Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 60 (всего у книги 88 страниц)
По мере возвращения к жизни, возвращалась к Аркадию Николаевичу и способность логически думать. И он, наконец, понял, что просто-напросто арестован и что, как только поправится, его переведут в тюрьму и начнут допрашивать. В чем его обвинят?.. А не все ли равно! Хоть так, хоть эдак – конец. Обратно еще никто не вернулся оттуда.
Прошел месяц, а может, больше. Что творится за пределами его палаты, Аркадий Николаевич не знал. К нему никого не допускали, даже передачи, которые кто-то ему приносил, просматривал приставленный к нему энкавэдэшник.
Судьба детей – вот что беспокоило Аркадия Николаевича больше всего. На бабушку надежда плохая – может, узнав, что он арестован (теперь уж несомненно арестован – размышлял Аркадий Николаевич), она сама свалилась, может, тоже в больнице лежит, а может, и умерла уже – сердце-то у нее совсем плохое. Как ребятишки будут дальше жить? Не удалась личная жизнь. Поэтому теперь его единственной радостью остались дети. И вот сейчас, когда – как ему казалось – судьба уже отсчитала дни его жизни, он думал о детях и только о детях. Ему хотелось поговорить с ними, как со взрослыми, серьезно и откровенно, дать наказ на всю жизнь. Он попросил бумаги и карандаш и пытался написать завещание ребятам. Но из этого ничего не вышло – слишком сухо и назидательно получалось. Тогда он написал обыкновенное письмо, бодрое, жизнерадостное, какие обычно писал из длительных командировок, с курортов.
Однообразные больничные дни катились все быстрее и быстрее, с каждой неделей ускоряя свой бег. Быстротечность – единственное преимущество однообразия. Заполнять, насыщать свое время было нечем. Своих регулярно меняющихся охранников Данилов теперь демонстративно не замечал. Он свободно распоряжался только собственными мыслями. С утра до ночи он думал. Думал обо всем. Вспоминал детство. Далеким-далеким казалось оно ему сейчас, даже чуточку чужим. Будто не он тогда жил, а кто-то другой. И в то же время таким родным кажется ему сейчас их заросший ковровой муравой двор, по которому ходили гуси, пощипывали траву и зло посматривали бусинками глаз на голые, покрытые цыпками ноги мальчугана. А мальчуганом был он. Поджав ноги, он настороженно сидел на крыльце и не спускал глаз со старого и злого гусака.
Вспоминались предпраздничные дни. После длительного поста страшно хотелось поесть что-нибудь вкусного. В доме пахло жареным и пареным. Но мать не давала. «Боженька покарает», – говорила она и показывала на святой лик в переднем углу. Но желание было настолько велико, что Аркаша однажды залез под лавку и оттуда, не высовывая головы, стал доставать рукой приготовленную к пасхе стряпню. Когда мать узнала, долго стращала его «боженькой». Аркадий тогда ответил: «А он не видел. Я под лавкой сидел…» Мать до сих пор со смехом рассказывает об этом.
Год за годом просматривал Аркадий Николаевич всю свою жизнь: студенчество, первая любовь, работа учителем в сельской школе, служба в армии, большевистские листовки, солдатские митинги семнадцатого года, потом революция. Совет народных комиссаров Каменской Советской Федеративной республики (была такая республика и было такое правительство, в котором Данилов занимал пост наркома по просвещению). Перебирал в памяти времена колчаковщины, друзей по подполью. Некоторые погибли в гражданскую, другие поумирали после. Остальные разбрелись, давно уже ни с кем не встречался.
Перебирал и перебирал Аркадий Николаевич свою жизнь год за годом. А вместе с его жизнью проходила перед глазами и жизнь страны, проходила история. Почему-то вспомнились сейчас слова Андрея Ивановича Павлова: цифры не правят миром, но они показывают, как он управляется. Жив ли старик? Наверное, путаник он великий. Но ведь – не враг! Это же точно, что не враг…
Лежал Данилов на больничной койке и подытоживал жизнь. И как ни странно, успокаивало его то, что судьба предоставила напоследок столь много свободного времени!..
Напоследок… Но произошло чудо.
Однажды утром, еще не открывая глаз, он почувствовал – что-то изменилось в палате. Прислушался. Так же тихо, как всегда. Открыл глаза – солнце! Столько солнца – будто Кисловодск переселился к нему в палату. И нет энкавэдэшника. Стул пуст. Даже непривычно как-то. А немного погодя дверь тихо открылась, показалась улыбающаяся физиономия Сергея.
– Вы проснулись, Аркадий Николаевич? – шепотом спросил он, будто не видел, что Данилов смотрит на него.
Следом за Сергеем на цыпочках прошел брат Леня. Оба в накинутых халатах, оба веселые. Сергей молча протянул газету.
Аркадий Николаевич развернул. На первой полосе крупным шрифтом напечатано: «Информационное сообщение о Пленуме ЦК ВКП(б)». Аркадий Николаевич, давно уже не читавший газет, жадно метался глазами по четким, жирным строчкам: «Пленум рассмотрел вопросы сессии Верховного Совета… Пленум обсудил вопрос «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократи…» Пленум освободил Постышева П. П. из состава кандидатов в члены Политбюро… Пленум ввел в состав кандидатов… секретаря Московского обкома ВКП(б) тов. Хрущева Н. С. и в состав Оргбюро…»
Аркадий Николаевич торопился – что же в постановлении? Глаза перепрыгнули через длинный заголовок «Об ошибках парторганизаций…» и заскользили по строчкам текста: «Пленум ЦК ВКП(б) считает необходимым обратить внимание партийных организаций и их руководителей на то, что они, проводя большую работу по очищению своих рядов от троцкистско-правых агентов фашизма, допускают в процессе этой работы серьезные ошибки и извращения, мешающие делу очищения партии от двурушников, шпионов, вредителей. Вопреки неоднократным указаниям и предупреждениям ЦК ВКП(б)…
…Некоторые наши партийные руководители вообще стараются мыслить десятками тысяч, не заботясь об «единицах», об отдельных членах партии, об их судьбе. Исключить из партии тысячи и десятки тысяч людей они считают пустяковым делом, утешая себя тем, что партия у нас большая и десятки тысяч исключенных не могут что-либо изменить в положении партии…
…Известно несколько фактов, когда партийные организации без всякой проверки и, следовательно, необоснованно исключают коммунистов из партии, лишают их работы, нередко даже объявляют, без всяких к тому оснований, врагами народа, чинят беззакония и произвол над членами партии.
Так, например: ЦК КП(б) Азербайджана на одном заседании 5 ноября 1937 года механически подтвердил исключение из партии 279 чел.; Сталинградский обком 26 ноября утвердил исключение 69 человек; Новосибирский обком 28 ноября механически подтвердил решения райкомов ВКП(б) об исключении из партии 72 человек; в Орджоникидзевской краевой партийной организации партколлегия КПК при ЦК ВКП(б) отменила, как неправильные и совершенно необоснованные, решения об исключении из партии 101 коммуниста из 160 человек, подавших апелляции; по Новосибирской партийной организации таким же образом пришлось отменить 51 решение из 80; по Ростовской…»
Аркадий Николаевич облизнул пересохшие губы, протянул руку к графину. Сергей торопливо налил воды, подал. Данилов, не отрывая глаз от газеты, в два глотка опорожнил полстакана. «Пленум ЦК ВКП(б) считает, что все эти и подобные им факты имеют распространение в парторганизациях прежде всего потому, что среди коммунистов существуют, еще не вскрыты и не разоблачены отдельные карьеристы – коммунисты, старающиеся отличиться и выдвинуться на исключениях из партии, на репрессиях против членов партии, старающиеся застраховать себя от возможных обвинений в недостатке бдительности путем применения огульных репрессий против членов партии.
…Такой карьерист-коммунист, желая выслужиться, без всякого разбора разводит панику насчет врагов народа и с легкостью вопит на партсобраниях об исключении членов партии из партии на каком-либо формальном основании или вовсе без основания. Партийные же организации нередко идут на поводу у таких крикунов-карьеристов…»
– Правильно! Очень правильно! – воскликнул Аркадий Николаевич. – Именно крикуны, именно карьеристы!.. А ну, что еще там?.. Так… так… «Бывший секретарь Киевского обкома КП (б) У, враг народа Кудрявцев на партийных собраниях неизменно обращался к выступавшим коммунистам с провокационным вопросом: «А вы написали хоть на кого-нибудь заявление?..» Видали – каков гусь!.. Так… так… дальше… «…Многие наши парторганизации и их руководители до сих пор не сумели разглядеть и разоблачить искусно замаскированного врага, старающегося криками о бдительности замаскировать свою враждебность и сохраниться в рядах партии – это во-первых, – и, во-вторых, стремящегося путем проведения мер репрессий – перебить наши большевистские кадры, посеять неуверенность и излишнюю подозрительность в наших рядах».
Аркадий Николаевич опустил газету на грудь, допил воду в стакане, посмотрел в посерьезневшие лица Сергея и брата своего.
– Все это должно было произойти, – проговорил он тихо. – Такого постановления не могло не быть.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯБывают девушки – до замужества она, как и все, веселая, общительная, ходит на танцы, поет песни с подругами, но стоит ей выйти замуж, как сразу же меняется.
Она может не причесанная, в платье, в котором стояла у печи, прийти в магазин, может на всю улицу, надрывая глотку, поносить отбившегося от дома теленка, со второго же дня замужества она может и час, и два, и три простоять в проулке с соседками и перемывать косточки своей вчерашней подружке. О таких обычно говорят: «обабилась».
О Ладе этого не скажешь. Замужество на нее почти никак не повлияло. Она осталась прежней быстроглазой модницей и хохотушкой. Всю зиму таскала она Сергея в свой институт на вечера, кружилась там до потемнения в глазах, кокетничала. А по дороге домой щебетала без умолку:
– Медведюшка ты мой михайловский. Когда только я тебя приучу быть веселым и общительным?.. А ты знаешь, – тут же меняла она разговор, – опять та девчонка глаз с тебя не спускала. Интересно мне смотреть на нее. Неужели и я такая глупая была?
– А думаешь, какая…
– Слушай, а хочешь, я ее с тобой познакомлю. Она же не знает, что ты мой муж… муж! Как это звучит солидно. Муж! Тебе это идет. А мне «жена», наверное, не идет, а?
– Тебе все идет.
– Правда? А вообще-то, в следующий раз я все-таки ее с тобой познакомлю. Любопытно!
– А ты не боишься, что после этого останешься брошенкой? – посмеивался Сергей.
Лада задорно встряхивала головой.
– Нет, не боюсь. Лучше меня ты все равно не найдешь.
Не изменилась она и с переездом в деревню. На второй же вечер потащила Сергея в клуб на танцы. Сергей смутился – неудобно заведующему отделом пропаганды райкома партии толкаться на танцульках вместе с зеленой молодежью – но пошел. А там почти не танцевал, больше беседовал с завклубом о художественной самодеятельности, да о кружках и лекциях, да о наглядной агитации… Получилось, что вроде бы приходил по делу, а заодно снисходительно прошелся несколько кругов в танце с женой. А на следующий вечер нашел отговорку:
– Работы много, Лада. Понимаешь, больше года не было заведующего, все запущено. Ты уж сходи одна, если тебе так хочется. А я потом зайду за тобой.
И Лада ходила на танцы одна.
С зимы Лада увлеклась художественной самодеятельностью. Любителей – почти никого. Заведующий клубом сразу же сказал:
– Пробовали мы. Не идет народ, не хочут…
Сергею было приятно, что у него в семье отношения не как у всех, а современные, новые, что его Лада не «обабилась», что она прежняя, какой была в девушках, и что любовь у них после женитьбы не только не затухает, а, наоборот, разгорается все больше и больше.
Иногда он задумывался: способна ли была бы Катя остаться такой же очаровательной ну хотя бы в течение года после замужества? И приходил почему-то к выводу: едва ли. Любить она, может, и любила бы так же сильно, но быть с мужем прежней, по-девичьи обаятельной наверняка не смогла бы. Тем более, что она никогда и раньше не обращала на себя внимания – ведь надо же было тогда прийти в партшколу в такой огромной старушечьей шали, в пимах и с узелком!.. Катя, наверное, больше бы заботилась о нем, чем о себе. Поэтому дома он видел бы ее непричесанной, одетой кое-как. Чего доброго – через год, а то и раньше стала бы ходить с ним вместе в баню, как это делают все в деревне. Конечно, всякие взаимоотношения между ними после этого упростились бы, приземлились. И полетела бы вся возвышенность чувств, вся романтика к едрене-матрене. А Лада – нет. Лада до сих пор – девочка, иногда застенчивая, иногда вертлявая, иногда капризная, иногда безудержно веселая – и всегда разная, всегда новая, всегда чуточку загадочная. Впору влюбляйся снова. Она до сих пор, как ни странно, стесняется его. Перед тем, как ложиться спать, непременно погасит свет, а потом уже раздевается. И утром, прежде чем одеться, просит его отвернуться или закрыть глаза. Все это умиляет Сергея. Умиляет даже легкомыслие Ладино, ее непосредственность, переходящая часто в детскую наивность. А живут они уже полтора года! Казалось бы, пора привыкнуть к этому, ан – нет! Есть что-то неиссякаемо таинственное в этом, привлекательное.
Вначале Сергей боялся, что Ладе, родившейся и выросшей хоть в небольшом, но городе, будет трудно жить в деревне. Но он ошибся. Он все-таки не знал до конца своей Лады.
В те нечастые вечера, когда в клубе у нее был «выходной», то есть когда не было танцев, она не могла сидеть дома. Тогда Сергей брал ее с собой в райком.
– Будешь помогать мне, – говорил он.
– А сумею я?
– Будешь делать то, что сумеешь.
– А мне можно в райкоме? Я же беспартийная.
– Глупости. Конечно, можно.
И Лада приходила к нему в кабинет, стучала кое-как на машинке написанное Сергеем или составляла небольшие – всего в десяток брошюр – библиотечки для сельских пропагандистов и агитаторов. Иногда забывалась, подперев голову руками, подолгу смотрела на мужа. Тот, обложившись красными томиками, что-то писал. Потом рылся в подшивках газет, журналов и снова писал.
– Ты уже устала? – заметив ее взгляд, отвлекался Сергей.
– Нет. Просто засмотрелась на тебя. – И неожиданно спрашивала – Тебе интересно?
Муж откладывал ручку, поворачивался к жене.
– Как тебе сказать. Не задумывался над этим. Понимаешь, я ужасно соскучился по настоящей работе, по людям.
– А это – настоящая работа? – спрашивала Лада, и в ее голосе чувствовались нотки сомнения. – А, по-моему, это скучища непролазная, тоска зеленая. Печатаю я эту лекцию, а в ней столько умных слов, что аж на стену хочется лезть от них. – И вдруг глаза ее оживлялись. – А ты знаешь, Сережа, я вчера вычитала, что женщине с моим цветом волос очень идет платье табачного цвета…
Сергей удивленно поджимал губы от такого оборота, брался за ручку.
Лада просяще морщила нос.
– Ну, погоди. Что ты со мной никогда не поговоришь?
Сергей снова откладывал ручку, снисходительно улыбался.
– Ну, ладно, ладно. Давай поговорим. О чем же мы будем говорить?
– Ты только не улыбайся так. Я же не маленькая. – Лада подсаживалась ближе, – Помнишь, как ты первый раз меня провожал? – Она мечтательно поднимала глаза. – Я тогда загадала: если, думаю, понесет меня хоть немножко на руках, значит, это он самый, за которого суждено мне замуж выйти.
– Разве я тебя нес в первый-то раз?
– А через лужу-то переносил!
– А-а…
– А знаешь, я специально тебя повела тогда по той улице, где лужа. Думаю: что он будет делать? – Лада счастливо рассмеялась. – Ты оказался рыцарем.
– Как же я должен был поступить? Любой бы на моем месте перенес девушку. Так что тут твое загадывание не в счет.
– Нет, в счет! – Лада состроила гримасу. Сергей засмеялся. – Вот он ты. Разве это не в счет?
– Да, действительно, получилось в счет, – согласился Сергей. – Давай поработаем еще немножко и потом пойдем домой?
– Погоди, – Лада отнимала у него ручку и бросала на стол. – А помнишь, как ты первый раз подошел ко мне, а я убежала? Ох, я тогда и растерялась. Ты казался мне…
Сергей со вздохом закрывал в стол недописанную лекцию, перекладывал на окно – чтобы не мешали завтра – стопки книг, брал Ладу под руку, и они уходили из райкома домой.
Как-то в один из таких вечеров в отдел пропаганды зашел Переверзев. Пристально посмотрел на Ладу – та внутренне сжалась, очень уж много она наслушалась страхов о первом секретаре, – потом улыбнулся.
– Ты и жену эксплуатируешь на своей работе?
Сергей кивнул, выжидательно глядя, – что нужно Переверзеву в такой поздний час? Переверзев спросил Сергея, чем он занимается, полистал несколько томиков, искоса поглядывая на Ладу – видимо, тоже был наслышан о жене своего агитпропа, – взял исписанные страницы, бегло скользнул по ним глазами и, не сказав больше ничего, вышел.
– Зачем он приходил? – шепотом спросила Лада.
– Просто посмотрел, чем я занимаюсь, – ответил Сергей. – Он как-никак первый секретарь, может же он интересоваться, что делают его работники.
– Ох, а я боюсь его.
– Чего его бояться? Тебе – особенно. Если уж бояться, так это мне – он мой начальник.
– А ты не боишься его нисколько?
– Нет. Я его просто не люблю. Если не сказать больше.
Однажды вечером Сергей застал Ладу приунывшей.
– Ты знаешь, – едва он переступил порог, зашептала она. – Меня только что вызывал Переверзев.
– Зачем? – удивился Сергей.
– Сама не знаю. Усадил в кресло и стал расспрашивать, откуда я родом, кто мои родители, как я познакомилась с тобой, чем сейчас занимаюсь, нравится ли мне моя работа, готовлюсь ли я к заочной зимней сессии и когда она состоится. Долго расспрашивал, похвалил за самодеятельность клубную…
Сергей с затаенной тревогой слушал.
– Как ты думаешь, зачем это он меня вызывал?
Чтобы успокоить жену, Сергей ответил:
– Секретарь райкома должен знать всех работников в районе, даже беспартийных. Вот и пригласил тебя, чтобы познакомиться. – Самого же это насторожило. Однако решил не заговаривать на эту тему с Переверзевым. Если надо, думал он, вызовет, скажет. Но тот не вызывал. И вскоре Сергей забыл об этом.
Сергей забыл, но Переверзев, видимо, помнил. Недели через две Лада опять сообщила:
– Сегодня приходил ко мне в педкабинет Переверзев. Все смотрел, расспрашивал. Даже улыбнулся.
– Значит, неравнодушен к тебе, – пошутил Сергей.
Лада все еще расширенными от удивления глазами
смотрела на мужа.
– Да я лучше повешусь, чем буду принимать его это… неравнодушие!
Переверзев любил уют. Он приказал застлать пол в своем кабинете ковром, на окна и на дверь повесить тяжелые бархатные портьеры, оба стола накрыть малиновым сукном. Уже с сентября – едва небо стало заволакивать свинцовыми тучами и потянуло осенним ветерком – он велел истопнику протапливать печь. Вечерами зажигал обе керосиновые настольные лампы – на высоких литого узора подставках с зелеными стеклянными абажурами, ставил их симметрично по обе стороны массивного чернильного прибора, выкручивал фитили – сколько можно было – и сидел в кресле, наслаждаясь. На душе в такие минуты бывало хорошо. Приятно было сознавать, что ты еще молодой, сильный и, главное, – в твоих руках власть. Ты хозяин района. Семьдесят колхозов под твоей рукой, шестьдесят пять сел и деревень подвластны тебе. Можешь приехать в любое, и в каждом с трепетом – только что не кланяются и шапки не снимают – встретят тебя, подобострастно будут заглядывать в глаза. И все, что ты сказал, – закон. Ты можешь арестовать любого человека, снять с работы и сгноить в тюрьме любого председателя колхоза или сельсовета, не задумываясь. Это знают все, поэтому и боятся. Долго карабкался ты в это кресло, в этот кабинет, к этой фактически неограниченной власти. И вот достиг… Переверзев с удовольствием вытягивал ноги под столом, откидывался на спинку кресла, осматривал полуосвещенный кабинет, который он считал уже пожизненной своей собственностью. Да и то правда, зачем желать лучшего? Зачем мечтать о повышении, когда ты ни в чем не ограничен здесь. Эйхе вот был секретарем такого огромного края. А теперь вроде бы повысили, наркомом сделали. Но это только номинально. Фактически он уже не имеет той власти. Ну, что он может? Спустить директиву по своему земельному ведомству – вот и все. Приедет, допустим, в какой– либо край или область, встретят его с почетом, повозят по районам, по колхозам, покажут. Понравится ему или не понравится – дело его. Он не властен снять с работы, например, секретаря райкома. Может покричать, погрозить и на этом успокоится. А вернется в Москву, он там десятая спица в колесе, хотя и нарком, в Политбюро состоит. Нет, лучше все-таки в районе быть первым, чем в Москве десятым…
В приемной послышались шаги, мужские, тяжелые. Не иначе Мурашкин идет. Дверь распахнулась без стука. Вошел начальник районного отдела НКВД. Он был в фуражке и шинели, с которых текла вода.
– Опять дождь? – спросил Переверзев.
Мурашкин повесил фуражку, предварительно стряхнув с нее влагу, скинул шинель, неторопливо подошел к Переверзеву, поглаживая круглую, блестящую, как арбуз, голову.
– Здорово, Павел, – протянул он руку. – Кажется, мы сегодня не виделись?
– Кажется нет. Опять, что ли, дождь?
– А чего удивляешься? Теперь зарядит до самых октябрьских праздников.
Мурашкин сел в кресло рядом со столом, вынул из кармана портсигар, не спеша закурил.
– Чем занимаешься?
– Да так, сижу, перебираю в голове всякие мысли.
Мурашкин блаженно жмурился, пуская кольцами дым.
– Ты что-то сегодня в хорошем настроении, – заметил Переверзев.
– Ага. – Мурашкин закинул ногу на ногу и рассмеялся. – Сейчас с симпатичной девочкой того… разговор имел, – он подмигнул Переверзеву, щелкнул языком. – Ну, и хороша!
– Кто такая?
– Учительница из какого-то села. Кажется, из Михайловки или Николаевки. Мой опер пришивает ей пункт «10». Утром я зашел к нему, увидел ее – даже опешил. Сейчас приказал привести к себе в кабинет. – Мурашкин засмеялся. – Ты не смотри на меня так. Я все полюбовно, с полного согласия, как говорится, с обоюдной договоренности. Обещал ее отпустить. А сейчас смотрю – жалко. Но все равно недельку продержу. Пока не надоест. Хочешь, тебе покажу? Да ты брось! Тоже нашел, где соблюдать моральные устои. Живи пока живется. А там видно будет. Пойдем, жалеть не будешь. Я не ревнивый. Потом спасибо скажешь.
Переверзев отрицательно покачал головой.
– Ну и дурак, – сказал Мурашкин незлобно. – Все равно никто благодарность не напишет в крайком… Все в душе своей копаешься? Думаешь, вождем масс будешь? Не-ет. Чего достиг, тем и пользуйся. Я же знаю все твои тайные мысли и желания. Я знаю то, чего ты даже от себя таишь.
– А ну, скажи, – улыбнулся Переверзев.
– Ты хочешь, чтобы тебя в районе потом помнили и уважали так, как Данилова. Что, не угадал?
Переверзев согнал с лица улыбку, в раздумье побарабанил пальцами по столу.
– Во! – воскликнул обрадованно Мурашкин. – Даже пальцами стучишь, как стучал, рассказывают, Данилов.
Переверзев поднял голову.
– Понимаешь, Николай, ненавижу его, всеми печенками ненавижу. Вот он где мне встал, – резко провел Переверзев пальцем по горлу. – И в то же время никак не выходит из головы. Третий год работаю здесь и постоянно – поверишь? – ощущаю его взгляд у себя за спиной. И вот сейчас ты сказал, и я вдруг понял: завидую я ему. Наверное, все-таки ты прав.
– Прав, конечно, прав, – подтвердил Мурашкин. – Я и в другом прав.
– В чем?
– В том, что никогда ты не будешь Даниловым. Разные вы люди. Совершенно разные. Ты ближе ко мне, чем к нему. Почему? Ты любишь, чтобы тебя боялись. Правильно?
– Не совсем. Я хотел, я очень хотел, чтобы меня уважали и любили. Но люди встретили мое назначение настороженно. Вызовешь председателя, говоришь ему одно, а он тебе – другое. Ты ему так, а он по-своему. Ах, думаю, сукин ты сын, для тебя слово секретаря райкома не авторитет! Не хочешь по добру – заставлю. Вот так они сами меня и озлобили… А теперь вижу, что я правильно поступал. Время рассусоливаний прошло. Даниловы сейчас не в моде. Сейчас лучше руководить районом так, как я руковожу. Я твердо пришел к этому выводу. И вот почему. Председатель колхоза – это последнее руководящее звено, через которое доходит политика партии до масс. А раз оно последнее, значит, оно может и затормозить продвижение политики партии в массы, может исказить эту политику – все может сделать. Поэтому-то председатели колхозов, как никто другой во всем государственном аппарате, должны быть послушными. Сказала партия: «Надо!», и он должен по-военному ответить: «Есть!» А такого послушания можно добиться, если только председатели будут чувствовать власть райкома, силу его секретаря. Поэтому кампания, которая сейчас идет по разоблачению врагов народа, очень укрепила власть райкомов. Я вот сижу здесь вечерами и думаю. И знаешь, до чего я додумался?
– Ну-ка, – улыбнулся скептически Мурашкин.
– Мы еще сами не оценили полностью того, что мы сейчас делаем. Мы с тобой и такие, как мы, сделали новую революцию.
– Ну, уж это ты того, загнул.
– Вот, слушай, – продолжал вдохновенно Переверзев. – До прошлого года у нас не было единства. – Я имею в виду полного, абсолютного единства в партии. Между партией, точнее между решениями ЦК и народом, была, хотя и маленькая, но прослойка всяких инакомыслящих людей, всяких демагогов, которые по поводу любого мероприятия ЦК разводили турусы на колесах, людей, которые, прежде чем одобрить какое-либо постановление партии и правительства, рассуждали о том, правильное или неправильное оно. Рассуждали не только сами, но и наталкивали на это простую массу тружеников. А теперь мы эту прослойку ликвидировали. Нет ее, – развел руками Переверзев. – Была и нет. В тюрьме она. Теперь у нас полное единство ЦК с народом. А этого не всякой революцией можно добиться. Понял?
Мурашкин виртуозно стрельнул окурком к печке, выпустил последнее кольцо дыма, безапелляционно сказал:
– Ерунда все это. Наговорил семь верст до небес и все лесом дремучим. Я тебе вот что скажу: каждый хочет хотя бы самому себе казаться немножко не тем, кем он есть. Вот и придумывает всякую ерунду, будто великое дело делает, революцию. В дерьме мы с тобой возимся, а не революцию совершаем! – Мурашкин поднялся на подлокотниках. – Конечно, ты можешь все что угодно придумать для успокоения своей совести. Это дело твое. Каждый по-своему утешается. Я, например, твердо знаю, что я очень нужен, и пока я нужен, я буду работать. А там видно будет.
Мурашкин поднялся, подошел к висевшей за печкой шинели, пошарил в кармане, потом вернулся к столу, бросил пачку партийных билетов.
– На.
Переверзев скользнул глазами по ним – потрепанным, с размочаленными уголками, по новеньким пурпурным, по разноцветным в замасленных обложках-корочках – и, не задержав взгляда, отвернулся к Мурашкину.
– Может быть, ты в чем-то и прав, – продолжал он. – Но только в чем-то. В принципе ты, конечно, неверно рассуждаешь.
Мурашкин досадливо махнул рукой.
– Брось ты свою эту философию. Пойдем ко мне, покажу тебе ту девочку. Пальчики оближешь. – Лицо у него опять расплылось.
– Нет.
– Дело твое. А я пойду…
Взгляд Переверзева упал на разбросанные по столу партбилеты.
– Сколько? – кивнул он на них.
– Штук, наверное, восемь-десять. Это вчерашние. Сегодня еще не смотрел, не знаю.
Переверзев выдвинул ящик стола, одним движением руки смахнул туда книжечки. Небрежно задвинул ящик.
Мурашкин, одевавшийся у двери, говорил:
– Меня очень интересует твой завагитпропом.
– Новокшонов?
– Да. Не из той ли он прослойки, о которой ты говорил? Не нравится он мне. Больно уж гордый. Смотрит прямо в глаза. Как думаешь, не пора ли его приголубить?
– Подождем.
– А чего ждать?
– Во-первых, после январского пленума ЦК время теперь не то – материалы нужны.
– Ну, это не беда. Материалы будут.
– Во-вторых, я еще не прощупал мнение о нем в крайкоме.
– Чего там прощупывать!
– Нет, прощупать надо. Когда его направляли сюда, я категорически возражал. И все-таки со мной не согласились. Сам Гусев звонил. А это уже что-то значит. Как бы тут не плюнуть против ветра. Подождем с месячишко. Вот женой его тебе стоит заинтересоваться.
– Видел я ее. Смазливая. Но не в моем вкусе. Я люблю жгучих, темпераментных.
– Я тебе не об этом говорю. Заинтересоваться надо ее родословной. Короче, нам надо иметь материалы… А вообще-то будь осторожнее – времена меняются.
– Ладно. Ну, пойдешь? Нет? Тогда сиди, философствуй.