Текст книги ""Зарубежный детектив 2026-7". Компиляция. Книги 1-9 (СИ)"
Автор книги: Юсси Адлер-Ольсен
Соавторы: Кит Даффилд,Бенедикт Браун,Сандроне Дациери,Сандра Блок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 105 (всего у книги 225 страниц)
Ассад
– Зачем вы пришли мучить мою мать снова, спустя столько лет? – Конрад Хорстен размашисто шагал взад-вперед по комнате ночного дежурного. – Разве она мало пережила?
Свои вопросы он адресовал Ассаду. Хелену, которая примостилась на узкой кушетке, он демонстративно игнорировал. Впрочем, это, похоже, лишь забавляло ее: слегка склонив голову набок, она наблюдала за метаниями разгоряченного мужчины. Сын Йетте Хорстен явно был не в себе от волнения, он держал сжатые кулаки перед грудью, точно боксер в бою с тенью, но Ассаду трудно было понять, был ли тот просто взбешен и оскорблен за мать или же сильно нервничал.
– Пожалуйста, присядьте, и я всё объясню, – попросил Ассад.
– Да черта с два я сяду! Мою мать досконально допросили в девятнадцатом году. Точнее, пытались допросить, потому что она вообще ничего не смогла рассказать. Знали бы вы, сколько раз я сам расспрашивал ее о том дне, но так ничего и не добился.
Ассад поднялся со стула и подошел вплотную к Конраду Хорстену. Мужчина был как минимум на голову выше его, но хлипкого телосложения. При желании Ассад мог бы согнуть его пополам без особых усилий.
– У нас появились новые сведения о том дне, – спокойно произнес он. – Сядьте. Живо.
– Новые сведения? – Конрад перевел взгляд с Ассада на Хелену и обратно. – Спустя четыре года?
– Давайте сначала поговорим о том, как для вас прошли дни в районе десятого ноября девятнадцатого года. – Ассад сел обратно.
– Да мне нечего добавить! – запротестовал Конрад. – Факт остается фактом: отец покончил с собой и пытался утащить мать в могилу. Я пытаюсь смириться с этим уже почти четыре года. – Он тяжело опустился на кушетку. – Мама ничего не понимает. Вообще ничего. Иногда она называет меня Оле. Наверное, раз десять она спрашивала сиделок, когда ее муж придет ее навестить. – Он откашлялся.
– У меня сложилось впечатление, что она что-то помнит. Я почувствовала некий... présence (проблеск), – подала голос Хелена.
– Господи помилуй, да вы ее вообще не знаете!
– Возможно, вы слишком близки к ней. Слишком глубоко вовлечены.
Конрад фыркнул:
– «Глубоко вовлечен»? Что это вообще значит? – Он резко кивнул в сторону Хелены и уставился на Ассада. – Если эта особа и ее мерзкие инсинуации будут отравлять здесь воздух, я больше не скажу ни слова.
Ассад вздохнул. Вообще-то они договаривались, что Хелена во время допроса побудет на вторых ролях. Как бы там ни было, Конрад Хорстен злился на Хелену, Хелена чувствовала себя оскорбленной, и эта борьба характеров точно не вела ни к чему полезному.
– Хелена? – Ассад бросил на нее умоляющий взгляд.
Несколько секунд Хелена сидела неподвижно с таким видом, будто не понимала, на что намекает Ассад. Затем она не спеша спустила ноги с кушетки, вышла и с грохотом захлопнула за собой дверь. Похоже, обратная дорога в Управление будет долгой и неприятной.
– Вас не было в Копенгагене, когда всё случилось? – Ассад снова повернулся к Конраду.
– Я был на гастролях в Ютландии со своим тогдашним симфоническим оркестром, когда мне позвонили из полиции. – Мужчина поправил галстук-бабочку утонченным жестом, всем видом показывая, как его оскорбляет необходимость оправдываться.
– Вашу мать нашли в подвале?
– Да, сиделкой. Вообще-то это довольно странно, ведь мама плохо ходила по лестницам, подвалом они уже не пользовались. Но сиделка почувствовала запах дыма и после недолгих поисков обнаружила маму в моей бывшей детской комнате. На моей старой железной кровати. Маму вырвало, она была без сознания. Когда сиделка наконец привела ее в чувство, она бредила, плакала и хваталась за голову. – Конрад взглянул на Ассада. – К счастью, сам я этого не видел. Всё это мне рассказали в полиции. Ваши коллеги должны были всё подробно записать. – Он сглотнул, будто у него пересохло в горле. – Как я понял, отец привязал маму к кровати какой-то веревкой. Бельевой. Обмотал петлями обе лодыжки и привязал их к спинке кровати. Руки были связаны за спиной. Представляю, какой ужас она пережила.
– А когда нашли вашего отца?
– Через несколько дней. Когда я приехал в родительский дом, маму уже увезла скорая. Их машины не было, и все решили, что отец сбежал. Я звонил ему несколько раз, но его мобильный был отключен. – Конрад невидящим взглядом уставился перед собой, тщетно пытаясь ослабить узел бабочки.
– Вашего отца нашли у озера Фуресё. Почему именно там?
– Понятия не имею. Нас ничего не связывало с этим местом. Я предлагал полиции проверить их летний домик в Рёрвиге, но там не было следов недавнего присутствия. Еще я сам прочесал лесные тропы, где отец обычно гулял. Но...
– Можно сказать, вы направили следствие по ложному следу.
Конрад вскинул голову:
– Не умышленно же. Я просто высказывал наиболее логичные догадки.
– Вашего отца нашли лишь через четыре дня, четырнадцатого ноября, верно? – Ассад читал в отчете, что тело мужчины висело на лодочном кране – Г-образной конструкции для спуска лодок на воду.
Конрад кивнул.
– Да. Его обнаружили двое охотников на уток. Я вообще не знал того места. Мы не занимаемся парусным спортом и никогда им не увлекались, так что зачем он поехал именно к озеру Фуресё, для меня загадка. Наверное, хотел убедиться, что умрет до того, как его кто-нибудь найдет.
– У вашего отца при себе были какие-то личные вещи, кроме одежды?
– Бумажник и телефон. Больше ничего.
– Его телефон? Он всё еще у вас?
Конрад потер лоб.
– Его телефон? Ну... Наверное, лежит в какой-то коробке в подвале. У меня пока просто не дошли руки разобрать родительские вещи.
– Мы бы очень хотели взглянуть на этот телефон. Нам известно, что их машину нашли у озера неподалеку от тела вашего отца. Что с ней стало?
– Их «Вольво»? Мне ее сразу отдали. Она какое-то время постояла у меня, а потом я ее продал.
Ассад кивнул. Надо будет попросить Розу пробить номера и узнать, кто купил эту машину. Если повезет, в ней и сегодня можно обнаружить какие-нибудь зацепки.
– Дело закрыли как «расширенное самоубийство». Ваш отец когда-нибудь говорил, что больше не хочет жить?
Конрад пожал плечами:
– Для него это был тяжелый период, так что я не сказать чтобы сильно удивился.
– Почему? Он устал от ухода за вашей матерью или...
Конрад вскинул глаза.
– Черт возьми, нет! Наоборот. Мама, пожалуй, была единственным человеком, которого он любил беззаветно. Он настаивал на том, чтобы ухаживать за ней самостоятельно. Для него это было делом чести. Обет, который они когда-то дали друг другу. «В горе и в радости», понимаете?
– «Единственный, кого любил беззаветно»... А как же вы? – Ассад слегка подался вперед.
– А что я?
– Разве он не любил беззаветно вас? Собственного сына?
Ассад невольно подумал об Альфи, оставшемся дома. И о дочерях, которых он не видел слишком много лет. Он отдал бы всё на свете, лишь бы вернуть упущенное время, но раз это было невозможно, теперь он старался каждый день повторять детям, как сильно их любит. Даже в те дни, когда ссоры шли бесконечной чередой.
Конрад посмотрел на Ассада так, будто не до конца понял вопрос.
– У нас были сложные отношения. – Он опустил глаза. – Я думаю... Точнее, я знаю, что был для него разочарованием.
– Почему вы так решили? – Ассад мельком глянул на диктофон, проверяя, идет ли запись. Недолюбленный сын, затаивший обиду на отца? Не в первый раз в истории это приводило к убийствам и насилию.
– Я никогда не оправдывал его надежд. Он много лет руководил мальчишеским хором, но я пел далеко не так хорошо, как ему хотелось. В школе я учился хуже, чем он ожидал. Из-за меня у меня так и не появилось брата или сестры: во время моих родов у мамы возникли осложнения, и врачам пришлось удалить ей матку. Из-за таких вот пустяков, – Конрад натянуто улыбнулся. – В детстве мне частенько приходилось выслушивать упреки по этому поводу. Так что нет, я вряд ли был тем, кто пролил больше всех слез на его похоронах.
Хорстен принялся нервно теребить манжету. Ассад заметил, что тот грызет ногти.
– По иронии судьбы я пошел в точности по его стопам. Я имею в виду музыку, – Конрад поднял глаза. – Несколько месяцев назад меня назначили руководителем того самого мальчишеского хора. Это наполняет мою жизнь глубоким смыслом.
– Вы упомянули, что для вашего отца это были тяжелые времена?
– Да, незадолго до этого его уволили с должности председателя правления частной больницы «Харис». Это его подкосило. Он чувствовал, что на него повесили вину за череду скандалов в клинике.
– Что за скандалы?
– «Скандалы» – это словечко прессы, – Конрад изобразил кавычки в воздухе. – Скорее, речь шла о досадных инцидентах. Неудачная операция, неудовлетворительные результаты терапии. В таком духе. Будучи председателем правления, отец не имел отношения к конкретным врачебным ошибкам, но владельцам нужно было продемонстрировать жесткие меры, и его сделали козлом отпущения. – Лицо Конрада исказилось в горькой гримасе. – Я знаю, что ему было безумно стыдно. Но я никогда не думал, что он дойдет до отчаяния и решится причинить вред себе и маме. Я научился с этим жить. Но простить...
– Простить самоубийство?
– То, что он пытался убить маму. – Конрад пожал плечами. – Священник на похоронах говорил, что отец сделал это из любви. Но разве это любовь – связать пожилую женщину по рукам и ногам и оставить умирать от удушья? Мог бы выбрать какой-нибудь более... гуманный способ.
– Вы уверены, что это было самоубийство?
Конрад изумленно воззрился на него.
– Но ведь это были ваши выводы. Полиции.
– Но он оставил что-нибудь, подтверждающее это намерение? Предсмертную записку?
– Нет, отец не отличался сентиментальностью. Единственное, что... – Конрад принялся водить пальцем по краю манжеты сорочки.
– Да?
– Отец был крайне педантичным человеком. Для него было делом чести держать дела в идеальном порядке. Поэтому меня удивило, что он не подготовился. Ну, знаете – не освободил холодильник, не оплатил счета, не отменил подписку на газеты, не обновил завещание. На кухонном столе лежала неоткрытая пачка ванильного печенья, купленная в тот же день. А ведь он был невероятно экономен.
– И почему он просто не лег рядом с вашей матерью, чтобы умерить вместе? Как вы думаете, их кто-то мог прервать?
Конрад поднял глаза. Похоже, эта мысль никогда раньше не приходила ему в голову.
– Я действительно не знаю. Может, не выдержал зрелища ее смерти. Может, запаниковал. – Руки сына задрожали сильнее.
– Из дома ваших родителей что-нибудь пропало, Конрад?
– Нет... Как я и говорил тогда полиции, следов взлома не обнаружили. Мамины украшения и столовое серебро лежали на своих местах.
– Конрад, это вы убили своего отца?
– Что?! – Конрад округлил глаза.
Ассад прекрасно понимал, какой шок испытывают люди, когда человек с его добродушной внешностью плюшевого мишки внезапно задает столь леденящие кровь вопросы.
– У нас есть основания полагать, что десятого ноября девятнадцатого года в доме ваших родителей находился кто-то еще, – пояснил он.
Дверь распахнулась от пинка обутой в ботинок ноги, и в комнату вошла Хелена, искусно балансируя тремя чашками кофе. Поставив их на стол, она извлекла из кармана куртки десяток пакетиков сахара, половину бросила Ассаду и бесцеремонно уселась на кушетку рядом с Конрадом.
– Что я пропустила? – поинтересовалась она.
– Мы как раз подошли к самому важному, Хелена, – тихо произнес Ассад, рассчитывая, что напарница поймет намек, выйдет в коридор и позволит ему закончить допрос.
– Ах, très bien (прелестно), – отозвалась она вместо этого, откинулась на спинку кушетки и принялась рвать один пакетик с сахаром за другим.
Ассад вздохнул.
– Конрад, в наше распоряжение попала аудиозапись, которая, как мы полагаем, является звонком вашей матери в службу спасения.
– Моей матери? Да она вообще не умеет пользоваться телефоном.
– Весной девятнадцатого года вашим родителям выдали так называемую брошь для больных деменцией в рамках муниципального пилотного проекта. Это устройство могло...
– Да-да, я помню. Отец рассказывал о ней. Ну и что с ней? – Конрад раздраженно отмахнулся.
– Согласно фотографиям из материалов дела, брошь была на ней в тот вечер, когда ее нашли в подвале. Послушайте вот это. – Он нажал кнопку воспроизведения на своем телефоне и прибавил громкость. – Вы узнаете эти голоса?
Конрад слушал, и на его лице проступал всё более глубокий ужас.
– Это моя мама напевает. И голос отца на заднем плане зовет на помощь, кажется... Какая гадость. Когда это было записано?
– В тот самый день, – сухо вставила Хелена.
– На броши достаточно было одного нажатия для вызова. Возможно, она случайно активировала сигнал тревоги, – пояснил Ассад.
– В тот день? Но почему никто не приехал?
– Звонок поступил на автоответчик, за которым никто не следил. Куратора проекта к тому моменту уволили.
– Какая чудовищная халатность, – вставила Хелена (из-за акцента Конраду послышалось другое).
– Халат? – Конрад Хорстен непонимающе посмотрел на Хелену.
– Пренебрежение обязанностями. Глупость, которую совершили в муниципалитете, – поспешил объяснить Ассад.
– Халатность? – Конрад обхватил голову руками. – Моя мать чуть не погибла из-за чьей-то халатности?
– Как вы сами слышите, Конрад, в тот день после полудня в доме ваших родителей действительно находился посторонний мужчина, – сказал Ассад.
– Но... – Было видно, как у Конрада Хорстена рушится привычная картина мира. – То есть вы хотите сказать, что на них напали... что кто-то убил... – Он не мог заставить себя произнести эти страшные слова.
– Да. Всё указывает на то, что на ваших родителей напали в их собственном доме. Иными словами, мы отрабатываем версию об убийстве вашего отца и покушении на убийство вашей матери, а не версию о расширенном самоубийстве, к которой полиция тогда пришла trop vite (слишком быстро), – заявила Хелена с такой ледяной уверенностью, что Ассад невольно посмотрел на нее. Она, конечно, была притягательной женщиной, но если не научится держать язык за зубами во время его допросов, ее пребывание в отделе «Q» закончится trop vite (слишком быстро) под фанфары.
– Мужчина на записи говорит «заткнись»... Вы узнаете этот голос? – спросил он у Конрада, который жестом попросил запустить аудиофайл еще раз.
Тот слушал, зажав голову руками.
– Нет, – наконец произнес он. – Совершенно незнакомый голос.
– А его слова? «Тогда ты не справился со своей ответственностью. Теперь я возложу на тебя такую ношу, под которой ты сломаешься». Что это может означать? Кого, по-вашему, подвел ваш отец?
– Я правда не знаю, – ответил Конрад. Он поднял покрасневшие глаза. – Мой отец всю жизнь занимал руководящие посты. Он отвечал за маму. За меня. Разумеется, он совершал ошибки, но... из-за этого ведь не убивают.
Хелена поднялась на ноги:
– Люди убивают и за куда меньшие прегрешения. Что за мелодию напевает ваша мать?
Конрад растерянно повел плечом, словно этот вопрос показался ему неуместным или совершенно неважным:
– Это Моцарт, кажется. Любимый композитор мамы.
– Какое произведение? – не уступала Хелена.
– Похоже на Laudate Dominum – самую известную часть хорового произведения 1780 года[240]. Сольную партию там часто исполняет мальчик-сопрано.
– Ага, – протянула Хелена. – Для вашей матери это произведение имеет особое значение? С этой музыкой связаны какие-то конкретные воспоминания?
Конрад наклонился вперед, спрятал лицо в ладонях и судорожно задышал, издавая звуки, похожие на то, как шумно прихлебывают очень горячий чай. Ассад понял, что мужчина плачет.
– Думаю, это напоминает ей обо мне, – наконец выговорил он. – Мальчишкой я репетировал эту вещь без конца, изо дня в день. Но отец так и не доверил мне соло. Ни единого разу.
Глава 14Якоб
Даже спустя столько лет одного лишь вступления хватало, чтобы у него на руках пробежали мурашки.
Дома он слушал это произведение, должно быть, тысячи раз – он узнал бы его первые тихие звуки даже во сне. За ними следовали драматичные взмахи смычков и грохот литавр. На этих мощных аккордах у него всегда замирало сердце; он закрывал глаза и пел.
– Va, pensiero, sull’ali dorate... (Лети, мысль, на золотых крыльях)
Якоб удовлетворенно вздохнул. Он прекрасно понимал, как нужно выстраивать сложнейший текст хора пленных иудеев. Наверное, он был одним из немногих в зале, кто это знал.
Когда он пришел и огляделся, другие участники этого прославленного хора его разочаровали. В глазах Якоба все они были обычными любителями. Он готов был поспорить, что многие из них использовали эту глупую детскую фразу «я хожу на хор». Но для Якоба пение не было кружком по интересам. Оно было всей его жизнью.
Это могло прозвучать как банальный штамп из объявлений о знакомстве или некрологов, но разве не был он единственным в этом зале, кто знал текст Va, pensiero наизусть? Разве не был он единственным, кто еще в детстве самостоятельно выучил итальянский язык только ради того, чтобы понимать либретто[241] великих опер?
Он на мгновение приоткрыл глаза и заметил, что дирижер смотрит на него с некоторым недоумением. Тогда Якоб перехватил папку с нотами, чтобы восстановить концентрацию. Папка была в потрепанной пластиковой обложке дурного качества, и она ему не нравилась. Запущенные вещи всегда выглядели жалко и дешево, напоминая ему об отцовских руках. Годы работы в гранитном карьере наложили свой отпечаток на ладони отца – держать их было всё равно что хвататься за колотые сухие дрова. Особенно зимой кожа на них трескалась и кровоточила, а мизинец на правой руке начисто оторвало во время взрывных работ в 1979 году.
Якоб ненавидел всё, что олицетворяли эти руки: тяжелый физический труд мужчин, которые возвращались домой со сломанными спинами и засыпали перед телевизором. Это были руки, никогда не открывавшие книг. Руки, созданные скорее для побоев, нежели для ласки. Внезапные зуботычины, которые могли прилететь от этих ладоней в любой момент, научили его быть невидимым. Сидеть тихо в своей комнате за запертой дверью, слушать радиопередачу «Клуб любителей грампластинок» и молить бога, чтобы у него никогда не было таких рук, как у всех мужчин в его роду.
Дед Якоба колол и таскал камни в карьере, пока спина и легкие не свели его в могилу. Его отец выслужился до более престижной должности взрывника. Представитель третьего поколения, старший брат Якоба, устроился на работу в карьер, едва окончив девятый класс, и за пару месяцев его детские руки превратились в грубые, покрытые мозолями клешни. Средний брат спал и видел, когда настанет его черед. Он во все глаза слушал рассказы отца за ужином о взрывчатке и не упускал ни одной возможности съездить на велике к карьеру, когда там намечался взрыв. Там он стоял с горящим взором и подражал звукам взрывов – Якобу это казалось верхом дебильности.
Он помнил день, когда мать вернулась с родительского собрания. Классная руководительница Якоба считала, что младший сын подает большие надежды, умен и со временем вполне сможет поступить в гимназию и получить высшее образование. Но отец встретил похвалу учительницы хмурой гримасой.
– В нашей семье все работают в карьере. Разве этого мало? – отрезал он.
Мать лишь молча заламывала руки, и, не дождавшись ответа, отец подытожил:
– Выпендрежники хреновы, возомнили себя лучше других.
В тот день Якоб понял, что его будущее уже предопределено, и вырваться из этой колеи можно, только если навсегда уехать с острова. Он осознал, что есть «они» и «мы», и «они» – это те, кто читает книги, ходит по выставкам, сидит в офисах со своими нежными женскими ручками и слушает ту слащавую музыку, которую так любил Якоб.
– Да эти придурки вообще должны нам в ноги кланяться, – заявлявал иногда отец, ведь гранит для Кристиансборга, Национального банка и заводов «Карлсберг» поставлялся именно из их карьера. А значит, по его словам, «в Дании не было бы ни политиков, ни денег, ни пива, если бы не работяги вроде нас».
Старшие братья Якоба были такими же твердолобыми и коренастыми, как отец. Широкоплечие, с короткими шеями и практически одинаковыми лицами. У всех троих были маленькие, близко посаженные глаза, широкий нос и соломенные волосы, торчащие во все стороны.
И тут родился Якоб. Поздний ребенок в семье. Его волосы были каштановыми и завивались, когда намокали. Глаза у него были такими же светло-голубыми, как у братьев, но если те выглядели простодушными и оттого безобидными, то близко посаженные глаза Якоба придавали его лицу вечно недоверчивое выражение. Крысиная мордочка – люди инстинктивно сторонились его. Он рос хрупким, ел мало, терпеть не мог панированные котлеты и горы картошки, которые тоннами поглощали отец и братья. На их фоне Якоб казался узкогрудым недоростком.
Он был другим.
Это бросалось в глаза каждому, и в компании родителей быстро превратилось в дежурную шутку. Когда к ним приходили новые гости, кто-нибудь обязательно подолгу разглядывал Якоба, а потом заявлял:
– Гуннар, и в кого он у тебя такой уродился? Его точно почтальон делал, не иначе.
Тогда этот шутник похлопал отца по спине, и вся компания зашлась пошлым, понимающим хохотом.
Но Якобу было совсем не смешно. Он не понимал, почему отец смеется вместе со всеми. Он не понимал, почему тот ни разу не оборвал остряка простым ответом: «Конечно, он мой сын!».
Он отчаяно жаждал отцовской любви. Ему не нужны были объятия или поцелуи в макушку – он бы с радостью удовольствовался обычным тяжелым хлопком по спине, какие получали братья. Или крепким рукопожатием, какое доставалось соседям по праздникам. Но он просто не понимал, как заслужить такое отношение.
На сорокалетие отца он решил сделать ему особенный подарок. В тот день от нервного напряжения он не смог проглотить ни крошки. Он просидел в саду до тех пор, пока со стола не убрали горячее. Затем вошел в гостиную, уставившись глазами в пол, постучал вилкой по бокалу и ощутил сладкий страх, когда разговоры за столом стихли и тридцать пять пар глаз уставились на него.
Первые ноты прозвучали неуверенно, но затем он закрыл глаза, забыл обо всем на свете и погрузился в музыку. Он слышал, как его высокий сопрано[242] заполняет комнату, ловил длинные гласные, расслабил челюсть и безупречно исполнил все шестнадцать строк песни «В лесной глубокой тишине»[243].
Затем низко поклонился.
Ему казалось, что он стоит вовсе не в прокуренной гостиной родительского дома на вытертом ковре, а на сцене огромного концертного зала, и публика ревет и кричит «браво!».
Но отец не крикнул «браво». Когда затих последний аккорд и гости захлопали, Гуннар Сольвиг сидел, откинувшись на спинку стула, сжимая в руке бокал пива, а его щеки покрылись неровными красными пятнами. Он выпрямился, откашлялся и указал на сына бокалом.
– Простите, люди добрые. У пацана явно какой-то сбой в механизме. Поет прямо как девка! – заорал он.
Якоб до сих пор помнил этот хохот. Даже будучи взрослым, он всё спорил сам с собой: были ли аплодисменты гостей в тот вечер громче их издевательского смеха? Это казалось безумно важным. Чтобы его хоть кто-то любил.
Но отец его не любил. Пытаться вымолить его любовь или уважение было бессмысленно – в ту самую секунду Якоб прочитал в его глазах глубокую неприязнь. Отец смотрел на своего семилетнего сына как на чужака.
* * *
Весенним днем год спустя Якоб вернулся из школы с приглашением на прослушивание в школу Лаврентия в Хиллерёде[244], а вместе с тем – и в хор мальчиков святого Лаврентия.
– Посмотри на них. Школа для хлюпиков и маменькиных сынков, – бросил отец, указав на принесенную Якобом брошюру с фотографиями причесанных мальчиков в белоснежных рубашках.
Якобу было всё равно. Дома он чувствовал себя лишним ртом, нежелательным гостем, и в ту секунду, когда глянцевый буклет оказался в его руках, он осознал: это то место, где он должен быть. Руководители хора приехали в Аллинге[245] в рамках своего ежегодного прослушивания по всей стране в поисках одаренных детей. И впервые в жизни Якоб во время пения не встретил в глазах слушателей ни недоумения, ни отвращения. Напротив. Когда он закончил петь, хормейстер положил руку ему на плечо. У него на глазах выступили слезы.
– Ты одарен богом, мальчик, ты это знаешь? – спросил он.
Якоб покачал головой – он этого совсем не знал.
– Сейчас я выйду к твоей матери и скажу, что после летних каникул ты переезжаешь на Зеландию.
Так всё и вышло. Мать, сидевшая в коридоре – в своих простецких серых туфлях без каблуков и бесформенной куртке она совсем не походила на других здешних матерей, – не посмела перечить авторитетному хормейстеру и лишь согласно кивнула.
Зато отец пришел в ярость и поинтересовался, не «придется ли им еще и приплачивать за то, чтобы они забрали это малолетнее дарование».
Платить не требовалось. Якобу предоставили стипендию, полностью покрывавшую все расходы, и нашли гостевую семью, готовую принять его недалеко от школы. Настоящая жизнь Якоба началась в тот августовский день 1988 года, когда он стоял перед дверями репетиционного зала школы святого Лаврентия вместе со своими новыми приемными родителями – Асгером и Лизе Риттер.
– Ты готов? – Асгер поправил ему воротничок рубашки.
Так всё и было. Распахнулись двустворчатые двери. Потоки солнечного света хлынули им навстречу, и в зале Якоб увидел самое прекрасное зрелище в своей жизни: стройные ряды круглолицых мальчиков, чьи рты были приоткрыты, а голоса звучали подобно ангельскому пению.
– Я никогда не слышал, чтобы кто-то пел так красиво, как ты, – прошептал сосед по парте, когда закончился его первый урок.
Мадс-Петер Ванг вообще не отличался многословием. Сдержанный паренек из Ютландии оказался далеко от дома и, в отличие от Якоба, ужасно тосковал по родным краям.
Через Ванга Якоб попал в компанию самых амбициозных мальчиков хора. Старшего звали просто по фамилии – Берг. На тыльной стороне левой ладони у него красовалась большая родинка в форме сердца – очень символично, учитывая, что его родители были кардиологами с частной практикой в Хеллерупе[246] и числились среди самых щедрых спонсоров школы. В столовой этот двенадцатилетний мальчишка держал приборы так, будто пользовался фамильным серебром. В его гардеробе было восемь рубашек поло от «Лакост» изысканных расцветок, а в школу его ежедневно привозила женщина, которую он именовал личным шофером, хотя на деле она, скорее всего, была обычной няней.
Томми был младше, ему было девять. Их отцы с Бергом когда-то учились вместе, и Берг опекал Томми, словно младшего брата. Но в отличие от богатой семьи Берга, дела у Томми дома шли с переменным успехом. Поговаривали, что бизнес его отца прогорал с завидной регулярностью каждые пять лет – его грандиозные замыслы и реальные возможности, мягко говоря, не совпадали. Поэтому Томми за свою недолгую жизнь успел повидать и сытые периоды, когда отец скупал путевки на курорты и мотоциклы, и черные дни, когда судебные приставы описывали имущество, а семья ютилась в крохотных съемных квартирах в ожидании новой бизнес-идеи отца.
Конрад обладал большим талантом к игре на скрипке, нежели к пению в хоре, и его голос был объективно самым слабым в их компании. Злые языки утверждали, что его вряд ли приняли бы в школу Лаврентия, не будь его отец здешним хормейстером. То, чего Конраду не доставало в плане способностей, он компенсировал упорным трудом, но никаких поблажек ему никогда не делали.
Их вообще никому не делали. Хормейстер руководил хором мальчиков школы Лаврентия десять лет и, по слухам, обменивался рождественскими открытками с самой королевой и с Мэрском Мак-Кинни Мёллер[247]. Методы его воспитания уходили корнями в худшие традиции старой консервативной школы, и когда новички попадали в хор, они редко видели его мягкую сторону. Любую неподготовленность к занятиям он воспринимал как личное оскорбление и никогда не упускал случая прилюдно устроить выбранному мальчику разнос на глазах у сверстников.
Такое обращение могло сломать любого ребенка. Но только не Якоба. Он словно заново родился, воспрянул духом. С тех самых пор его единственным спасением стал хор. Все барьеры рухнули.
– Я никогда не слышал, чтобы кто-то пел так красиво, как ты.
Так говорили о нем все вокруг.
– Прошу всех обратить внимание на меня!
Якоб открыл глаза. Музыка резко смолкла.
– Что-то идет не так. Я слышу фальшивую ноту, она режет мне слух, – дирижер раздраженным движением головы откинул челку назад. Якоб украдкой огляделся по сторонам, пытась вычислить этого безнадежного хориста. Такой обычно стоял в неглаженой рубашке и с вялой осанкой – дирижер должен был быстро поставить его на место.
– Ты, там! – дирижер указал прямо на него.
– Простите? – Якоб откашлялся.
– Отойди назад, – дирижер указал на место в глубине зала. – Ты стоишь не там. Твой голос совершенно не тянет высокие ноты.
Якоб огляделся, не уверенный, к нему ли обращается дирижер или к стоящим позади мужчинам. Это наверняка был кто-то из бубнил в последнем ряду. Из тех безголосых пассажиров, которые плетутся в хвосте, слабейших звеньев хора.
– Вы имеете в виду их? – он осторожно указал пальцем через собственное плечо.
– Нет, тебя! Твой голос постоянно плавает на полтона вверх-вниз. Ты совершенно не контролируешь интонацию... – Дирижер вздохнул. – Попробуй встать к басам, может, хоть там будешь попадать в ноты. – Он указал на мужчину слева от Якоба: – Йеппе, иди вперед. Давай... Попробуем еще раз, сначала.
Руководитель хора взмахнул руками. Va, pensiero зазвучала вновь, а Якоб стоял в растерянности, чувствуя, как взгляды остальных певцов прикованы к нему. Они высокомерно пялились на него, пряча злорадные улыбки за папками с нотами. Он уже знал, что после репетиции они будут шушукаться за его спиной в своих мелких интриганских группках. Станут обсуждать, как этот новенький заявился на первую репетицию с таким важным видом, будто он сам Паваротти[248], а на поверку оказалось, что поет он из рук вон плохо, ха-ха!
Внезапно нахлынули воспоминания. Мучительная боль в горле, сковывающий ледяной холод и полная уверенность в том, что он сейчас умрет...
Ему нужно было бежать.
Он схватился руками за шею, массируя кадык, чтобы унять подступающее удушье, и бросился прочь, продираясь сквозь тесные ряды мужчин. Но никто не уступал дорогу – ему приходилось буквально пробивать себе путь через стену из враждебной плоти. Их рты казались огромными и уродливо искривленными, брызги их слюны долетали до его лица, а их пение громом отдавалось у него в мозгу, пока он наконец не вылетел наружу и дверь с глухим стуком не захлопнулась за его спиной.
Он ошеломленно уставился на закрытую дверь. После столь успешного дня он ожидал избавления. Думал, что спазм, сковавший его голос, исчезнет, и он запоет как прежде.




























