Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 88 страниц)
Долго молчали комиссары. Долго сидели опустив головы. Думали. О чем? Каждый о своем. А все вместе – о жизни, о мужике, о хлебе. И о самогоне.
После Плотникова никто выступать не стал.
Совещание решило так: хлеб у мужика не трогать, не разорять мужика, так как он есть опора всякой власти, в том числе и новой, Советской. А самогон? Самогон пусть гонит, потому как казенки в лавках нету. Но чтоб знал меру – не гнать без чура. Не все пропивать – чтоб и на семена всем осталось к будущей весне, и зиму чтоб прокормиться было чем и армии и населению. А решили так лишь потому, что все знают: мужик зря хлеб переводить не будет – он у него собственным его потом политый. И если власти не будут почем зря забирать у мужика хлеб, то мужик ни за что ни про что хлеб на самогон не переведет. Словом, так: не лезть к мужику в амбар. Захочет – сам привезет, продаст или так пожертвует, не захочет – силком не брать, не отпугивать мужика от новой власти.
Голосовали за это почти все. Только некоторые из особо приближенных к Облакому засомневались: а ежели он не захочет, ежели мужик не захочет привезти и продать? А тем более так пожертвовать? Ведь такое может быть? Что прикажете тогда? Как прикажете с ним, с мужиком с этим поступать? В ножки ему кланяться?
– Да, конечно, кланяться, – ответил Плотников. – И не простым поклоном. Что толку от твоего поклона? Товары давай. Товарами кланяйся. Тогда он тебе и хлеб привезет и мясо, и шерсть, и кожу – все привезет.
– А где его взять, товар-то?
– Это уж пусть у тебя голова об этом болит, коль ты объявил себя властью.
– Да хоть какая власть, – вмешался внимательно слушавший Голиков. – Если нет товаров – где ты их возьмешь?
Плотников отвечал неторопливо, чувствовалось, что все это у него много раз думано и передумано.
– Значит, товаров нет, взять негде, а наган под рукой? Пришел, наставил и – добыл хлеб. Так проще, да?
Голиков молчит. Молчат и те немногие, кто его поддерживал.
– Тогда получается, что ты не власть, а грабитель?
Собравшиеся молчат. Все молчат, и с интересом следят за поединком спокойного, уверенного в себе комиссара Первого полка и председателя Облакома, все время оглядывающегося на собравшихся, ища у них поддержки.
– Но это же все делается законным образом, – высказался Голиков.
– А что это такое, в твоем понимании, законным образом?
– Ну, как… Ну, решили…
– Решили? Вот мы… вот эти, сидящие тут, взяли и решили? Да? Написали бумажку. Ты берешь в левую руку, эту нашу полуграмотную бумажку, а в правую берешь наган и идешь к Иванову, Петрову, Сидорову и объявляешь, что вот мы тут решили и на основании этого выгребаешь хлеб и считаешь, что делаешь это на законном основании? Так?.. Сегодня здесь сидим мы. Завтра на нашем месте будут другие. Решать будут по-другому. Что же это за закон такой, а?
Все молчат. Уж больно резонно все. Уж больно все на свои полочки разложил. Именно так оно и делалось. А порой вообще никаких бумажек не пишут. Идут и – забирают. С одним наганом. Без бумажки. Именем революции…
– Так ведь страна голодает! – подал голос из дальнего угла работник Главного штаба Толоконников.
– Да мужику-то какое дело! – нагнетал психологическое давление Плотников. – Какое ему-то дело! Я вот сейчас подойду к тебе, Толоконников, я еще утром заметил, какие у тебя хорошие яловые сапоги. Подойду и скажу: снимай сапоги! А ты скажешь: с чего бы это ради? А с того ради, скажу, что ты штабной работник просидишь и в дырявых, а я комиссар полка, мне людей вести в бой, как я в дырявых их поведу, а? Что ты на это скажешь?
– А я скажу: чего же ты, как та стрекоза, не позаботился о своих ногах, когда еще осени не было, затепло? Вот я что скажу.
– Вот то-то и оно. Значит, я должен загодя заботиться о себе, да?
– Конечно, – согласился Толоконников. Он поднялся во весь свой рост, под потолок.
– Значит, снимать с тебя твои сапоги силком – это плохо. А хлеб забрать у мужика – это хорошо? Это – законно?..
– Конечно. Потому что о том, что будет осень, ты знал, поэтому должен был позаботиться.
– Ты хочешь сказать, что революцию, мол, никто не ожидал, да?
– Вот именно. Поэтому запасов товара не сделали, – Толоконников торжествующе посмотрел на Плотникова.
– Как это никто не ожидал? – спокойно возразил Плотников. – Большевики давно рвались к власти. Еще в апреле семнадцатого, в Таврическом дворце, Ленин заявил, что он готов взять власть в свои руки. Заявить-то заявил, а посчитать не посчитал, что из этого получится – чем он собирался людей кормить после трех лет такой войны. Делал все на авось – куда кривая выведет…
– Ну уж прям… Ты наговоришь… – пробормотал Голиков.
– А что скажешь, большевики не рвались к власти?
– Ну, стремились, конечно, к этому.
– А что же они тогда не позаботились о том, на какие шиши будут кормить такую огромную страну? Или вы сразу же рассчитывали на грабежи?
– Они же сразу заявили, что экспроприацией будут заниматься, – выкрикнул кто-то из-за двери.
Кто-то другой хохотнул в ответ тоже из-за двери. Плотников вздохнул, постоял в раздумье, потом взял с подоконника папаху, хлопнул ею о свою ладонь – брызги полетели на сидящих рядом.
– Ну, ладно, мужики, вы тут решайте, а я пойду коня напою… – И он как-то сразу поскучнел лицом. Глаза потухли.
Данилов, сидевший неподалеку и все время смотревший с интересом на Плотникова, удивился такой метаморфозе. Как быстро Плотников загорелся в начале речи, так же быстро и потерял интерес ко всему этому совещанию. Пробираясь между сидящими, он не поднимал глаз, думал о чем-то своем. Вышел за дверь из комнаты. Совещание будто обезглавилось. Люди не знали, о чем говорить дальше. Начали закуривать. Голиков, который должен был вести совещание, молчал, о чем-то думал. Может, о том, что есть же вот люди, которые влияют на всех, словно магнитом поворачивают их к себе – не хочешь, а повернешься к нему. А ведь на самом деле – за мужика воюем, мужика и обираем. Как же это?
Собрание никто не закрывал – само начало расползаться, разбредаться. Когда Аркадий Николаевич вышел из помещения, Плотников стоял на крыльце и устало смотрел куда-то, за поскотину. Повернул голову.
– Данилов, ты сейчас собираешься ехать или ночевать будешь?
– Буду ночевать.
– А есть где?
– Да вот тут, в Облакоме на столе, где-нибудь прикорну.
– Если не возражаешь, пойдем со мной. У меня тут знакомые есть. Правда – кержаки.
Данилов засмеялся:
– Говорят, кержаки мирских не принимают.
– Со мной примут. Я ж – кержак. Дадут только тебе отдельную кружку, отдельную чашку – это уж точно. А так примут хорошо.
– По речи не скажешь, что вы из кержаков.
– Когда-то и я говорил: «Ты щё этак-то, паря?» Потом пообтерся среди нововерцев. Да и учеба наложила отпечаток. Я ведь тоже из учителей, как и ты. – Они шли по улице, ведя лошадей в поводу. – А сколько тебе лет?
Данилов ответил неохотно – его всегда смущал этот вопрос, смущала его молодость:
– Двадцать один…
– О-о, как раз в два раза моложе. В сыновья мне годишься. А мне в моем возрасте, говорят, пора уж о душе думать, а я все еще иллюзиями напичкан, все еще в революцию играю. Успокоиться не могу. Семьища у меня. Одних ребятишек семь душ – удивляюсь, когда успел – ведь все время то в тюрьмах, то в ссылке, то в бегах… Мне бы вот такого сына, как ты… Ух, я бы из тебя сделал борца за народное дело!..
– А я сейчас разве не борец? – улыбнулся Данилов.
– Борец, – охотно согласился Плотников. – Борец. Но борец какой-то осторожный, с оглядкой. Со своими мыслями вперед других не лезешь. Да у тебя и нету их, своих-то мыслей. У тебя голова наполнена… директивными указаниями сверху, всякими постановлениями. Так или не так? Насколько я тебя понял, ты – исполнитель. Ты уже приучен жить и действовать… по школьной программе, по инструкции… Я бы тебя научил решительности. Ты извини, что я так…
Данилов шагал и шагал – ни да ни нет… Недоумевал только: чего это ради Плотников позвал ночевать, а сам ни с того ни с сего начал выдавать «комплименты»? Поругаться хочет, что ли? Из-за чего? Нигде вроде я ему дорогу не перешел. Чего это он напал?..
Долго шли без слов. Потом Плотников хмыкнул явно своим мыслям. Еще немного погодя спросил:
– Поди думаешь: чего это ради он напал на меня, да?
Данилов опять засмеялся.
– Признаться, действительно удивлен, с чего бы это? Не такой, как мне кажется, я уж и плохой. – Данилов держал полушутливый тон, надеясь весь разговор перевести в полушутку. Может, он мало знает Плотникова? Собственно, он его почти не знает. Может, он из тех, которые свое мнение считают вершиной истины? Сказал и – чтобы только, как он! И ни на грамм иначе…
– Если бы ты был плохим, я бы не мечтал о таком сыне.
– А вам не кажется, Филипп Долматович, что не о том говорим, о чем собирались? Вы же не меня «выводить на чистую воду» собирались, приглашая на ночлег, правда?
– Да, да, конечно. Это уж так получилось, попутно.
Они ввели лошадей в ограду. Их встретил хозяин. Молча принял поводья и повел лошадей под навес, к кормушкам.
Плотников с Даниловым постояли, глядя в сумеречное поднавесье.
– Мою бы лошадь попоить надо бы, – проговорил Данилов, спохватившись.
– Ничего, он попоит. Всю жизнь с лошадьми.
Хозяин вышел из-под навеса.
– Рыжую надо попоить, – сказал он.
– Ну вот, что я тебе говорил! – с торжеством проговорил Плотников. – Попой, попой, Никандрыч.
Колодец был тут же, в ограде, у прясла – одна сторона сруба была на улицу, другая, противоположная – в ограду. Тут же, вдоль прясла долбленое корыто, наполненное водой, наверное, для того, чтоб не рассохлось. Конь припал к воде.
– Все-таки ты не крестьянин, – сказал Плотников, нутром не чувствуешь, когда и что надо твоей лошади. – И громче спросил у хозяина: – Никандрыч, ну, как жизнь-то?
– А чо, паря, радоваться-то? Намедни опять приехали ваши, овса забрали воз.
– Забрали?
– Ага. Как свой, в своем амбаре.
– Надеюсь, заплатили?
Данилов по каким-то еле уловимым ноткам в голосе у Плотникова понял, что вопрос этот рассчитан на него.
– А чо, толку-то, от той платы! Половину заплатили керенками, половину колчаковками. А царских-то не дали…
– Пора уж, Никандрыч, забывать про царские-то. Скоро уж три года как царя нету, а ты все о нем.
– Вот и о нем, паря: при ем ситец был, всяки скобяны железа были, карасин был. Хоть вскладчину, но можно было купить молотягу, крупорушку или тама еще чо. А счас ни чо не купишь.
– Так который год война же идет.
– Она чо, крупорушка-то, стрелят? Пошто ее на войну-то забрали?
– Никто ее не забирал. Ты это прекрасно знаешь. Просто те заводы, которые ее делали, перестали делать. Стали выпускать патроны. Понял?
– Каки там заводы! Крупорушку сделать – никаких заводов не надо. Ну, молотягу делать надо на заводе, это понятно. И железа надо много. А крупорушку любая мастерска может сделать. Не делают. Который год ищу крупорушку К себе в хозяйство и не могу найти… А этот, который с тобой – большой комиссар? – спросил он вдруг про Данилова.
– Он тебе не поможет крупорушку добыть.
– Да я не об этом. Я – вообще хотел спросить.
– A-а. Если вообще, то спроси. Может, ответит.
– Чин-то у него большой?
Они переговаривались о Данилове, будто того здесь и не было.
– Чин у него такой, как у меня. В одном мы с ним чине ходим, – похлопал Плотников Аркадия по плечу.
– Ну, а коль он такой же по чину, как и ты, то чо его опрашивать?
– А ты все-таки не гребуй, спроси, спроси.
– Ну, дак чо, разве уж из антиресу, тогда можно.—
Лошадь напилась, отвернулась от колоды. Хозяин подошел к гостям. – Вот скажи, мил человек, – обратился он к Данилову, провожая взглядом его лошадь, направившуюся к кормушкам. – С какого это чомеру так от делают: человек спокон веку своего хозяйства не важивал, а его таперя поставили всей волостью управлять. Каку фарью он науправлят?
– Это кого же у вас избрали властью-то? – спросил Плотников, слушавший с интересом.
– Троху-Летуна…
– Председателем ревкома или сельского Совета?
– А кто ево знат, как он именуется. Власть – да и все! А он как был ботало коровье, так им и остался. Боталом. – Повернулся к Данилову. – Человек полжизни пролежал на печи. Портянки примерзали к косяку – лень печку истопить. А теперь он меня учит, как надо жить мне. Ты, говорит, Никандрыч, излишки хлеба сдай. Мы тебе справку выдадим об этом. А когда настояща Советска власть придет, ты ей покажешь эту справку, она тебя отблагодарит за это… Это ж надо!.. Можно подумать, я из ума совсем выжил – за каки-то справки хлеб отдавать.
– Но ведь Советской власти помогать надо, – привычно начал Данилов.
– А чего ради я ей помогать-то должон? – удивился Никандрыч. – Что она мне хорошего-то сделала?
Данилов даже чуток растерялся от такой прямоты.
– Чего ради? Да ради хотя бы того, что она наша, рабоче-крестьянская. Она за народ.
– А у нас все власти за народ. Хоть одна власть заявила, что она супротив народа? Не-е, не заявляла. Даже царь – и тот был за народ. И – директория. И – Колчак. Все за народ были. Но это, милый, только на словах. А как до дела коснется… Царь и Колчак парней брали у мужика в солдаты. Убивали их тама. Правда, Советска власть пока парней не мобилизует, так хлеб подавай ей, и все норовят на шармака, на дармовщину – хотят облапошить мужика.
Чувствовалось, что хозяин говорит знакомые, давно обкатанные им слова, уже привычные.
Пока под навесом умывались из висячего чугунного чайника, Данилов недоумевал – чего это ради Плотников, никогда раньше близко его не знавший, привел его сюда? И вообще, он явно ждал на крыльце Данилова и никого другого. Зачем? Знакомы они были только шапочно, встречались на людях всего лишь несколько раз…
Вытирались неторопливо, оглядывая стены рубленого крепкого двора, большой навес, крытый хворостом и соломой.
– Почему-то не забором из плах огорожена ограда, а пряслом, – удивился Данилов. – Мужик-то крепкий, мог бы и глухим сделать двор.
– Наверное, чтоб зимой не заносило снегом. Так навес продувает насквозь.
– Судя по разговору – кулак. Или в крайнем случае – подкулачник.
– Во-о! – оживился Плотников. – Уже и ярлык готов. Повесить ему и можно идти и выгребать хлеб… За керенки и за колчаковки. И за советские рубли – цена им одна и та же…
– Вы не согласны со мной?
– Нет, конечно. Никакой он не кулак. Это мужик, который имеет хлеб. Хлеб, выращенный своими руками. Хлеба он имеет много. Поэтому он плевал на всех нас, на все наши власти. И, конечно, деньги ему не нужны ни колчаковские, ни советские. Ему крупорушка нужна, слышал? Сейчас предложи ему ветряную электростанцию, небольшую – он возьмет ее. Она ему нужна. Сепаратор? Ему и сепаратор нужен. Маслобойку? Он и маслобойку возьмет. Мельницу-ветрянку? Он и от мельницы не откажется. И за все это будет платить пшеницей, отборной, золотой. За год не укупит – в кредит оформит. А потом из шкуры вылезет, а рассчитается… Вот такой мужик – опора всякой власти. В том числе и советской. Он опора, а не Троха-Летун…
– Ну, что, мужики, заходите ужинать, – позвал вышедший на крыльцо хозяин.
Ужинали в основном молча. Во всяком случае, Данилов звука не произнес. Он даже не заметил, из какой чашки и какой ложкой хлебал наваристый суп из баранины. Русский крестьянин вообще за столом во время обеда не разговаривает – таков обычай. Может, поэтому и молчал Аркадий Николаевич, уважал этот обычай.
После ужина покурить вышли на крыльцо. Сильно смеркалось. Солнце село, но были еще видны на светлом небе контуры деревни, ближних построек. Дневное тепло бабьего лета витало в воздухе – теплые струи нет-нет да касались лица. Под навесом хрумчали овсом лошади. В хлеву вздыхали Коровы, квохтали спросонья куры на насестах. В дальнем загоне тревожно топотали копытцами по утоптанному насту овцы. Где-то в улице вяло, неохотно, по обязанности брехнула собака. Все живое после суетного осеннего дня укладывалось на покой. На покой до утра.
Плотников, встрепенутый, чутко прислушивался к тому, как привычно рано укладывалась деревня спать. Было в этом упокоении что-то с детства знакомое, родное. Волновало в груди. Едва докурив одну цигарку, он начал другую. Молчал и Данилов. Поглядывал на него. Молчал и хозяин, потупя глаза в нижнюю ступеньку крыльца – видать, думал свою постоянную думу о жизни. О завтрашнем дне. Не о вчерашнем, а о завтрашнем…
Первым подал голос в сумерках Плотников.
– Люблю осень, – сказал он хрипловато. – Что-то есть в ней от ядреной крестьянской бабы… у топящейся русской печи – этакое сдобное, крепкое и… вкусное. Зной дневной не люблю. А вот вечер осенний неподражаем: день закатывается, уходит и ощущается по всему его телу, по всей атмосфере вокруг усталая истома. На всем этом истома– как у бабы. И на тебе такая же приятная ломота по всем суставам… Но особенно люблю осеннее утро. Когда пробуждается все вокруг. И в тебе самом пробуждаются какие-то тебе неведомые силы. В каждом суставе, в каждой мышце. Трудно это передать. Представь: вот было мертво и вдруг все начинает помалу шевелиться. Оживать. Это очень интересно. У тебя на глазах… Ты не замечал этого, Данилов?
Аркадий Николаевич промолчал.
Заговорил хозяин. Его не интересовала лирика. Он был занят обыденной прозой – делами сугубо земными.
– А чо, мужики, скоро войну-то закончите? – спросил он. – К зиме-то не управитесь?
Гости не торопились отвечать, курили, думали.
– А то ведь уже шестой год пошел, как воюете. Сколько ж можно, а?
Данилов, не поднимая головы, обыденно сказал:
– Не мы ее начинали…
– Мужику-то кака разница, кто ее начинал. Партии разные там тусуются, не могут чего-то поделить, а отдувается мужик.
Он опять помолчал – видать, ему очень хотелось разговорить своих гостей и проведать что-нибудь и про политику и про мужицкую перспективу хотя бы на завтрашний день, то есть на ближайшее будущее. Мужик должен знать, что его ожидает, должен быть готовым ко всему, особенно к самому худшему.
– Како мне дело, ежели вы не можете что-то тама поделить?
– Главное, чтоб вас не трогали, да? – спросил Данилов не без иронии. – Нет, так не будет. В стороне никто не останется. Здесь, в этой борьбе, нет и не может быть третьего пути – или вы с нами или вы против нас. В холодке, в тенечке отсидеться никому не удастся.
– Где уж там отсидеться! Ведь и так все на мужике. В солдатах и у белых и у красных – кто? Мужик. Кормит, поит, обувает, одевает и тех и других – кто? Тоже мужик. Погоди, погоди. На тебе сапоги – они что, из города? Нет. Мужик вон скотину вырастил, выкормил, ободрал ее, мясо в котел солдатам, а кожу на выделку. Вот тебе и сделали сапоги. Так же и шинелька. Ежели б мужик овец не стриг, из чего бы тебе шинель сделали? Ну, вот то-то и оно. Все на мужике. Я тебе, мил человек, больше скажу: вы вот к власти ставите таких пустомель, как наш Троха-Летун. А ведь от них только один вред. Пользы – ни-ка-кой. Только вред и мужику и власти. Только озлобление в народе. К власти всегда ставили мужика настоящего, умного, рассудительного и работящего. Ни в коем случае не лодыря, Как Троха-Летун. Вот на нем-то и держится власть и все остальное. А у вас, как я погляжу, нету опоры в низах. У вас не в почете справный мужик – тот, который кормилец, не в почете. Вы на него волком смотрите. А зря. Он вас кормить будет. И Россию кормить будет. Троха-Летун не накормит. А я – накормлю. Ежели ко мне уважение будет… Я тебе так скажу, мил человек: мужика порушат – Россия рухнет. Вот смотри: царя порушили, мужика не тронули – Россия стоит. Директорию порушили, мужика не задели – Россия стоит. Колчака порушили – уже, считай, порушили – мужика не тронули – Россия стоит. Советскую власть порушат, а мужика оставят – Россия будет стоять. А вот, когда мужика порушат, никакая власть – ни диктатура пролетариата ваша, ни учредительное собрание, ни демократия, ни социализм – Россию не спасет. Россия рухнет. Россия развалится. Вот так, мил человек.
Данилов даже немножко оторопел перед столь продуманной четкой логикой. Наверняка мужик или с Плотниковым часто встречается, от него нахватался, или чье-то другое влияние на нем. Но сам он до такого додуматься не мог…
– Ваша школа, Филипп Долматович? – спросил Данилов прямо.
Плотников, не вступавший в разговор раньше, тут засмеялся.
– Я так и знал, что ты подумаешь на мое влияние. А тебе не пришла мысль, что не он от меня, а я от него заряжаюсь?.. Он всю жизнь газеты выписывает, читает. Журналов, посмотри, сколько у него. Ты поговори с ним по поводу Столыпина. Он тебе разъяснит, что это за деятель.
– Можно подумать, что вы газет не читаете и с планами Столыпина не знакомы?
– Я читаю – это одно. А он читает – это совсем другое, может быть, даже противоположное. Нам – тем более политработникам – надо научиться видеть мир глазами мужика. Тогда у нас будет полное взаимопонимание.
– А мы что, разве не понимаем мужика? – удивился Данилов. – Всю жизнь с мужиками прожили.
– Прожить с мужиком бок о бок – это еще не гарантия понять его.
Данилов не возразил. Конечно, это еще не гарантия.
Долго в этот вечер говорили о мужике, в основном о сибирском, кондовом, о судьбах Сибири эти трое разных и по взглядам на жизнь, и по жизненному опыту, и очень разных по возрасту – трое разных по характеру людей. Перед тем как отвести в горницу спать гостей, хозяин вдруг, обращаясь прямо к Данилову, сказал:
– Ты, мил человек, больно уж рьяно защищать Советску власть – она и така хороша и этака прекрасна. Я ничего не имею пока против этой Советской власти – может, придет она настояща-то с Красной армией-то и из наших сел турнут Троху-Летуна. Но я вот чо хочу сказать: ежели уж Советска власть така хороша, то неужли до Ленина никто не мог додуматься раньше до такой власти? Быть того не может. Читашь вот, сколько умных-то людей жило на земле до Ленина и чо, ни один из них не смог додуматься? Ждали Ленина. Не верю. Такого быть не может. На словах она вроде бы уж сильно хороша – даже не верится. А раз не верится, значит, где-то есть в ней червоточинка. И эта червоточинка сожрет ее всю. Слишком хорошей власти не быват, чтобы все были ею довольны… Всякая власть – есть насилие… Ну да ладно, у вас завтра дел, должно, полным– полно будет? Давайте ложиться спать. – Он провел гостей через переднюю половину избы в горницу, зажег лампу. – Вот на этой кровати будете спать. Ежели кто из вас ночью курит – на улицу не выходите, курите здесь, только печку откройте. Мои оболтусы тоже уже оскоромились, когда приезжают на побывку, тут ночуют, тоже курят вовсю. Мать уж их по-всякому, а они здоровые бугаи, чо она с ними сделат… Однако век такой пришел – конец нашей старой вере.
– А где они у вас, сыновья-то?
– Где и все – у Мамонтова…
Утром выехали рано, еще затемно. Поспать удалось часа два-три, не больше.
– Горожанин так не умеет жить, как мы, – поеживаясь от утренней сырости, сказал Плотников. И чувствовалась в его голосе гордость за деревню, за ее уклад. – Мужик привык спать по-звериному, урывками.
– Филипп Долматович, а все-таки, зачем вам надо было меня брать с собой? Чтоб показать этого мужика?
– А что, плохой мужик? Вот это и есть настоящий сибирский мужик. Не нравится он тебе?
– Я бы не сказал, что не нравится. Но он какой-то…
– Не послушный? Не подлаживается под нас, да? Слишком самостоятельный и даже, я бы сказал, гордый?
– Вы вот говорили на совещании, что не надо забирать у мужика хлеб, он сам, мол, его привезет. Нет, этот не привезет.
– Трохе-Летуну – нет, не привезет.
– Да, кстати, почему его так зовут – Троха-Летун?
– Трофим он, а так как тут вместо «ф» говорят «хв», Так и получился Троха. А летуном он по существу сам себя прозвал. С действительной пришел, рассказывал как он там, в авиации, где службу проходил, хвосты аэропланам заносил. А через год он уже рассказывал, как летал на разведку с летчиком. А потом – он уже и сам будто бы летчиком был. Там такие подвиги совершал! Если его послушать… Не серьезный, конечно, он человек. Ботало. Так что, если он останется еще надолго у власти в волости, хлеба здесь не взять.
– Это хорошо, если один Никандрыч не уважает этого Троху-Летуна, если он один не повезет зерно. А если их, много таких в селе? – сказал Данилов.
– А если их таких много, надо Троху-Летуна убирать. Не конфликтовать же из-за него с мужиками!
– А если они захотят вдруг избрать такого же прижимистого, как они?
– Это и хорошо, – согласился Плотников.
– Но хлеба-то у них тогда не взять!
– За бумажки – да не взять. А если на товары – с милой душой.
Данилов уже сам себе, не Плотникову проговорил:
– Где их взять-то, эти товары?.. – И вдруг спросил: – А почему вы решили показать его мне, а не Голикову, например? Этот мужик больше по его части.
– За тобой, Данилов, будущее, ты молодой, грамотный. А Голиков выдыхается. То, что мог, он свое в жизни сделал.
Так ли это, не так ли – Данилов не знал. Он не соприкасался с верхним эшелоном партизанской власти до вчерашнего дня. Вчера он это почувствовал – он был белой вороной среди приближенных и к Главному штабу, и к Облакому, и к полевому штабу главнокомандующего. Хотя многих из присутствовавших вчера на совещании он знал лично, уже встречался с ними раньше, но все равно он чувствовал себя не в своей тарелке. Он сразу же понял, что тут свои подспудные, подводные течения, скрытые рифы, тихие заводи и опасные омута. Разобраться в этом, тем более вот так с ходу, было не под силу. Да он и не стремился к этому. Знал одно: Облаком не пользуется авторитетом у боевой части армии. Не мог только понять, откуда идет это недоверие – или от самого Мамонтова или откуда-то со стороны.
– Ты знаешь, – вдруг заговорил Плотников. – Я не стал на собрании об этом говорить потому, что Облаком все равно скоро распустят, не стал портить им последние их дни. А панику-то Облаком тогда, когда Мамонтов их догнал, наделал сильную. Г оворят, когда Г оликов забирал подводы, то кричал на обозников: «Вам-то что-о! Вы мобилизованные. А если нас поймают, то всех расстреляют!» Мамонтов вынужден дать несколько длинных очередей из пулемета с тачанки над головами облакомовцев. Тогда только они остановились.
– Вы знаете, Филипп Долматович, что большевистская партийная организация у Мамонтова действует почти подпольно?
– Слышал. Их арестовали всех – всю ячейку.
– Мне Толоконников рассказывал, что они проводили партсобрание в бане за огородами. А их накрыли, и всех арестовали. Мамонтов приехал, ему докладывают: раскрыт, мол, заговор против тебя, в бане договаривались… А у них, кажется, в повестке дня обсуждался вопрос о руководстве большевиками повстанческим движением. Или что-то в этом роде. Мамонтов приказал привести всех, всю ячейку к нему. Выслушал. И говорит: вы уж, ребята, поосторожнее будьте в другой раз со своими собраниями, а то под горячую руку шлепнут как заговорщиков и разбираться не будут…
– Ты член партии большевиков?
– Нет еще.
На рассвете в центре села они попрощались. Надолго. Ни тот, ни другой из них не знал, что встретятся они в барнаульской тюрьме – один в роли заключенного, другой в роли тюремщика.