Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 62 (всего у книги 88 страниц)
Утром по пути в школу Юра занес Сахаровым большую щуку.
– Ма-ам! – закричала в восторге еще не умывшаяся Алька. – Посмотри.
Мать вышла, всплеснула руками.
– Надежда Ивановна, это я вам принес, – сказал Юра застенчиво. И уже оживленно добавил – Мы вчера много таких набили.
– Спасибо, Юра, – Надежда Ивановна смотрела на полуметровую щуку. – Много, говоришь? Сколько, примерно, пол-лодки будет?
– Не-ет. Штук пять.
Надежда Ивановна засмеялась.
– Валька взял две и я две, а эту, самую большую, вам.
Юра подошел к кухонному столу и положил щуку. Алька восторженно смотрела на огромную рыбину – такой она, наверное, еще никогда в жизни не видела. Подошла, ткнула пальцем ей в глаз.
– Ты в рот ей сунь, – улыбнулся Юрка.
– А думаешь, испугаюсь? Она же неживая.
– Неживая. Сунь, сунь попробуй, – подзадоривал он. Аля, не раздумывая, сунула палец в полуразинутую пасть щуки. И тут же завизжала. Юра кинулся к столу.
– Стой, не дергай! Стой, тебе говорят! Я сейчас разину ей рот… Ну вот, вытаскивай.
Аля вынула палец. На нем сразу же выступили капельки крови. Аля рассматривала эти капельки, плаксиво сморщившись.
– Балда! – бросил Юра укоризненно, отходя от стола. – Кто же в пасть щуке толкает палец?
– Сам научил, а потом говорит.
– Научил. Я пошутил, а ты и в правду. Соображать же надо.
Надежда Ивановна смотрела на них улыбаясь. Юра поднял портфель, взялся за дверную скобку.
– Приходи, Юра, вечером фаршированную щуку есть.
– Спасибо, Надежда Ивановна, я сейчас вот так наелся! – провел он пальцем по горлу.
Та засмеялась.
– Это – сейчас. А вечером-то можно опять.
Ладно.
– Юрк, погоди, вместе пойдем, – попросила Аля, держа торчком пораненный палец.
– Ты полчаса теперь будешь палец забинтовывать да час умываться.
– Нет, я скоро.
– Ладно, сама дойдешь. – Юра толкнул дверь и вышел…
После уроков шли вместе, не спеша, помахивая портфелями. У Юры было хорошее настроение, он дурачился, подставляя Але ножку, подтрунивал над ее пальцем. На мостике их догнал Валька Мурашкин. Над самым Алькиным ухом он вдруг закрякал перепуганной уткой. Аля завизжала, потом огрела хохочущего Вальку по загривку портфелем.
– Псих ненормальный!
– Сама пугается, а я псих… Эх, Алька, зря ты вчера не поехала с нами.
– Зря… Разве я не хотела! Мама не пустила.
– Мама, мама, – передразнил Валька. – Вылезла бы в окно. Мы вон не спрашивались никого.
– Вам хорошо. Мальчишкам вообще лучше. Они что хотят, то и делают. Им всегда ничего не бывает.
Валька был, пожалуй, самой интересной личностью в школе. Учась в восьмом классе, он почти свободно решал задачи по физике и математике за десятый класс. У Вальки был хороший голос, и многие из преподавателей прочили ему будущее певца. Но среди ребят Валька пользовался огромной популярностью как свистун-виртуоз. Он мог подражать голосу любой птицы – от соловья до самого последнего примитивного чижика, мог высвистывать мелодии от «Сказок Венского леса» Штрауса до популярной «Катюши». Многие пытались подражать Вальке, но склоняли свои головы перед его талантом. Так Валька был единогласно провозглашен королем свистунов с предоставлением ему, как и любому монарху, неограниченной власти над всеми любителями художественного свиста. После этого Вальку почти все называли не иначе, как Ваше Величество. А по всей школе на переменах разносился свист – ребята тренировались. Тренировались до тех пор, пока не сводило губы, а вместо свиста получалось лишь гусачиное шипенье. Но так случалось не у всех. Кое-кто преуспевал. Особо талантливых Валька приближал, присваивал им титулы и звания. Так, Тимка Переверзев первым среди товарищей-свистунов был пожалован в герцоги с повелением впредь обращаться к нему «Ваше высочество». Потом появились «сиятельные» графы и князья. Особо усердным и старательным, но менее способным, присваивал звания генералов, полковников и так ниже – до сержанта. Надо отдать справедливость – в рядовых у Вальки задерживались недолго. Учителя, и особенно директор, с ног сбились, вылавливая свистунов. Их десятками водили в учительскую, но это не имело совершенно никакого воздействия – свистуны множились. И только когда Гербарий, посещавший иногда ночью приземистый домик с решетками на окнах, улыбаясь, посетовал Валькиному отцу на шалости его сына, а тот в свою очередь покрутил перед Валькиным носом толстым комсоставским ремнем, Валька собрал всех свистунов.
– Слушай указ! – грозно сдвинул он брови. И, уткнувшись в тетрадный лист, прочел: «Мы, волею божьей монарх всея… и белыя, и малыя и прочая и прочая… повелеваем: ежели кто впредь осмелится свистнуть в классе на уроке, либо между оными на перемене, а также в школьном зале, либо в другом каком школьном помещении, включая и отхожее место, будет нещадно караем – сиречь получит по харе, невзирая на титул, звание и былые заслуги. Отныне свистеть дозволяется токмо за стенами школы!..» Разойдись!
И никто Валькиного указа не ослушался…
Аля с Юрой брели не спеша. Их обгоняли. Ребята перекликались. Около райкомовского скверика Аля остановилась.
– Что-то домой идти неохо-ота-а, – протянула она. – Юрк, почитай стихи.
Аля свернула в скверик, села на скамейку. Юра бросил ей на колени свой портфель, озорно блеснул глазами. Принял картинную позу.
Ныне, о, муза! Воспой иерея – отца Ипполита,
Поп знаменитый зело, первый в деревне сморкач…
Аля подняла брови, но Юра продолжал, не обращая внимания:
Утром, восставши от сна, попадью на перине покинув,
На образа помолясь, выйдет сморкаться на двор.
– Юрка, брось дурачиться.
– Я не дурачусь. Это же стихи. Хорошие стихи!
…Правую руку подняв, растопыривши веером пальцы,
Нос волосатый зажмет, голову набок склонив,
Левою свистнет ноздрею, а затем пропустивши цезуру,
Правою ноздрею свистнет, левую руку подняв!..
– Юрка! – Аля топнула ногой. – Какую гадость ты городишь!
…Далее под носом он указательным пальцем проводит.
Эх, до чего ж хорошо! Так и сморкался б весь день!..
– Фу! Какая мерзость!
– При чем тут мерзость? Стихи как стихи. Печатные. А ты что хотела, лирику? Сейчас лирика отживает свой век.
…а теперь
так
делают
литературные вещи:
писатель
берет факт
живой
и трепещущий…
– Вот как! А лирика – факт, уже не трепещущий, устаревший и одряхлевший?
Юра сел на скамейку, замолк и вдруг удивленно уставился на Алю.
– Ты чего?
– Альк, – сказал он тихо. – А у тебя красивые губы… Аля изумленно вскинула ресницы. Она даже перестала вытряхивать из туфли песок.
– Дурак! – сказала она и покраснела. – Я вот тебе башмаком по лбу заеду, не будешь молоть чепуху. Тебе не стыдно?
– Не-ет, – тряхнул он головой, все еще так же удивленно глядя на Альку.
Из скверика они шли порознь.
А вечером, вертевшаяся у зеркала, Аля вдруг спросила:
– Мам, а у меня, правда, красивые губы?
Надежда Ивановна опустила руки повернулась к дочери.
– Кто тебе сказал?
– Да никто, так. Красивые или нет?
Мать не шевелилась. Она словно только сейчас увидела, что дочь выросла, что у нее действительно очень свежий пунцовый ротик, четко очерченные губы с темной каемкой по краям и припухшими еще детскими наплывами около уголков рта. Большие серые глаза, кудрявые локоны. Невеста! Совсем невестой стала! Вот бы отец посмотрел…
– Мам, ты чего? – Аля опустилась перед сидящей матерью на колени. Смотрела на нее непонимающе. – Чего ты? Это же Юрка сказал. Что он понимает!
Мать гладила ее по голове. А слезы капали и капали – первый раз за два года счастливые слезы. Она улыбалась и плакала.
Когда стала собирать на стол ужин, спросила:
– Юра что, не придет сегодня?
– Нет, наверное, – ответила Аля с напускной беззаботностью. – Мы с ним поругались.
– Из-за чего?
– Пусть не говорит что попало.
Надежда Ивановна отвернулась, сдерживая улыбку. Она знала, что будет этот вот вечер, ждала его, и все-таки он пришел неожиданно…
Мурашкин прибежал к Переверзеву взволнованным.
– Что случилось? – спросил Переверзев настороженно.
– Сегодня ночью к нам в район приезжает Попов, – выпалил начальник райотдела НКВД.
– Ну и что?
– Ты представления не имеешь, что значит приезд Попова! Он просто так не ездит. Обязательно или начальника райотдела посадит или кого-либо из сотрудников. Это непременно. – Мурашкин, в распахнутой шинели, в сбившейся на затылок фуражке, метался по кабинету. – Я приказал у себя там все чистить, драить, чтобы комар носа не подточил. Ты тоже приготовься. Он обязательно к тебе зайдет. – И Мурашкин убежал.
«Ну что ж, – подбадривал себя Переверзев, – приедет так приедет, знаем, что сказать. Конечно, лучше, если бы он не приезжал. Поменьше на глазах у такого начальства – подальше от греха. Что может спросить начальник управления НКВД у секретаря райкома? Сколько врагов разоблачено?.. В грязь лицом не ударим. Надо, пожалуй, позвонить сейчас Мурашкину, пусть списки представит на членов партии отдельно, на беспартийных – отдельно… Еще что?.. Планы на будущее? Надо подумать: какую же кампанию еще провести? Председателей колхозов – и так уж наполовину заменили. Как бы не перестараться. Агрономов? Их и так почти не осталось в районе. Врачей – тоже. Учителей? Толку-то от них! Ну, кого, кого? Сварганить бы какое-нибудь групповое дело! Было бы здорово. Но ведь не придумаешь сразу-то».
Так маялся секретарь райкома до вечера. Чтобы к приезду начальства быть в хорошем настроении и в полной форме, пошел домой, плотно поужинал, пропустил стопочку – не больше – коньяку. На всякий случай велел жене готовить новый ужин человек на десять. Позвонил председателю райпотребсоюза, приказал обеспечить парой поросят-сосунков и всяким другим по его усмотрению. Пригрозил: «Шкуру спущу, если будет плохой ужин!» После этого призадумался: самому идти к Мурашкину встречать «его» или ждать здесь, у себя в кабинете? Позвонил Мурашкину, посоветовался. Решили, что секретарю райкома лучше все-таки ждать у себя.
Часов в двенадцать ночи раздался звонок. Дежурный райотдела, задыхаясь, сообщил:
– Подъезжают!..
Переверзев заволновался. Начал бегать по кабинету. Он был наслышан о Попове, о его крутом нраве, о беспощадности, о его безграничной власти. Самого Зиновьева разоблачал! Орден Ленина зря не дадут! Поэтому боялся его Переверзев, как, может быть, не боялся первого секретаря крайкома Гусева. Гусев – что? А этого сам Ежов лично знает…
Попов не долго задержался в райотделе. Через полчаса дежурный по телефону сообщил:
– Пошли к вам…
И Переверзев не выдержал, закатил глаза, взмолился:
– Господи! Пронеси, ради Бога…
Попов – высокий, грузный, с четырьмя «шпалами» в петлицах, вошел стремительно. Раскатился громовой бас:
– Сидишь, как мышь в норе?
Переверзев действительно казался рядом с этим громилой щуплым и жалким. Он улыбался пришибленно и заискивающе, заглядывая на высокое – в самом прямом смысле – начальство.
– Проходите, Серафим Павлович, садитесь. Да, сидим здесь, копаемся. Участь такая. Ничего не поделаешь. Кому-то надо… Вот и стараемся.
– Плохо стараетесь, товарищ секретарь, – прогудел Попов.
Его сопровождало несколько военных. Но Переверзев никого не видел. Он суетился перед грузной тушей начальника управления.
– В силу своих возможностей и способностей стараемся.
– Возможности у вас неограниченные, а о способностях будем судить после.
– Может, разденетесь? – лебезил секретарь райкома. – Может, поужинать изволите у нас? – Чувствовал он, что смешон, что говорит каким-то лакейским языком, но уже ничего поделать с собой не мог. «В этом деле лучше перегнуть, чем недогнуть».
– Засиживаться мне некогда. – Попов вгонял в пот Переверзева своим пронизывающим взглядом. – Проездом я у вас. Миндальничаете вы, товарищи, с врагами народа, слишком миндальничаете. Не видите вы их, не разоблачаете.
– Стараемся, Серафим Павлович.
– «Стараемся…» Обленились. Мышей уже не стали ловить после январского пленума… Вот вам задание. Мурашкин! Иди сюда. В нашем крае орудует большая группа английских и японских агентов. Ваши соседи раскрыли вчера филиал этой группы. Думаете, у вас в районе их нет?
– Так точно, товарищ капитан! – выпучил глаза Мурашкин.
– Утром в семь ноль-ноль доложишь по телефону дежурному по управлению о принятых мерах!
– Слушаюсь, товарищ капитан!
– А вы, секретарь, проверьте! – метнул он взгляд на Переверзева.
И тот, помимо своей воли, тоже вытянул руки по швам:
– Слушаюсь.
Попов поднялся. Он был благодушен. Видимо, дела у него шли хорошо. Он окинул взглядом кабинет, присвистнул. Еще раз осмотрел.
– Хороший кабинетик. – Опять посвистел. – Не надоел? – спросил он вдруг Переверзева.
Тот растерянно пожал плечами, по-собачьи преданно глядя в глаза Попову, что-то пробормотал, что – и сам не понял, нечто среднее между «как изволите приказать» и «не извольте беспокоиться…»
Провожал Попова до самой машины. Стоял в одном костюме, без шапки, не замечая, что октябрь давно в разгаре. И когда черная, как и окружающая ночь, «эмка», колыхая лучом фар, скрылась в перспективе улицы, вздохнул протяжно, словно мех кузнечный, и, сразу обмякнув, на жидких ногах побрел к себе в кабинет. И даже тут, в тепле кабинета, не почувствовал, как продрог – ему все еще было жарко.
Долго сидели молча, устремив отсутствующие взгляды куда-то в пространство. Первым заговорил Мурашкин. Ни с того ни с сего брякнул:
– Говорят, в Барнауле за тюрьмой в бору каждую ночь расстреливают по триста – триста пятьдесят человек. Списки даже не успевают составлять задним числом, а не то, чтобы как-то оформлять… Ну, что будем делать с этим самым… филиалом?
Переверзев махнул рукой.
– Шут его знает! Но делать надо.
– Конечно, раз Попов говорит, значит, и у нас есть этот самый… как его?
– Филиал?
– Да, черт его побери… Ну, кого будем брать – давай посоветуемся…
Переверзев поморщился:
– Бери, кого хочешь…
И пошла крытая энкавэдэвская машина «черный ворон» по улицам райцентра. Оперуполномоченный со списком в руках торопился. Карманным фонариком присвечивал номера домов, стучался. Если хозяина не было дома, обыск не устраивали, стучали в следующий, забирали соседа. Так не оказалось дома Сергея Новокшонова – был в Барнауле на семинаре, – забрали его соседа инструктора райкома.
К утру КПЗ набили до отказа.
Село корчилось и стонало, как огромное тело, захлестнутое петлей.
В самый канун октябрьских праздников позвонили из крайкома.
– Портретов Эйхе на демонстрацию не выносить. Арестован как враг народа…
А в конце декабря, двадцать первого, чуть свет прибежал Мурашкин.
– Что еще? – замер Переверзев.
– Вчера арестован Попов!
– Боже мой! Что это такое?
Эйхе! Грядинский! Попов! Кому же верить? Ничего твердого под ногами. А политика партии? Неужели где-то, чего-то не понял, не уловил нюансов?.. Беспокоился не о судьбах своих бывших начальников, а о том, какой стороной к нему самому может все это обернуться. Неужели он, Переверзев, просчитался, неужели не за ту лямку тянул? Но ведь он делал то, что приказывала партия, он же проводил в жизнь политику партии!
– Слышь, Павел! – донеслось до него наконец. – Меня срочно вызывают в управление с отчетом. – Как ты думаешь, чем это может кончиться? – Мурашкин жалобно смотрел на своего шефа.
– Кого еще арестовали в управлении?
– Многих. Чуть ли не все руководство.
– Значит, тебя в свидетели хотят выставить. – Сказал и сам поверил. – Уличать будешь их преступные указания. – И сам подумал: «А что? Вполне даже возможно…»
А через три дня в кабинет к нему вошел рослый, широкоплечий мужчина в хорошем драповом пальто с каракулевым воротником и такой же шапке, в белых фетровых бурках. Переверзев рот раскрыл от удивления.
– Мишка! Откуда ты? Рыжик!..
Вошедший улыбнулся, шутливо приложил руку к шапке:
– Имею честь доложить: не Мишка, и тем более не Рыжик, а Михаил Калистратович Обухов, майор НКВД! – Он протянул руку Переверзеву и уже без шутки, задушевно сказал – Здравствуй, Павел.
Они обнялись по-мужски крепко, похлопали друг друга по спине.
– Сколько лет-то прошло! Тебя каким ветром-то сюда занесло?
– Направлен к тебе в район вместо Мурашкина.
– А Мурашкин? – дрогнул Переверзев.
– Мурашкина уже нет. И не советую тебе о нем вспоминать.
– Значит… того?
– Да. – Обухов смотрел на друга детства пристально, изучающе. Переверзеву стало даже не по себе немножко.
– Ты чего так смотришь?
– Не могу определить – сильно, нет ли изменился.
– Ну, и как все-таки?
– Изменился, – сказал он. – Очень изменился. Возмужал.
– Тебя тоже не сразу признаешь.
Вечером они сидели на квартире Переверзева, выпивали, вспоминали родную деревню, студенческие годы, пристань, где они по вечерам вместе таскали кули, прирабатывая к скудному пайку.
– Ну, и где ты был все эти последние годы? – спрашивал Переверзев.
Майор, теребя темно-рыжие жесткие, как проволока, волосы, смотрел в свой наполненный стакан и, казалось, не слышал вопроса.
– А в управлении о тебе хорошего мнения. Хороший, говорят, секретарь. А я думаю: мне о Пашке рассказывать нечего, вместе босиком по лужам бегали, последний кусок поровну делили… Ты с Мурашкиным как жил? Какие у вас отношения?
– Отношения?.. – Переверзев замялся. – Самые обыкновенные, служебные.
– Ничего такого ты с ним не делал?
– Какого?..
– Ну… всякого, – майор покрутил над столом расширенной пятерней.
– Не-ет! Он работал сам по себе, я сам по себе. Что может быть общего у секретаря райкома с начальником НКВД?
– Да, как сказать. Всякое бывает.
– Нет. Мы с ним только официально были…
– Ну, смотри. А то это дело такое. Сейчас ведь нельзя ни с кем откровенничать.
– Ну, давай выпьем еще, – предложил Переверзев. – Сколько лет мы с тобой не виделись? Сейчас подсчитаю. С двадцать шестого, да? Двенадцать лет. Много уже воды утекло. Ну, давай… – он поднял свой стакан.
Майор пил мастерски – одним глотком, не поморщившись. Закусывал вяло, пьянел медленно.
– Где это ты так пить научился?
Гость сидел все время навалясь на стол, не поднимая головы, словно что-то тяжелое давило ему на плечи.
– Пить-то? Жизнь научила, Паша. Думаешь, за десять лет ромбик в петлицу заработать легко? А я заработал. И не только ромбик. Эх, где я был! Какими делами ворочал! Тебе и во сне такое не снилось. А теперь вот нырнул в тихую заводь. Кончилась кампания, Паша. Таких, как ваш Попов, и прочих исполнителей мурашкиных прибирают. Чтобы как можно меньше было свидетелей. Понял? Не нужны свидетели.
По спине у Переверзева бежал мороз.
– Об исполнителях – это само собой, – сказал он сдавленно. – А как понимать арест Эйхе, Грядинского и многих других, таких же крупных деятелей? Они что – тоже исполнители? Партийные-то работники делали то, что приказывала партия.
– Партия… – По лицу Обухова скользнуло подобие улыбки. – А мы, думаешь, без приказания действовали, по собственной инициативе?
Обухов достал огурец, вяло пожевал его. Бросил огрызок. С упреком и сожалением посмотрел на друга.
– Смотрю: ничегошеньки же ты не понимаешь в обстановке. Сидишь, как мышь в норе. – Переверзева словно кто-то жиганул – слова-то знакомые, поповские слова! А Обухов продолжал: – Ты еще спросишь: а как же политика партии? Да?
Переверзев машинально кивнул, не подозревая, что это смешно. Обухов укоризненно покачал головой, потом оглянулся на закрытую дверь, резко встал, подошел к ней, рывком открыл, выглянул и затем плотно ее прикрыл. Он вовсе не казался пьяным. Только, когда сел, так же опять ссутулился и лицо приняло то же устало-скучающее выражение.
– О таких, как Эйхе, спрашиваешь? Они наивные люди.
– Зачем же тогда их…
– Зачем? Затем, наверное, что наивность со временем проходит. Уразумел?
Переверзев усердно старался уразуметь то, что не хотел договаривать его друг. А уж так хотелось Переверзеву понять все до конца! Не столько для того, чтобы успокоить свою совесть за прошлое, сколько определить себя на будущее, знать, откуда начнет рушиться его благополучие, чтобы успеть приготовиться. Дорого бы заплатил Павел Тихонович Переверзев, чтобы заранее знать, куда подстелить соломки (если, конечно, придется падать!). Обухов, несомненно, многое знает и во многом мог бы помочь. Но как к нему подойти, чтобы он открылся? И кто он вообще?..
Обухов вроде бы подслушал мысли Переверзева, спросил:
– Ты хочешь знать, к каким из них я отношусь, да? Ни к тем, ни к другим. Я выше их.
– Выше?.. – совсем растерялся Переверзев.
Обухов поднял голову, тяжело уставился ему в глаза. Смотрел долго. Так долго, что у друга детства, выдерживающего этот взгляд, даже навертывались слезы.
Обухов все еще колебался: быть откровенным или не быть?
– То, что я делал, Паша, известно теперь в стране из живых лишь двоим, кроме меня. Причем я знаю из них только одного. Второго не знаю. А он меня знает непременно. – Обухов налил полстакана водки, разом выплеснул ее в рот, пальцами достал из тарелки огурец, зажевал. – Тяжелая у меня была работа, – продолжал он медленно: – Сотни человеческих биографий надо было знать назубок. И главное – никаких друзей. Душу отвести не с кем. Посидеть вот так, поговорить по душам не мог… Я, Паша, головой работал, не то, что ваш ублюдок Попов… Я мог, Паша, все. Абсолютно все… Я делал такие дела, о которых ты и понятия не имеешь. Ни мог я только одного – вот так напиться с кем-нибудь. Пил дома, один. Комната у меня была специальная с решеткой на окне. Жена закрывала меня на ключ, и я пил. По неделям пил… Хочешь, я тебе расскажу, кто я?
– Если это можно – конечно!
– Но этого нельзя рассказывать, – с сожалением и грустью ответил он. – До самой смерти я должен носить это в себе.
Обухов налил полный стакан и жадно опрокинул в рот. Переверзев видел, как все больше и больше угасал в нем прежний Мишка Рыжик. Незнакомый, совершенно чужой человек сидел перед ним. И снова Обухов поднял голову, и снова уставился в глаза. Переверзев заметил, как в нем промелькнуло что-то прежнее.
– Нельзя рассказывать, Паша, друг мой! – вздохнул он. – А так хочется душу открыть кому-нибудь. А друзей нет. Может быть, ты один и остался у меня на всем свете… Могу только сказать, большими делами я ворочал. Я, Паша, – крупный специалист… Поэтому меня и берегут, поэтому и запрятали в такую глухомань… Я еще понадоблюсь…
Обухов опять налил водки, торопливо выпил. Задумался. И когда Переверзеву показалось, что он уже собрался с мыслями и сейчас начнет рассказ, Обухов недоверчиво посмотрел на друга.
– Дай слово, что ты никому, никогда… Да что там слово! В наше время слово – тьфу…
Он помолчал еще и вдруг заговорил неожиданно твердым голосом.
– Я не арестовывал, Паша, не подписывал протоколы допросов и тем более не расстреливал! Я, Паша, сидел в кабинете, закрывшись на ключ и… сочинял. Я сочинял пьесы, Паша… Да, да! Не удивляйся. Что такое Шекспир или Чехов в сравнении со мной! Я – величайший драматург. Я сочинял такие пьесы, от которых они содрогнулись бы. Моими режиссерами были суровые непроницаемые следователи. Они работали с теми действующими лицами, которых я называл в своей пьесе. Не я, а они, эти режиссеры, добивались, чтобы все действующие лица говорили в этом спектакле то, что хотел я…
Переверзев во все глаза смотрел на своего друга детства. Только теперь он стал догадываться, чем он занимался, и только теперь понял, кем был он сам в этой огромной игре. Мизерной, безмозглой козявкой показался он сам себе.
– Надо мной были начальники. И званием выше и положением, но все они глупы. Они хотели власти и почета. Поэтому их сейчас уже нет. Они сыграли свой последний спектакль в чьей-то пьесе, и на этом их карьера кончилась. А скорее всего без спектакля, просто так, по мановению пальца…
– Ежова?
– Что?
– По мановению пальца Ежова, говорю?
– Фью-ю! – свистнул Обухов. – Ежова тоже уже нет.
– Ка-ак?! – вскрикнул Переверзев.
– Так, – спокойно ответил Обухов. – Ежов – это идиот. Это – пугало для слабонервных, вроде вашего выродка Попова.
Переверзев вдруг заметил, что весь взмок. Ему было душно. Словно в кошмарном сне кто-то тяжелый и невидимый навалился на него и давил, и он задыхался, и никак не мог столкнуть с себя эту тяжесть. Майор мельком глянул на него, разевающего рот, как пескарь, выкинутый на берег, и расхохотался…
– Миша, неужели – сам Сталин? – шепотом спросил Переверзев.
– Н-не думаю. Сталин – в облаках. Это все делается, по-моему, за его спиной. Но кто делает, не знаю. А если бы даже знал, не сказал. Знаю только одно: он – голова. Вот и все, друг мой. А теперь давай выпьем… Хотя нет, не надо. Ты мне не давай больше, а то запью. Просить буду – все равно не давай… И вообще, мне надо уйти от тебя. Не надо, чтобы знали, что мы с тобой старые друзья. Не нужны лишние разговоры. В моем положении сейчас надо сидеть тихо, тихо, как мышь в норе…
И майор Обухов сидел в своем кабинете, действительно, как мышь в норе. Он никуда не выезжал, старался по возможности избегать многолюдных сборищ. Даже в райком к Переверзеву ходил только вечером. В районе прекратились аресты.
Притих и Переверзев. После ареста Мурашкина он жил как на иголках, ждал неведомо откуда и неведомо какой беды. Он звонил в крайком по любому поводу и при этом чутко ловил каждую интонацию работников вышестоящего органа. Но ничего настораживающего не улавливал. Все шло спокойно, своим чередом. Сам еще не веря в благополучный для себя исход, он начал постепенно успокаиваться.
И вот однажды, в середине декабря, у него зазвонил телефон. Переверзев снял трубку.
– Павел, зайди ко мне, – услышал он голос Обухова. – Я получил интересную бумажку. Хочу тебя с ней познакомить.
– Какую?
– Придешь, узнаешь.
Секретарь райкома проводил совещание. После звонка он нетерпеливо заелозил в кресле. Что бы это значило? Какая еще бумажка? Может, что-нибудь проливающее свет на судьбу Мурашкина? Вполне возможно. А вдруг?.. Нет– нет-нет!… Вызвали бы в крайком и там бы… Но несмотря на это, Переверзев быстро свернул совещание и пошел к Обухову.
Он не раз бывал в кабинете начальника райотдела НКВД. Знакомым коридором прошел до двери, взялся за ручку. Словно слабый электрический ток пробежал по телу. И хотя шел к другу, а все равно волновался. Таково уж это здание, такова эта дверь. За ней все неведомо. Не знал и он, секретарь райкома, что судьба приготовила ему за этой дверью, как не знали и сотни людей, которых он прямо или косвенно отправлял сюда. Всего лишь долю секунды задержался он у двери, а мыслей промелькнуло уйма.
Он переступил порог.
– Здравствуй, Миша! – как можно бодрее приветствовал он друга.
Но тот не ответил. Кивнул на стул.
– Садись. Ты что же это от меня скрывал? – сухо спросил тот.
– Что именно?
– Не знаешь? Ягненком прикидываешься… Вот ордер на твой арест.
Переверзев вздрогнул. Побледнел. Кто-то железной рукой сдавил сердце. Так сдавил, что оно похолодело. В голове зазвенело, перед глазами пошли фиолетовые круги.
– Миша, как же это? – пролепетал он. – Что же делать?
– Клади оружие на стол! – приказал Обухов.
– Неужели ты…
– Клади! – крикнул начальник НКВД.
Переверзев торопливо достал наган, положил на край стола. Обухов был сух и холоден. Он безучастно смотрел на своего друга. И этот взгляд леденил кровь в жилах.
– В душу ко мне залез, разворошил ее, – зло произнес бывший переверзевский друг. – А свою скрыл.
– Миша, да разве я… Боже мой! Что же теперь со мной будет?
– Что с тобой будет? – Обухов хмыкнул. – Ты можешь не беспокоиться – открытых процессов по твоему делу не устроят. Да и дела-то «твоего» не будет. Это я тебе гарантирую. Тебя без суда и следствия пристрелят в камере.
Переверзев схватился за голову.
– О-о! – завыл он утробно в животном страхе. И когда; отнял руки, между пальцами у него остались пучки волос.
Обухов даже глазом не моргнул, когда увидел это. Засунув руки в открытый ящик стола, он спокойно продолжал:
– Но я не позволю. Ты слишком много знаешь обо мне.
– Ты… ты что хочешь сделать? – все еще надеясь на помощь друга и не веря в нее, прошептал Переверзев.
– Я тебе сейчас продемонстрирую, как поступают с такими, как ты, там, в камерах, – я сам застрелю тебя. – И с прежним хладнокровием пояснил – Тебе же все равно – неделей раньше, неделей позже… А мне спокойней.
Переверзев не спускал полных ужаса глаз со своего друга. Приподнялся со стула и на согнутых ногах пятился от стола.
– Ты не смеешь так… Может; там разб… Ты не можешь…
– Я, Паша, все могу. Я тебе уже говорил об этом.
Переверзев отчетливо услышал, как в столе у Обухова щелкнул взведенный боек револьвера. Дико закричал, не сводя глаз со своего друга. Обухов вынул наган и выстрелил прямо в разинутый рот. Переверзев качнулся навстречу и медленно стал падать. Тут же Обухов сбросил со стола на пол наган Переверзева.
Когда на выстрел вбежали в кабинет сотрудники отдела, Переверзев лежал ничком, подвернув под себя левую руку, а правая откинутая, будто тянулась к валявшемуся на полу револьверу.
Обухов спокойно сказал:
– Гад! Не хотел оружие сдавать. Нападение сделал. Приведите фотографа! Составить акт!