Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 88 страниц)
– Ты ж в каталажке должен быть?
– А чо там делать? Там окна нет, настеж распахнуто, – сбрехнул Леонтьич. – Вот я и притопал сюды.
– Ладно. Ты только на глаза ему не попадайся.
– А я уже попадался. Он меня не узнал. Да и вообще должно быть, забыл обо всем…
– Председатель! – позвал уполномоченный Кульгузкин. – Где председатель?.. Иди сюда.
Подошедшему Дочкину сказал:
– Пойдем к Хворостову. Мне сейчас сказали, что там есть хлеб. И довольно много.
Колонна двинулась. Впереди бежали ребятишки. Между подводами торопливо семенили девушки, молодые женщины, кое-где – мужики. Всем хотелось зрелища. Бедна деревенская жизнь событиями. В прошлом году здесь хоть партизаны наезжали, отряды стояли, костры жгли – все развлечение было. А нынешнюю зиму скучища была для молодежи.
Весенняя продразверстка прошла спокойно, деловито, без эксцессов. Собралось собрание села – сход сельский – мужики обсудили задание – насколько обложили село, сами поделили, кому, сколько везти (друг друга ведь не обманешь, знают, у кого сколько намолочено, у кого какая семья, сколько, скотины). Хворостов тогда выкрутился, не все, причитающееся с него вывез. В недоимщиках остался.
Вот поэтому-то сейчас с таким интересом и бежал народ, к нему на двор. Многие рассуждали между собой, предполагали, где мог старый Фатей спрятать – не пуд ведь, не два! – свою пшеничку.
Но вот голова колонны – уполномоченный, два чекиста, председатель сельского Совета ввалились уже во двор к Хворостову. Затихла толпа – каждому хотелось слышать, как будет разыгрываться сцена отымания хлеба. Прежде всего интересен сам поиск ямы с зерном. А то, что она есть, эта яма, никто не сомневался.
Но поиска, как такового, не было.
Дед Хворостов встретил местную и волостную власть с понятыми у ворот. На вопрос:
– Где хлеб?
Ответил:
– Нету вам хлеба.
Но кто-то, видать, донес, где спрятан хлеб, подсмотрел – Советская власть на этом и держится с первого дня существования – на доносах. Вот и тут кто-то уже успел, потому уполномоченный прямиком направился в огород, а за ним всей оравой двинулась свита. Уполномоченный вел всех прямехонько в прошлогодние конопли, в дальний угол огорода. Там Кульгузкин долго топтался, рассматривая что-то под ногами – искал наружные признаки. И нашел. По еле заметным трещинкам на земле, по покосившимся в разные стороны будылям конопли, воткнутым зимой, нашел.
Дед Фатей Калистратович был уверен, что не найдут – конопля и конопля в конце огорода, недодерганная осенью. Поэтому был в шоке. Рушилось всё: сына Советская власть убила, лошадей половину забрала в восстание под партизанские нужды, а теперь и последнее – хлеб. Все на хлебе держится.
Как только стукнули лопаты о перекрытие ямы, сорвался Фатей Хворостов с места, д – Уйди-и! – закричал.
Схватил стоявшую у навеса березовую заготовку для оглобли.
– Уйди-и-и!! Расшибу!
Люди шарахнулись из огорода. Уполномоченный вынул наган из кобуры. Взвел курок. И все это спокойно, уверенно. Видать, действительно уже привык к таким сценам – не у первого выгребает. Выстрелил вверх. Дед Фатей не дрогнул. Шел на кожаную куртку, как бык на красную тряпку. Уполномоченный стоял, не сходя с места. Выстрелил еще. Не подействовало. Но тут Фатея догнал кто-то из молодых активистов с такой же заготовкой для оглобли в руках. Не успел Фатей оглянуться, как тот ударом сзади по оглобле вышиб ее из рук Фатея. И он обезоруженный, как-то сразу обмяк. Сел на землю.
Сколько дед Фатей сидел на земле, никто потом не смог вспомнить. И как он исчез – тоже никто не видел. Вдруг появился он с ружьем в правой руке и с большой тряпкой – в левой. Тряпка тащилась по земле.
– Р-р-разойдиись!! – закричал он и бабахнул вверх.
Ломая прясло, люди кинулись на выгон за огородом.
Выскочили и те, которые сидели в яме и насыпали в мешки зерно. Дед подбежал к яме. Бросил на железную плицу тряпку, а в тряпке была четверть с керосином. Она – вдребезги. Дед выстрелил из второго ствола в упор в яму. Вспыхнула тряпка, пшеница, облитая керосином, мешки, валявшиеся там.
– Сож-жгу-у! Все сожгу! Но вам не отдам! Ни зернышка.
И вдруг он замолк. Стоял около ямы и смотрел на полыхающий огонь. Он смотрел как дикарь, не отрывая глаз и не мигая. В эту минуту сзади к нему неторопливо подошел уполномоченный Кульгузкин и выстрелил ему в затылок… Дед рухнул в яму. В пламя. Толпа ахнула.
Для многих до этого выстрела все казалось захватывающим зрелищем. Недолюбливали в селе и старика Хворостова и его погибшего сынка Кирюшку. И тем не менее все вдруг прозрели: не Хворостова – человека убили! Старика убили за зерно! За его же собственное зерно лишили жизни… Толпа угрожающе загудела. И стала надвигаться на приехавших. Те встали спинами друг к другу, заняв таким образом круговую оборону, обнажили наганы… Никто не тушил зерно в яме. Еще несколько минут назад люди с удовольствием смотрели, как ее обнаруживали. И восхищались придумкой деда, навтыкавшего сверху будылья конопли. Смотрели, как копали землю, как начали плицей насыпать в мешки отборное золотое зерно. И горе деда Хворостова для большинства вообще не было горем. Многие думали: так ему и надо, старому куркулю – зимой снега не выпросишь. И вот один револьверный выстрел сменил настроение. Перевернул все.
Толпа надвигалась угрожающе.
Кульгузкин выстрелил первым выше людских голов. Толпа дрогнула, чуть замедлила движение. Но не остановилась…
Кульгузкин шарил глазами по толпе – искал председателя Сельсовета Дочкина. Может, он в состоянии будет задержать толпу? И наконец, увидел – он был в гуще людской. В самой ее середине. Что-то тоже кричал. Как потом объяснял он следователю ЧК, он успокаивал толпу, а не подзуживал ее, как показалось это Кульгузкину…
Кульгузкин не рискнул стрелять в толпу – разорвет. А на выстрелы выше головы толпа не реагировала. Кульгузкин со своими чекистами стал отступать из огорода в ограду, к подводам, время от времени стреляя выше голов наступающих.
– Дочкин! – закричал Кульгузкин. – Возвращайся в сельсовет. Мы будем там. Ты – понял? Я тебе приказываю!
Они втроем вскочили в телегу и, нахлестывая лошадей вожжами, погнали в сторону сельского Совета.
Через час туда прибрел Дочкин, взмокший, уставший, плюхнулся на лавку напротив простенка. И в то же мгновение вдребезги разлетелось окно – камень влетел в комнату. Потом – второй, третий. После этой канонады в окне появился ружейный ствол, «огладел» всю комнату, никого не обнаружил потому, что все лежали на полу под лавками. Один Дочкин сидел в простенке и он видел, как ствол поворачивался туда-сюда, потом его подняли вверх и, должно быть, ради озорства, бабахнули в портрет, который он сегодня утром повесил. И ствол исчез.
Толпа в сельский Совет вламываться не стала. Шум, выкрики постепенно начали спадать. Вскоре удалились совсем. Кульгузкин вылез из-под лавки, стал вытирать обильно выступивший пот на лице, на шее.
Опускались сумерки.
– Вот что, – прихлопнул по столу ладонью Кульгузкин. – Слушай меня внимательно, как говорит мой друг Степан Сладких, надо отсюда уезжать, ибо нас только трое. Нужно подкрепление. Пусть ездовый запрягает лошадей. Ты, – указал он пальцем на Дочкина, – поедешь с нами.
Мы тебя арестовываем. – Он прошелся по кабинету, опасливо поглядывая в разбитые окна, увидел простреленный портрет товарища Троцкого. – А это мы возьмем как вещественное доказательство. За это хорошо поплатятся!..
Леонтьич прибежал домой перепуганный, сбросил у порога опорки и шмыгнул на полати.
– Ма-ать, – позвал он слабым жалостливым голосом жену. – Дай мне чего-нибудь. Живот крутит, спасу нету… Как в прошлом годе, когда мы из Камня с тобой привезли на Пасху листовку-то ту, проклятущую, помнишь?
– Как же, старж, не помнить? Сколько страху из-за нее натерпелись. Ты тогда уж шибко животом хворал, помню. Насилу отводилась с тобой. Думала, уж весь на говно изойдешь… Ha-ко вот, прими. И сиди дома, не ходи никуда.
– Не ходи… Кабы я сам: захотел и – пошел. Не захотел – не пошел. – Морщась и дергаясь, Леонтьич выпил кружку густо посоленной воды. Сплюнул озверело.
– Чтобы их на том свете черти такой отравой каждый день поили… – Он снова заохал, застонал. Полез дальше в глубину полатей. Долго там ворочался, угнезживался. Потом вдруг шустро, по-молодому, чуть ли ни кувырком свалился оттуда на припечек, с припечка на голбчик, с голбчика – на пол, с ходу надернул опорки, с маху ударил обеими руками в избяную дверь, с грохотом вылетел в сенцы, оттуда – в пригон. И все затихло.
Бабка перекрестилась.
– Господи, прости. За что же такие муки старик принимает? Хоть бы того самого так же бы вот располыснуло… – Кого именно бабка имела в виду, чтоб располыснуло, она не знала. Одним словом, того, который…
Дед вернулся не скоро, опустошенный, померкший. Постоял, опустив руки и глядя – куда-то в пространство.
– Старик, – подошла к нему бабка, – кто же это тебя так напужал-то? До такой хворобы – ведь надо же…
– Кто-кто! Да тот, который, помнишь, я тебе рассказывал – со Степкой с нашим судил Фильку? Так вот один из них по фамилии Кульгузкиш. Фамилиё-то какое смешное – вроде как кургузый. Куцый. Чтоб у него хвост вырос!.. Фильку нашего родимого… – Леонтьич сморщился, махнул рукой, стряхнул с ног опорки и снова полез на полати. С трудом, кряхтя – совсем не так, как только что оттуда стремительно. И вдруг замер в полусогнутом положении на коленях, словно прислушиваясь. Потом, будто что-то вдруг вспомнил, шустро спустился назад, насмыгнул опорки и – снова в пригон.
– Господи и Святая дева Мария, – перекрестилась старуха, – смилостивитесь Христа ради над дедом моим. Не виноват он, что так уж трусливый… Так-то он ведь хороший человек. Один у него недостаток прости, господи…
На этот раз, придя из пригона, Леонтьич залез на полати проворно и залег там молча – видать «лекарство» начало действовать.
Лежал и думал, суетливо перебирал в памяти вчерашний день и сегодняшний. Четыре месяца воевал, да столько же почитай в Барнауле прожил среди солдат – казалось, всего уж насмотрелся, но такого, как в родном селе, не видел!.. Слышал раньше в городе, что какие-то продотряды ездят по селам, грабят и убивают – не верил, поди брехня. Какая власть такое позволит! А теперь своими глазами увидел.
Своими глазами увидел, как ни с того, ни с сего Фатея Хворостова этот самый Кульгузкин взял и застрелил – при всем честном народе без суда и без прокурора за его же собственный хлеб. Подошел сзади и пристрелил. Штабс-капитан Зырянов, его благородие, так не делал. Пороть – порол, ничего не скажешь. Так ведь оно как не пороть нашего брата! За дело порол. Нас ведь если не пороть, так и ножки свесим. Любой бы на его месте так бы пороть стал: раз ему велено рекрутов собрать, а они разбежались, стало быть с родителев спрос. Вот он и порол. Не расстреливал же…
А тут при новой власти моду взяли…
Вчера, когда приезжие власти сбежали – Петро-то Дочкин тут остался, с людьми, со всеми вместе – так вот, когда те сбежали, то люди вытащили обгоревшего деда Фатея, положили на землю, давай митинг устраивать. Прямо в огороде. Дочкин уговаривал не идти супротив. Его оттолкнул Иван Катуков, старший из братьев – он дома по ранению, из-под Солоновки прибыл – и сразу же речь сказал. Сказал, что не может того быть, чтобы так было по закону: подошел к человеку в его собственном огороде и застрелил его из нагана – так ни за что ни про что. Нет такого закону.
Леонтьич лежал на полатях и вспоминал – он тут же вместе со всеми вертелся, все слышал и все видел…
Иван взобрался на одну из мобилизованных подвод, стал трясти над головой кулаками:
– Что же это такое, товарищи?! Что за самоуправство! При Колчаке такого не было, а сейчас дожили! Завоевали себе власть! Такое самоуправство, такой произвол оставлять так нельзя.
– Правильно! Повадится волк в овчарню, не отучишь!..
– Надо сейчас же написать куда следует – чтоб знали власти, как тут хозяйничают такие вот вроде этого уполномоченного.
– Написать! И послать коннонарочного в губернию.
– Тихо, граждане! – снова поднял обе руки вверх Иван Катуков, успокаивая толпу. – Написать – это, конечно, само собой. Но пока весть дойдет до губернии, нас тут поодиночке перестреляют всех.
– А чего ты хочешь?
– Говори, что надо! Что делать-то?
– А думаешь, в губернии – там не такие? Такие же.
– Не сам же он себе это разрешил уполномоченный-то! Указание такое есть, должно, свыше.
– По указке все делают. Сам он не рыскнет.
– Да-а, мужики, за что боролись, на то и напоролись! Эх, едрена твоя ма-ать…
– Тихо, граждане! – надрывался Иван Катунов, старший из братьев Катуновых.
Не знал в эту минуту Иван Катунов, ярый защитник советской власти, бывший даниловский подпольщик, что он уже распочал последние сутки своей жизни, что завтра в это время он будет лежать за поскотиной на кромке бора, расстрелянный рукой этой советской власти.
– Тихо! Давайте сделаем так: – перекричал наконец-то он толпу – сейчас этих арестуем – быть не может, чтобы был такой закон убивать человека за его же хлеб. Это они сами, эти вот, хулиганничают, самоуправство вершат. – Толпа слушала, притаив на минуту дыхание. – Сейчас мы их арестуем и вместе с письмом под охраной препроводим прямо в Барнаул. А там разберутся… Правильно я говорю?
– Правильно!
– Пошли крушить!..
– Тихо! Только ничего не крушить, – все еще с телеги кричал Иван Катунов вдогонку хлынувшей к сельсовету толпе.
Но толпа уже захлестнула улицу и неудержимой волной катилась к центру, на площадь, к сельскому Совету. По дороге выламывали из плетней колья, походя заскакивали в чужие дворы, хватали вилы, топоры, некоторые из близко живущих уже смотались домой, сдернули со стены кто бердану, кто централку или старый шомпольный дробовик – коль уж началась сызнова потасовка, сызнова война, нечего останавливаться…
К сельсовету толпу не допустили – чекисты открыли огонь. Правда, поверх голов, не по толпе. К зданию прорвалось лишь несколько человек, окольным путем, через соседский забор. Выбили кирпичами окна в сельском Совете, бабахнули для острастки из дробовика и ка этом все закончилось. Начало сильно темнеть.
Ночь прошла беспокойно. По улицам сновали какие-то тени – то ли готовилось село к вооруженному выступлению, как при Данилове, то ли что-то прятали люди. А что, кроме хлеба, прятать? Больше прятать нечего. До утра во многих избах светились окна – хозяева не ложились спать. Нет-нет, у кого-то в пригоне неосторожно мелькнет свет фонаря, но его тут же торопливо прикроют полой.
Был канун чего-то.
Тревога ползала по селу, заполняла улицы, темные узкие переулки, дворы, избы. Как перед всеобщей бедой метались люди. Наверное, вот так же метались люди в предчувствии всемирного потопа… Человек всегда боялся стихии. И всегда обладал предчувствием беды… А продразверстка – такое же стихийное бедствие. Всеобщая большая беда.
В ту ночь люди еще не знали толком, что надвигается. Но чувствовали, что-то неладное будет завтра, что-то такое, чего еще никогда село не испытывало. А неведомое страшит еще больше.
Рано утром – только забрезжил рассвет – в Усть-Мосиху въехал конный отряд и две тачанки. На одной из них зачехленный станковый пулемет. Отряд въехал, расположился вокруг сельского Совета, И тотчас же от сельсовета в разные концы села зашагали рассыльные. Каждого рассыльного сопровождали два конных при полном вооружении. Первой была оцеплена изба Катуновых. Переступили порог. Скомандовали:
– Собирайсь!..
Иван – человек не трусливого десятка, но как-то неуютно почувствовал себя при виде вошедших в черных кожанках, вооруженных, что называется, с ног до головы. Им, конечно, наплевать, что ты уважаемый в селе человек, что ты здесь завоевывал власть. Завоевывал тогда, когда эти, вошедшие, может, лежали на мягкой перине и ждали хорошей жизни. Но они здесь чужие и ты для них чужой.
Трибунал заседал посреди площади. Согнали сюда все село. Народу – как на ярмарке в престольный день. В центре – стол, накрытый красным лоскутом, сельсоветский, единственный в селе и тот реквизированный у Ширпака стеклянный графин. Три человека в черных кожанках за столом. Среднего Леонтьич узнал сразу же – он с Кульгузкиным и Степкой судил тогда Фильку. Тогда он сидел по левую руку племяша. Он и настаивал на расстреле всем – чтоб всем было одинаково. А теперь Леонтьич глядел на него, думал: выслужился уже – в оглобли поставили, не в пристяжных, теперь уже он суд вершит, допрос ведет (не знал тогда Леонтьич, да и никогда потом не узнал, сколь высоко через полтора десятка лет взлетит Михаил Калистратович Обухов, какие дела он будет вершить в 1937 году!)
Подсудимых подводили по одному. Обухов спрашивал фамилию, имя, отчество, откуда родом– и всё, больше ничего его не интересовало. И задавал вопрос:
– Призывал толпу захватить Совет, уполномоченного, волисполкома товарища Кульгузкина и с ним чекистов? Призывал? Или позвать свидетелей?
– Призывал. Но ведь так же нельзя с людьми обращаться…
– Это к делу не относится…
– Но как же это так? Хоть он и кулак, но подойти к человеку и застрелить его – такого закону нету.
– Есть такой закон, – перебил Ивана Катукова председатель трибунала Обухов. – Уполномоченный волисполкома все делал законно.
«Знамо дело законно, думал Леонтьич, раз уж он твой дружок, то там все будет законно, вместе Фильку-то судили. Вместе, поди, и самогонку глушите».
– Следующего!.. Бил окна в сельсовете?
– Ну, бросил кирпич…
– Свидетели нужны? Так признаешь, что покушался на советскую власть? Признаешь? Ну, то-то… Следующего!
Тот же вопрос – тот же ответ: да, кидал в окно половинки. Ну и что такого? Все кидали…
– Кто еще кидал? – проворно спросил председатель трибунала. – Конкретно, Фамилию назови.
– Да я откуда знаю. Все кидали, вот и я кидал.
– Назови фамилию, кто еще кидал. Назови.
– Как я назову? А вдруг ошибусь – на человека возведу; поклеп.
– Ну, если ты видел, как ошибешься? Фамилию!
– Отстань. Прицепился – чисто репей. Как я на человека буду говорить.
– Не будешь? – с нескрываемой угрозой спросил председатель трибунала Обухов. – Не пожалел бы. Смотри.
– А чо жалеть-то? Не могу же я на человека… Пусть сам он и скажет. Я же вот говорю, что кидал. Ну, раз кидал – значит, стало быть, кидал.
Люди не научились еще изворачиваться, не научила их еще советская власть черное называть белым, а белое? – черным в угоду кому-то и чему-то сиюминутному. Говорили – как было. Без перекосов, без сдвигов в сторону выгоды собственной.
– Следующего!.. Фамилия… имя… отчество… Стрелял в портрет вождя революций товарища Троцкого?
– Ну, выстрелил один раз…
– Ясно. Следующего! Председатель сельсовета?.. Та-ах, – ? председатель трибунала Обухов заглянул в бумаги на столе. Прочитал чуть ли не по складам: – Подзуживал толпу во дворе Хворостова, натравливал ее на уполномоченного волисполкома Кульгузкина… – поднял голову, посмотрел на подсудимого. – Было такое дело?.. Нет? Как то есть нет?
– А так: нет – и все! Я не подзуживал толпу. Наоборот, я ее успокаивал, чтоб не было беспорядков.
– Если б ты успокаивал, то беспорядков бы и не было. А то они совершились, беспорядки-то. Стало быть, ты не успокаивал, а наоборот.
– Что наоборот?
– Подзуживал толпу.
– А вы не думаете, что могло бы быть хуже?
– Куда уж хуже: разгромили советскую власть и сделали нападение на представителя вышестоящей власти. Куда уж хуже?
– Могло быть кровопролитие. Могло…
– Значит, вы здесь готовили кровопролитие – уполномоченного волостного исполкома убить?
– Никто ничего не готовил. Уполномоченный волисполкома вел себя разнузданно, как колчаковец, а не как советский работник. Убить его могли. Запросто. Ежели б не сбежал.
– Значит, вы продолжаете оскорблять власть?
– Да какая он власть?!
– Он уполномоченный представитель волостной власти.
– Представитель. Но не власть. Власть – это я. Меня народ выбирал. Я – власть! А он – тьфу!
– Так и запишем. Публичное оскорбление представителя вышестоящей власти! – Обухов покраснел еще больше. Стучал кулаком по столу.
Толпа слушала перебранку трибунала с сельской властью и была явно на стороне своей власти. А когда Обухов начал стучать по столу, загудела, угрожающе накатилась на трибунал, готовая вот-вот смять стол с красной скатеркой и восседавших за этим столом. Сдерживали чекисты из отряда. Толпа заревела – задние напирали на передних, передние навалились на кожаные куртки. Обухов закрутил своей рыжей головой, озираясь, ища помощи. Но в это время из разбитого окна сельского совета вдруг зататакал пулемет, непривычно гулко, страшно. Пули засвистели низко над головами людей. Толпа пригнулась инстинктивно, сгорбилась, втянула головы в плечи, отхлынула невольно от трибунала. Прогромыхала одна очередь, другая, третья. И мертвая тишина повисла над селом. Толпа оцепенела. Не меньше тысячи устьмосихинцев замерли ошеломленные неслыханным и невиданным – с сельсоветского подоконника тупо смотрел в упор немигающий зрачок станкача, словно в душу заглядывал каждому. Именно к каждому – так казалось всем в эту минуту.
Толпу удалось оттеснить от стола. Председатель трибунала Обухов согнал с лица испуг. Даже постарался улыбнуться окружавшим его чекистам. Постучал карандашом по графину – вспомнил, так делал Степан Сладких, призывая людей к вниманию. Вспомнил и – успокоился, захотелось быть похожим на Степана.
– Слушай меня внимательно! – сказал он громко, обращаясь к собравшимся. – Продолжаем работу. Председатель сельского совета обвиняется в науськивании толпы, неорганизованной толпы на уполномоченного волисполкома Кульгузкина.
– Никто никого не науськивал, – возразил Дочкин. – Чего городьбу-то городить!
Обухов покраснел еще больше. Не рыжий стал, а прямо– таки… гнедой – недавний испуг стал отходить, кровь прилила к лицу.
– Никто городьбу не городит. Тебе нужны свидетели? – закричал он на председателя сельсовета.
– Мне свидетели не нужны. Я и без них знаю, что я говорил и чего не говорил.
– Вот и мы хочем узнать, чего ты говорил и чего ты желал бы скрыть, сделать вид, что не говорил. Приведите свидетеля Мурашкина!
Привели макаровского паренька с пробивающимися на верхней вздернутой губе усиками. Он переминался босыми ногами на холодном весеннем песке. Подсмыкивал сползавшие с узких бедер холщевые штаны.
– Скажи, – повернулся к пареньку Обухов. – Ты этого человека видел в огороде… этого самого… как его? – Он заглянул в бумаги. – В огороде у Хворостова, когда тот жег пшеницу? Видел?
– Видел, – твердо ответил паренек.
– Что он там делал? С толпой разговаривал?
– Разговаривал, – поддакнул Мурашкин и шмыгнул носом. (Не знал тогда этот паренек, что в 1937 году он сам будет в НКВД допрашивать таких же, как он, пареньков и решать их судьбу – неисповедимы пути Господни!)
– О чем он разговаривал с толпой?
– Он говорил, что надо этих, приезжих, арестовать.
– А толпа? Как толпа слушала его?
– Ну, как? Слушала.
– С интересом или кто-то возражал?
– Никто не возражал. Все были согласны.
– Он их уговорил? Арестовать уполномоченного и чекистов?
– Ну, да-а.
– Ясно, – Обухов, председатель трибунала, злорадно посмотрел на Дочкина. – Что ты скажешь?
– А скажу то, что я этого парня знать не знаю. Он не наш деревенский.
– Знамо дело, что не ваш. Ваш бы так не стал говорить на своего председателя. Он из Макаровой. А был здесь и все видел и все слышал.
– А что он тут делал, в Мосихе?
– В гости приехал к дядьке. К дядьке ведь приехал, правильно?
– Ага. К дядьке с теткой.
Обухов поднялся за столом. Кругом парила удушливая тишина. Ни звука. Площадь только дышала. И то сдержанно, в полвздоха, чтобы всем было слыхать, что тут происходит, около стола с красной скатеркой. Обвел площадь злым, прищуренным взлядом. Громко объявил:
– Военно-революционный трибунал удаляется, чтобы вынести приговор.
И трибунал неторопливо, гуськом, в сопровождении охраны удалился в сельский совет.
Площадь загомонила вполголоса, зашушукалась, задвигалась тревожно, настороженно. Все посматривали на пулемет, недвижно стоявший на подоконнике. С него был снят щиток для лучшего обзора площади, в глубине блестела кожанка пулеметчика. Он не отвлекался, пулеметчик, на разговоры за спиной у себя, смотрел на площадь неотрывно. Нападать на пулеметчика, видимо, никто не собирался – площадь вздрагивала и трепетала, как осиновые листья в тихую погоду. При старой власти такого страха не было. Больше того – азарт у людей какой-то был бороться с властью. Кто – кого! А тут уже заранее ясно кто – кого. Они, в кожаных куртках приехавшие и обворуженные, они, конечно, сейчас скрутят село, притянут сзади ноги к шее – само себя село и задушит: сами завоевали власть, эта власть и прикончит их. И пикнуть никому не дадут. Но то, что произошло несколько минут спустя, потрясло окончательно – село даже ахнуть не могло, так в шоке и стояло…
А произошло вот что. Трибунал вышел из сельского совета вскоре – совещаться-то, видать, нечего было, все решено было уже заранее. Обухов стал читать громко, чтоб вся площадь слышала, а не только, чтоб одни подсудимые:
– Выездная сессия военно-революционного трибунала под председательством Обухова Михаила Калистратовича и членов коллегии Тихомирова и Тимошенки слушала дело о политических беспорядках в селе Усть-Мосиха. По делу привлекалось четыре человека самых главных зачинщиков беспорядка и самых злостных врагов советской власти. Дело слушалось на основании приказа губревкбма о введении чрезвычайного положения по борьбе с контрреволюцией в губернии, Вот этот приказ. Слушайте внимательно. «В губернии не прекращается организованная явно, контрреволюционная агитация, выражающаяся в намеренном распространении различных нелепых слухов и прямом возбуждении населения против установленных органов Советской власти.
При таких, условиях невозможно установить в губернии революционный порядок, необходимый для успеха той тяжелой всемирной борьбы, которую мы выносим.
Чтобы в корне пресечь все контрреволюционные попытки, губревком объявляет Алтайскую губернию на чрезвычайном положении борьбы с контрреволюцией.
Всем органам рабоче-крестьянской охраны, губчека и волостным ревкомам губревком приказывает:
Лиц, злонамеренно распространяющих ложные слухи и возбуждающих население против Советской власти и ее установленных органов, если эти лица застигнуты на месте преступления, тут же расстреливать. Если они не застигнуты, но изобличены в тех же преступлениях – арестовывать и препровождать под конвоем в Барнаул, в губернскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией.
Губчека – принять самые суровые и решительные меры в соответствии с экстренными условиями борьбы с контрреволюцией.
8 февраля 1920 года».
Председатель Б. Аристов
Секретарь А. Керн.
– На основании этого приказа, – продолжал Обухов, – военно-революционный трибунал приговорил вышеозначенных подсудимых к высшей мере революционного наказания – к расстрелу. – Он обвел толпу, замершую в оцепенении. – Приговор окончательный. Обжалованию не подлежит. Привести в исполнение немедленно.
Площадь не шелохнулась. Было слышно как где-то у сельского совета гудел шмель – жужжал и жужжал.
– Комендант! – раскатисто, со смаком повысил голос председатель ревтрибунала Обухов. – Исполняйте!..