрылатилась. Тебя вместе с мешками утащат!
– Чегой-то, отец, шумишь ноне?
– Не знаешь, так молчи. Вот бог умом-то обнес…
Сидел на возу как на головешках. Подошедшему старику с аккуратненькой недеревенской бородкой заломил такую цену, что даже собственная жена ахнула.
Потом провели арестанта. Он шел вдоль возов с кошелкой и закупал продукты, видимо, на всю камеру. Когда арестант поравнялся с Леонтьичем, тот вдруг узнал в нем устьмосихинского парня – Фильку Кочетова. Филька приветливо махнул старику рукой и нахально засмеялся:
– Здорово, дядя Петро! Чего глаза выкатил – диковина? Погоди, скоро мы их будем так водить, – кивнул он на сопровождавшего его милиционера и, удаляясь, махнул рукой. – Поклон передавай Насте.
Проводив глазами Фильку, Леонтьич соскочил с воза, подтянул чересседельник и, нахлестывая лошадей, погнал на постоялый двор. Здесь он, несколько раз оглянувшись, вытащил из-под мешка листовку, бросил ее на землю и стал неистово топтать ногами.
– Чего, али раздумал продавать хлеб? – несмело спросила жена.
– Раздумаешь. Тут в тюрьме насидишься не знамши за что.
Из-за плетня показалась усатая голова в кепке.
– Что, мужичок, продаешь хлеб?
– Продаю, – успокаиваясь, ответил Леонтьич.
Человек перепрыгнул через плетень, подошел. Леонтьич опасливо косился на валявшуюся на земле бумажку. Торговались недолго.
Через полчаса Леонтьич помог перевалить через плетень мешки с пшеницей, получил деньги и, в нерешительности потоптавшись на месте, еще раз оглянулся, схватил перепачканную бумажку, сунул за пазуху. Выехали со двора. По улицам ехал озираясь. На удивленный вопрос жены «А как же платье?» – буркнул:
– Скажи слава Богу, что сама цела.
Жена, уразумевшая только одно, что старик чем-то страшно перепуган, молчала всю дорогу…
Ворота открыла Настя, худощавая стройная девушка с длинной, чуть не до колен, светло-русой косой. Она кинулась было к возу, но мать жалостно запричитала:
– Не купили, доченька. Отец как ополоумел: и минуты на базаре не побыл. Напужался чегой-то…
– Цыц ты, дура. Моли Бога, что сами живы-здоровы приехали.
Он торопливо распряг лошадей, бросил на телегу упряжь и через кухню, мимо шепчущихся жены и дочери, прошел в горницу. Что-то долго там сопел, потом позвал:
– Настя, поди-ка сюда! – И протянул вошедшей дочери замурзанный лист бумаги. – Почитай мне.
Старик сгорал от любопытства. Столько перенес он страху из-за этой проклятой листовки! Что же все-таки в ней написано? Поди, опять, как небось, большаки зовут воевать за землю? Куда ее еще больше, земли? Эту бы каждому засеять сполна, и то за глаза бы хватило. Мутят людей не знай из-за чего. Правду говорил дед на базаре: каждый норовит верхом сесть на мужика.
Настя, разгладив на столешнике листовку, начала медленно читать:
– Товарищи рабочие, крестьяне и солдаты!..
«Ишь ты: «товарищи»! Гусь свинье не товарищ, гольтепа несчастная…»
– …вся Алтайская губерния сплошь разграблена, мужчины и женщины, старики и дети опозорены, перепороты плетьми, многие расстреляны…
Не успев еще сообразить, какая взаимная связь между творившимися в селе событиями и этой листовкой, Леонтьич с ехидцей подумал: «Никого чтой-то у нас за здорово живешь не расстреляли. Фильку разве арестовали, так его следует, давно следует…» И тут же спохватился: «А Кузьму Полушина повесили, так, царство ему небесное, греховодник был, всю жизнь супротив шел… Разве можно на властя оглоблю поднимать!..»
– Товарищи рабочие, крестьяне и солдаты! Чаша народной крови, слез и страданий переполнилась и льется через край, зато переполнилась и чаша гнева народного.
Товарищи, все, кто жаждет свободы, кто не может превратиться в покорного подлого раба, кто не может и не желает простить убийцам и насильникам смерти замученных отцов и братьев, позора изнасилованных сестер, жен и дочерей…
«Нужно на самом деле Настю скорее выдавать, – улавливая смысл только отдельных фраз, подумал Леонтьич, – а то грех случится, тогда пропало все».
– …всех зовем мы взяться за оружие, организоваться в боевые отряды, восстать против угнетателей, палачей…
В ряды революции! В ружье!
Да здравствуют Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов Сибири!
Смерть белогвардейцам!
Да здравствует Советская Социалистическая Россия!
Томский подпольный комитет РКП (б).
– Как ты говоришь? Подпольный?
– Да, подпольный комитет.
– Ишь ты, сами в подполе сидят, а народ мутят.
Леонтьич взял из рук Насти листовку, хотел разорвать на мелкие клочки, но раздумал и положил за пазуху: «Пойду покажу свату, он мужик башковитый, растолкует, что к чему». И тут вспомнил про Фильку, но ничего не сказал. А за столом, когда ужинали, сердито посмотрел на дочь.
– Утром видели твоего обормота Фильку. Милиционер приводил под стражей на базар.
У Насти застрял кусок в горле. Положила ложку и медленно вышла из-за стола. Отец свирепыми глазами следил за ней, вдруг стукнул кулаком по столу.
– Ты не крути мордой, когда тебе говорят! Из головы выкинь этого голодранца… Запорю вожжами, ежели будешь по нем сохнуть! Заруби это себе.
Мать, загородив Настю, попыталась успокоить старика.
– Ты не шуми, отец, на дочерю. Одна она у нас.
– Цыц ты! Из-за тебя все это. Ты потакаешь!.. Обеим ввалю.
Не дохлебав щи, он бросил ложку и, сердито сопя, тоже вылез из-за стола. Начал собираться к Хворостову.
Но, выйдя на улицу, успокоился, шел не спеша, степенно, подражая своему будущему свату Фатею Калистратовичу. На площади встретил Кирюху Хворостова.
– Отец дома?
– Дома, куда ему деваться, – нехотя ответил тот.
– Пойдем, дело есть, – повернул он своего нареченного зятя.
Старик Хворостов, широкоплечий, с лопатообразной седой бородой, несмотря на густевшие сумерки, долбил пешней лед – делал сток для воды. Он не особо обрадовался приходу Леонтьича, но приткнул к сеням пешню и сделал два шага навстречу гостю.
– Здорово, Петро, – улыбнулся он в широкую бороду, – проходи в избу.
– Пройду. По делу пришел.
В передней избе, пока бабы искали селянки и чистили ламповый пузырь, сидели молча. Хворостов думал: «Принесла нелегкая этого будущего свата. Опять просить что-нибудь пришел!» А Леонтьич предвкушал, как огорошит церковного старосту каменскими новостями. Зажгли свет. Хворостов посмотрел на елозившего от нетерпения по лавке Леонтьича, спросил:
– Ну выкладывай, с чем пожаловал.
Тот, ни слова не говоря, полез за пазуху и положил на стол перед стариком листок.
– Вот. Читай.
Хворостов похлопал себя по карманам, потом рукой потянулся к божнице, достал очки и принялся молча читать, шевеля губами. Пока он читал, мордастый Кирюха сидел, тупо уставясь безразличным взглядом в дверной косяк.
Результат от листовки был самый неожиданный. Приподняв на изрезанный морщинами лоб очки, Хворостов сердито спросил:
– Ты что ее принес? Меня агитировать? Ты знаешь, куда можешь угодить с ней?..
Старик Хворостов никогда не одобрял намерений сына взять в дом Настю и породниться с Юдиными. Девка, ничего не скажешь, работящая и собой хороша. Но будущие сватовья не нравились: сам Юдин с молодости слыл балабоном, его жена Малашка – вечно грязная, забитая баба. И хотя Юдины далеко не бедны – четыре лошади, пять коров да десятка полтора овец, – Петр всегда был посмешищем села. Вот и сейчас Хворостова взбесила глупость этого старого дуралея – надо же было везти из Камня этакую мразь в село. «И ведь, наверное, не жрамши, сразу же с телеги сюда прибежал…»
Но времена сейчас настали беспокойные, и старик решил не скандалить с Юдиным. Подавив гнев, он протянул Леонтьичу листовку и посоветовал:
– Ты вот что… Ты возьми ее. Я даже пачкаться не буду. Возьми и брось в печь. И никому не показывай. А то загремишь…
И он выпроводил Леонтьича за дверь.
Очутившись на улице и только тут поняв, сколь недружелюбно он был принят, Леонтьич страшно обиделся. Он потоптался, как спутанный, за калиткой, плюнул и побрел по улице. Хотя уже совсем стемнело, домой идти не хотелось. Он покружил по церковной площади, перешел по плотине пруд и направился к куму Андрею Боркову, жившему на задах, – захотелось отвести душу, рассказать про свою обиду.
Кум усаживался с женой ужинать, пригласил и Леонтьича. Тот вспомнил, что дома недоужинал, а будущий сват не угостил его, сел за стол. Щи хлебали молча.
Потом Леонтьич спросил:
– Что нового в селе? Я, почитай, три дня не был дома.
– Слышал, что в Камень ездил. А туг Данилов, говорят, объявился.
– Да ну-у! Это тот самый учитель, совдепчик?
– Ага, Аркадий Николаевич.
– Откель же он взялся?
– Бог его знает. Болтают по селу, что пришел к Ширпаку, наставил на него наган и говорит: ежели ты, паскуда, еще будешь ходить к моей зазнобе, придушу тебя, как самую последнюю гниду, и ежели, говорит, будешь притеснять народ – тоже не поздоровится. Тот, говорят, золу ел из печки, клялся. А Данилов потом сел на коня и с отрядом уехал в Тюменцево. Говорит, там еще порядки навести надо.
– Поди, брехня это? – усомнился Юдин.
– Кто его знает.
Когда подали картошку с постным маслом, кум, беспрестанно покашливая, спросил:
– Какие новости в Камне?
– Есть новости, – с трудом сдерживая нетерпение, ответил Леонтьич.
Дальше он ел торопливо, обжигаясь. Чай пить отказался. Вылез из-за стола, наспех перекрестился в передний угол и, закуривая, пошел в горницу. Кум – за ним.
На этот раз Леонтьич начал разговор издалека…
– В городе опять большаки объявились.
– Ну?!
– Ей-богу. При мне одного арестовали.
– За что?
– Листовки раздавал. Против власти.
Борков поскреб заросший редкой щетиной подбородок, потом перебрался пятерней в затылок и как бы про себя заметил:
– Любопытно бы почитать…
Леонтьич, довольный своей выдержкой, вынул из-за пазухи и положил на стол листовку. Хозяин поспешно поднялся, вывернул фитиль семилинейной висячей лампы с жестяным кругом абажура, принялся по складам читать.
Читал мучительно долго, на лбу даже испарина выступила. Потом положил на стол и медленно разгладил грубыми, мозолистыми руками. Леонтьич смотрел на него выжидательно, как собачонка на хозяина, вышедшего с куском хлеба.
– Да-а… – протянул наконец тот, – любопытная листовка. И, говоришь, много их там, листовок-то?
– Много, весь базар усеян.
– Любопытно. А милиция ничего?
– Какой ничего. Хватает большаков, рестует.
Кум снова задумался, машинально разглаживая листик. И, словно отвечая сам себе, проговорил:
– Значит, снова начинается, как в семнадцатом годе. То-то, я смотрю, милиция вчера проезжала через село верхами. Кого-то, видать, ищут. Знать, и у нас завелись эти большевики, не только в Томске. – Потом внимательно посмотрел на Леонтьича. – Ты никому не показывал эту листовку?
– Н-нет.
– Любопытно: а куда ты с ней теперь думаешь?
– Да сожгу в печи. С этой заразой дважды два попасть можно куда следует.
Кум опять поскреб подбородок.
– Ты знаешь что, ты оставь ее у меня. Я еще раз хорошенько почитаю и сожгу… Я что-то недопонял здесь.
– Ладно.
– Только не говори никому. А то и тебя и меня заберут.
– Ну знамо дело. Это не шутка.
– Вот-вот…
Леонтьич шел домой, довольный тем, что удивил кума.
В эту ночь Андрей Борков почти не спал. Проводив кума Леонтьича, он не один раз перечитал листовку, а утром чуть свет побежал к своему дружку и однополчанину Акиму Волчкову.
Волчков встретил Андрея в ограде – колол дрова. Медлительный всегда, он и тут старательно устанавливал чурку, не спеша взмахивал колуном и столь же усердно опускал его.
– Садись, Андрей. Ну как со здоровьишком?
Второй год давило у Андрея в груди. К весне становилось хуже, поэтому и списали из армии.
– Ничего, скриплю помаленьку, – Андрей присел на завалинку.
– Что слышно?
Борков зыркнул по сторонам. Подсел поближе к Волчкову, заговорил вполголоса:
– Знаешь, Аким, что я к тебе пришел? Говорят, в Камне большевики опять объявились. Любопытно.
Волчков удивленно посмотрел на Андрея.
– Кто это тебе сказал?
– Кум был у меня вчера, Юдин.
Аким разочарованно свистнул:
– Юдин и сбрешет – дорого не возьмет.
– Нет, правда. Он листовку привёз оттуда.
– Показывал тебе? Или сказал, что дома забыл?
– У меня она, вот – в кармане.
– А ну дай посмотрю.
– Пойдем в хату.
Листовку Волчков прочел не спеша, внимательно. Минут пять сидел над ней молча. Потом посмотрел на Андрея.
– Разболтает он. Это же такой балабон!
– Не разболтает. Я его еще разок припугну. Он ведь трусоватый… Любопытно, как ты думаешь?
– А что, ветерок дунул.
– Знаешь, Аким, я так считаю: ничего другого мы сделать не можем, а вот листовку переписать и подбросить кому-нибудь – по силам. Это сегодня ночью я надумал.
Аким с интересом глянул на друга.
– Это ты дело придумал, – согласился он. – Листовка для них – что головешка под хвост.
И он полез в сундук за тетрадкой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯПасха…
Нет на Руси торжественнее праздника. К нему готовятся загодя. В этот праздник гуляют все, даже те, кто после пойдет к соседу просить хлеба на прокорм семьи.
Всякий раз водка и пахучий самогон рекой льются. В Усть-Мосихе на длинных кривых улицах бывает непривычно многолюдно. В трех издавна облюбованных местах– в центре села перед церковью, на песчаной опушке бора и на плотине около пруда – цветастыми букетами кружатся девичьи сарафаны. Захлебываются гармони. Торжественны и нарядны бывают в эти дни села.
Но не только праздничной благодатью лучатся села и деревни в этот «праздник праздников». Силой русской меряются люди. Ходят «стенка на стенку», улица на улицу, край на край. Нередко такие состязания кончаются драками, которые вспыхивают то в одном, то в другом конце села. С треском рвутся праздничные сатиновые рубахи, с хрустом выламываются из плетней колья, леденя душу, свистят над головами оглобли. Дерутся с упоением, ломают друг другу ребра, руки, кровавят лица. На влажной, парящей под щедрым весенним солнцем земле подолгу потом темнеют бордовые пятна крови. Так велось испокон.
Даже в этот смутный девятнадцатый год по баням и заимкам курились самодельные аппараты, перегоняя на самогон последнее крестьянское зерно – все одно Колчак заберет. Люди старались забыть обо всем: и о вынутом недавно из петли Кузьме Полушине, и об угнанном скоте, и выгребенном хлебе. Пили, заливали свою горькую жизнь неочищенной, пахнущей гарью мутной жидкостью. Так праздновала пасху большая часть села…
На третий день пасхи отец Евгений проснулся чуть свет. Он со стоном оторвал голову от подушки, сел на высокой деревянной кровати, свесив чуть не до пола мосластые ноги в бязевых кальсонах. Голова разламывалась.
– О господи, – простонал он, – прости мою душу грешную.
Длинные черные волосы были взлохмачены и торчали в разные стороны, в свалявшейся бороде запутались кусочки квашеной капусты, огуречные семечки.
– Мать? – хриплым голосом позвал он попадью и сморщился от страшной головной боли.
Из кухни показалась матушка, молодая полная женщина с черными грустными глазами.
– Дай-ка, голубушка, рассолу, а то совсем помираю, – взмолился отец Евгений, растирая под рубахой волосатую грудь.
Огуречный рассол пил долго, громко сопя. Оторвался от расписной деревянной чашки, перевел дух. Все это время матушка смотрела на него укоризненно, а потом покачала головой:
– Ну зачем же ты, батюшка, так напиваешься? Ведь обещал же мне…
Стаскивая за порточину с вешалки широкие черные шаровары, отец Евгений не без лукавства покосился на попадью.
– Зарекалась, голубушка, свинья чегой-то есть, бежит, а оно лежит… Во!.. В святой праздник никому не возбраняется выпить за Отца нашего.
Он натянул штаны и, бороздя по полу распущенными подтяжками, босой пошел в сени.
– Надел бы хоть шлепанцы.
Отец Евгений ничего не ответил, вышел на крыльцо, перекрестился на церковь: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа…» Потом потянулся, заломив руки за голову, зевнул и, ступая по холодному, влажному песку босыми ногами, направился в пригон. Вышел он оттуда нескоро. На ходу застегивая штаны и по-прежнему волоча за собой подтяжки, побрел к сеням. Едва дошел до середины двора, как в калитке звякнула накидушка и в ограде появился Никулин, владелец большого магазина в селе.
– Христос воскрес, батюшка.
– Воистину воскрес, – пропитым басом ответил поп. – Проходи, Василий Осипович, в комнаты, опохмелимся. У тебя, чай, тоже голова трещит?
Никулин умолчал о голове, засеменил в прихожую, снял шапку, размашисто перекрестился на образа, потом обернулся к остановившемуся на пороге хозяину.
– Я забежал позвать вас с матушкой в гости.
– Спаси Бог, Василий Осипович, – прогудел священник, – проходи-ко в горницу. – Он взял щуплого купца за плечи и, подтолкнув к двери, позвал матушку.
– Подай-ка, голубушка, нам что-нибудь покрепче, больные мы с Василием Осиповичем оба. А, как говорят мужики, клин вышибают клином.
Матушка печально смотрела на супруга.
– Ты бы, батюшка, хоть привел бы себя в порядок – лица не омыл, службу не отвел, а уже за стол садишься.
– Господь милостив. Во славу сына божьего пьем – этот грех невелик.
Но все-таки пошел, наспех ополоснул лицо. Выпили по большому стакану хлебного первача – дух захватило. И сразу почувствовали облегчение. Голова начала очищаться, как звездное небо от низких грязных туч.
– Вот это хорошо! – поглаживал тучный живот отец Евгений.
На церкви ударили в колокол. Над селом поплыл пасхальный звон. Пономарь – видимо, уже под хмельком – выделывал чудеса: медный колокольный перезвон лился захватывающей музыкой, переходя чуть ли не в плясовую.
– Эх, стервец, что выделывает! – улыбнулся поп.
Он поднялся и стал собираться в церковь. Торговец, еще раз пригласив в гости священника с женой, ушел.
Народ нынче не так бодро шел в церковь. Отец Евгений это заметил с первого дня пасхи – не праздничные были лица у сельчан. Шли больше по привычке, нежели из религиозных побуждений. Но священник не придавал этому особого значения. Облачившись в черную рясу и в такую же шляпу, он направился в церковную ограду. Толпившиеся на паперти и около нее сельчане расступались и поспешно стаскивали с расчесанных намасленных голов картузы, склоняли под благословение головы. Достойно неся свой грузный живот, под благостный звон колоколов поп легко поднялся на паперть, прошел в церковь. Потянулись туда и стоявшие в ограде люди.
Минут через пять отец Евгений вышел из царских врат в белой сверкающей ризе с дымящимся кадилом в руке. Несколько секунд осматривал поднятые к нему лица. Все они знакомы уже много лет. Вот впереди стоит Василий Осипович Никулин с высокой дородной супругой (успел-таки он в церковь!), дальше кучка сельской интеллигенции: Виктор Михайлович Ширпак, полногрудая игривая учительница Маргарита Марковна. Вон у своего железного ларчика торжественно выпрямился ктитор старик Хворостов, а из-за его плеча выглядывает тупая морда его сынка Кирюшки; здесь же жмется заполошный Юдин с красавицей дочкой, еще дальше хмурые братья Катуновы, около них чахоточный Борков; вон стоит высокий, по-мужски красивый уполномоченный по заготовкам для армии Верховного правителя Дмитрий Иванович Антонов. А за ним виднелись холщовые рубахи мужиков. Но даже их всех, всех до одного знал отец Евгений. Всегда в этот день крестьяне были праздничны и приветливы. А нынче нет. Нынче незримо между первыми рядами и последними пролегла борозда.
Служба шла торжественно, певчие старательно выводили мелодию, регент, высокий и сухой, как хвощ, старик из бывших учителей, изогнувшись вопросительным знаком, дирижировал хором…