Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 75 (всего у книги 78 страниц)
Недаром Дмитрий так спешил, будто чувствовал, что за ними гонятся. После полудня все выразительно услышали на широкой лесной дороге позади себя гудение машины. Сначала арьергард, а позже боковая охрана доложили, что сзади двигаются фашисты. Насчитали с восемьдесят, но, в целом разумеется, было больше. Посоветовавшись с Туром, Дмитрий решил разбить отряд на две части. Одна под его командованием будет сдерживать фашистов, вторая часть и семьи партизан во главе с Туром как можно быстрее пойдут на сближение со своими.
– Ну, жена, крепись. Не отставай в дороге. И за девушкой присматривай, – кивнул головой на Нину. И на миг так ярко припомнил Марту, будто это она встала перед ним.
Шершавым, заросшим лицом припал к потрескавшимся в кровь губам жены, простился с Туром, партизанами, Ивасем и, слыша, как быстро, холодя тело, прибывают силы, упрямство и злоба, пошел к своей небольшой, из двадцати пяти воинов, группе.
– Есть ли сила у партизан? – грозно, одними глазами, улыбнулся, осматривая всех бойцов.
– Есть, товарищ командир, только в животе ничего нет, – шутливо ответил Желудь, который тоже сдал за эти дни, похудел и почернел.
– Это ничего – живот не воюет. Укокошим фашистов – и получим харчи. Что там в книге меню написано? – обратился к Мелю.
– Поросенок с хреном, поросенок без хрена и хрен без поросенка, – с готовностью ответил пулеметчик.
– Вот и хорошо. После боя пусть кто что хочет выбирает, а я поросенка с хреном.
И веселее стало на душе, когда почувствовал партизанский смех. Научившись в тяжелые минуты сдерживать, скрывать свои чувства от человеческого глаза, Дмитрий душевным тактом ощущал, что и когда надо сказать своим друзьям, чтобы поднять могучий дух, освежить его, как вода освежает тело человека. И это чувство пришло к нему тоже только во время войны. Он ни на минуту не сомневался: партизаны будут драться, как львы. Не всегда одинаково идет боец навстречу еще никем не разгаданной меже, где сталкиваются жизнь и смерть. Кому приходилось, сражаясь за свою землю, переступать эту межу, прекрасно поймет собранное духовное и физическое напряжение всего организма, что в обычных условиях не выдержал бы и части такой нагрузки; чудесно поймет чувство плеча верного товарища, на которого надеешься и которому веришь; хорошо поймет власть настроения, которое закаляет нас, а не расслабляет, делает железной волю, ясновидящими глаза, до крайней резкости оттачивает ум, способный из самой мелкой детали молниеносно сделать единственно правильный вывод. Поэтому-то видавшие виды воины не только умеют гнать от себя горькие мысли, даже предчувствия, но умеют и развлечь себя, круто повернуть настроение. А впору сказанное доброе слово перед боем – это тот же дождь, что не скупой слезой, а богатой жизнью поит ниву. И, наливаясь волнами глубокой любви к своим воинам, вбирая глазами суровые, почерневшие лица, он тихо продолжает:
– Нелегкий бой ждет нас, товарищи партизаны. Станем же против нашествия, как стояли защитники Сталинграда. С дороги своей жизни мы не сдвинемся. Каждый лоскут леса, где вы будете лежать, – это значит наиболее дорогой кусок всей земли. Ну, так как сердце у человека… Желаю вам всем удачи и жизни. Хотел бы поцеловать вас, да нет сейчас времени. Выйдем из боя, обнимемся, поцелуемся.
И сразу же после сказанного всем сознанием овладевает одно – встреча с врагом. Дмитрий быстро отводит на юго-запад свою группу, имея целью, во-первых, оттянуть силы врага в сторону от группы Тура, во-вторых, держаться на фланге, чтобы не попасть в окружение, в-третьих, воспользоваться отсутствием большого заболоченного оврага, который бы ограничивал свободу маневра…
Прозвучали первые выстрелы, зашелестели ветки, далеко в просветах зашевелились серомундирные фигуры. В особенности сочно ударили пули справа от него.
«Наверное, в липу попали» – невольно отмечает ум, и тотчас глаз замечает приплюснутые каски, которые распухшими грибами выглядывают и двигаются между листьями.
– Тут залегай! – приказывает Мелю, показывая на крохотную, как лодка, котловину.
Пулеметчик второй номер, которого по бедру бьет неудобно прикрепленная саперная лопатка, быстро снимает с плеча тяжелый станок «Максима» и сейчас же ложится на землю. Бойкий небольшой Кирилл Дуденко, пригибаясь до самой земли, бежит с пятью партизанами ближе к дороге, чтобы не дать врагу обойти сбоку и ударить в спину.
Первого серомундирника снимает Пантелей Желудь. Будто играясь, подбросил автомат к плечу и сейчас же отдернул его, зачем-то подув на горькую струйку дыма, идущего из дула. Дмитрия, хоть он и сам был опытным стрелком, часто поражала сноровка парня, который, казалось, стрелял не целясь, тем не менее никогда не промазывал.
Выстрелы, становясь более частыми, наполняли разными шумами зелено-синий воздух, и испуганное эхо уже не успевало отзываться позади ослепительного березняка. В память больше всего врезается первый выстрел, а потом уже не замечаешь, когда все вокруг тебя начинает двигаться и ахать. Удивить может не увеличенная сила огня, а внезапная тишина.
Еще упало несколько фашистов, но все впереди будто закипает грязно-сером месивом, выползающим из всех щелей леса. Это бежит новое пополнение, которое начало было более широко растекаться. На один миг в глазах Дмитрия сверкнула неуверенность: он не думал, что придется сдерживать такую лавину. Но уже – это понимал хорошо – отступать не было возможности. Следя за своими братьями, вступил в злой неравный бой. Через минуту пуля, звякнув, ударила в немецкую гранату, висевшую возле пояса.
«Теперь конец – разнесет в куски», – не целясь, пустил очередь выше кустов. Холодея, увидел краешком глаза, что кто-то упал на землю, подскочил и снова упал.
«Но чему же нет взрыва?» – с боязнью и удивлением глянул на гранату. Пуля насквозь пробила ручку, оголила, но не перерезала шнур.
Застонав, откинулся назад и больше уже не встал второй номер пулемета. Мель с одним кожухом «Максима» перебегает в другое место, прилаживает зеленое тельце между двумя сжатыми деревьями и начинает отстреливаться, зло и точно. Но скоро пулемет заклинило – ударит одним, редко двумя выстрелами и затихнет. Перегрелся, очевидно.
С правого фланга нашествие начало оттеснять Кирилла Дуденко. Истекая кровью, которая залила всю рубашку, отстреливался партизанский поэт до предпоследнего патрона. Последний оставил для себя. Но из-за узловатой осины появилась фигура офицера. И не пожалел Кирилл для него последней пули. Ударился офицер каской о дерево, отер лицо о кору и неуклюже упал на узловатое корневище, а к Дуденко, как по команде, бросилось несколько фашистов. И небольшая сильная рука, которая так умело орудовала автоматом, а в минуты досуга писала поэзии, выхватила из-за голенища острую бритву и страшным ударом черкнула по горлу. С вздохом хлынула кровь на гимнастерку, и не встал больше партизан с теплой земли, приклонившись чубатой головой к винтовке.
Отрикошетившая пуля ударила выше колена молодого партизана Павленко и так вырвала мясо, что в ране мог бы поместиться кулак. Дмитрий даже почувствовал, как зашипела кровь по траве. И тотчас застонал Мель, наклонился головой на кожух пулемета. Руки его так и не сползли с ручника. Казалось, лишь – на минуту приклонился воин к своему оружию.
Почерневший Пантелей Желудь бросил на землю автомат – патронов не стало – и швырнул в зеленое окно немецкую гранату.
Друг за другом, дорого продавая свою жизнь, падали его боевые товарищи. И Дмитрий, болея за всех, прощался с ними немыми скорбными взглядами. Понимал, что и он вот-вот присоединится к своим партизанам. И смерть его сейчас абсолютно не страшила – он чувствовал себя выше смерти. Жаль было одного: не все он сделал, что мог бы сделать.
Почему была такая уверенность и сила у него? Почему Дмитрий спокойно и даже горделиво смотрел в глаза очевидному небытию, не дрогнув ни сердцем, ни умом; почему не страшно было прощаться с этой горькой и сладкой землей, которую умел не только любить, но и понимать? Почему на душе была не въедливая тревога, которая высасывает, иссушает кровь и тело, а чистое понимание работника, который честно и любовно сделал свое дело, и никто ему не сможет ничего сказать, кроме доброго слова? На это, наверное, Дмитрий, подумав, не ответил бы даже и жене, а себе сказал бы: все-таки недаром прожил на свете.
И он осторожно расстреливает последние патроны, недоумевая, почему до сих пор его не зацепила ни одна пуля. В конце концов понимает: хотят захватить живьем. И зловеще улыбается: врешь, вражина! Врешь! Голову о дерево разобью, а в плен не попаду. Даже глазом измерил широкополый дуб. «И последний патрон выпущу. Последний выпущу! А потом разгонюсь… Вот буду лежать только плохо – глазами вниз».
Он становится спиной к спине Пантелея Желудя и так оба, отбиваясь от натиска, сжимающегося вокруг них, начинают обороняться лишь гранатами. Разрывается, брызгая воплями и мясом, тесный круг и снова сжимается.
– Живем, Пантелей!
– Живем, товарищ Дмитрий!
Впервые называет его по имени. Значит, слышит по голосу, тоже приготовился парень к смерти, и в последние минуты хочет быть ближе к командиру – не только плечом, но и душой, словом.
– Что же, в плен нас хотят взять?
– Черта лысого возьмут! Разве партизаны в плен сдаются? Не такая у нас душа.
Ахает граната, вырывая столб пепельной лесной земли, а над ними испугано шуршит посеченная листва.
– Русь, сдавайся! – уже в который раз кричат осипшие голоса.
– Я тебе сдамся, нечисть! – выругался Пантелей и снова махнул рукой.
– Живем, товарищ Дмитрий!
– Живем, Пантелей…
Ага, уже хватит брать в плен. Он видит, как приземистый солдат поднимает противотанковую гранату. Дмитрий, опережая его, быстро бросает свою, трассы гранат перекрещиваются, и вдруг горячая волна бьет его в грудь, земля со страшным грохотом забилась под ногами и, обрываясь, полетела вниз…
XXXІІІКак только ударили выстрелы, Андрей дернул Ольгу за рукав:
– Ложись!
Его зрение, слух, ум были в такой острой собранности, что даже расступалась темнота, улавливался слухом малейший шорох впереди и особенно сзади, угадывались действия охраны. Вот она сейчас начнет прочесывать кустарники. Надо спрятаться за бугорком или найти какую-то ложбинку.
По-птичьи пинькнула над ним подрезанная пулей ветка и упала на голову, обдавая лицо студеной росой. Затрещали, залопотали простреленные, посеченные кусты, будто огонь разрывал и скручивал их упругие волокна.
По-пластунски поползли вперед, окруженные несмолкающим лесным гулом.
– Андрей, мне страшно, – Ольга, цокая зубами, коснулась братниного плеча, и в ее голосе послышался плач.
– Тогда возвращайся назад, – строго обрезал. – Голову не поднимай, умница, так как ею пулю не разобьешь, – был нарочито грозный, чтобы не расслаблять сестру.
Дорогу им преградило вывернутое бурей дерево, и Андрей быстро скатил Ольгу в глубокую, еще не затянутую илом яму, крепко пахнущую корнем и грибной лесной землей. Прижались друг к другу, как птенцы в гнезде. Потихоньку затихали выстрелы, вздыхая, утихомиривались леса, и такая тишина разлилась во тьме, что даже свое дыхание заставляло настораживаться и прислушиваться.
– Андрей, фашисты не найдут нас? – охватила обеими руками братнино плечо.
– Не до нас им. Ночью фашист боится леса. Каждый куст ему партизаном кажется… Вот мне эти женщины, уже и розрюмсалась.
– Я же не плачу, Андрей, это только слезы так текут… Ой, что же будет с нашей мамой, бабушкой! – и затряслась, опуская голову на колени.
– Может их наши освободят. Ты посиди, а я побегу, крикну маме, что мы живы.
– Мне страшно. Я боюсь…
– Цыц. Считай до трехсот, и я вернусь, – выскочил из ямы.
Детский ум подсознательно ухватился за счет. Несколько раз Ольга сбивалась со счета, начинала сызнова и снова сбивалась. Вдруг, как сквозь сон, услышала вдали:
– Мама, мы живы!
Снова плеснул выстрел, потом затрещали кусты, и она, охваченная страхом, хотела броситься в леса, когда отозвался такой дорогой и долгожданный голос:
– Ольга, где ты?
– Я здесь! – выскочила из ямы и побежала в объятия брата.
Холодное прикосновенье руки к ее голове, плечу немного успокоило девочку, но дрожь, мелкая и острая, все время перекатывалось по сжавшемуся телу.
– Ольга! Пойдем сейчас искать отца.
– Пойдем… Если бы его найти. Ты знаешь дорогу, Андрей?
Осторожно прислушиваясь к каждому шороху, пошли в середину леса, который поднимался над ними то двумя, то тремя зубчатыми этажами, то сплошной черной стеной. Пугливое эхо приносило приглушенные взрывы, безобразными ртами зияли прогнившие пни, и крылья деревьев пугали глубоким вздохом.
Ольга, придавленная пасмурным величием настороженного ночного леса, почувствовала, как ее охватывает, оглушает страх, притупляя боль. Перестала плакать, стараясь не отставать от Андрея. Она теперь припомнила давнюю сказку о брате и сестре, рассказанную Андреем еще перед войной, и глубокое уважение к нему охватило все ее уставшее тело.
– Сядем, Андрей, – промолвила не потому, что ей хотелось отдохнуть, а чтобы почувствовать его успокаивающее слово.
– Ты что? Устала? – остановился, оборачиваясь к ней лицом, и положил ладонь на плечо сестры.
– Hет.
– Тогда будем спешить. Не ровен час, – чуть не вырвался вздох, но вовремя сдержался, чтобы не перепугать Ольгу. «Бедная она» – со снисходительной лаской подумал. А сам с тревогой прислушивался и присматривался к лесу. Чаще начал останавливаться, в конце концов нерешительно застыл на небольшом срубе, тоскливо понимая, что заблудился.
– Андрей, почему мы не идем?
– Подожди, – медленно отвел руку сестры, озираясь вокруг.
Над низко спиленными пнями поднялась венками буйная поросль, пахло нерасцветшим чабрецом; шумливо дрожала в безветрии пугливая осина. А дальше темнели леса, трудные, настороженные, неразгаданные. По правую сторону тускло просвечивался молодой березняк и вторым этажом нависали темные ветвистые деревья.
Андрей прилег на землю, но лес – не поле: он заслонил все небо, загородил его черными стволами.
– Заблудились, Андрей?
– Заблудились, – неохотно признался, зная, как глубоко поразит эта весть сестру. Но она даже словом не упрекнула его, только стала более сосредоточенной, молчаливой. И за это похвалил ее в мыслях.
Молча миновали сруб, вошли в высокий берестовый лес. И вдруг Андрей остановился, повернул голову направо, прислушался. Оттуда волной поднималось соловьиное пение. Казалось, вся тьма была по венцы наполнена странными переливами, свистом, щелканьем, неожиданными переходами от звукоподражания другим птицам к неповторимому серебряному кукованию, свирельному турчанию, могучим восхвалением жизни и замирающими вздохами.
– Двинули! – быстро пошел навстречу песенному наводнению. – Так поют соловьи только на Липовом борту.
И в самом деле: Андрей быстро нашел знакомый изгиб дороги и почти бегом пустился вперед. Чем скорее приближался к полю, тем больше охватывала тревога: почему нигде не отзовется лес партизанским гулом?
Начинало бледнеть, серело черное небо. От поля загудели немецкие машины, послышались выстрелы, а лес стоял молчаливый, непоколебимый, как очарованный.
– Нет здесь нашего отца, – в конце концов ответил на немой вопрос сестры. – Ушли, прорвались партизаны из кольца.
– Андрей, что же делать? – расширила глаза сестра.
– Плохо наше дело. Теперь фашисты весь лес до ветки обшарят.
Повернули назад. До боли напрягал мозг и не мог найти никакого выхода из исполинской ловушки. Проснулся предрассветный ветер, зашептала, заплакала жилистая листва, стряхивая сизые капли росы.
Возле корня, в складке коры развесистой дуплистой липы, тесно примостилось, сбившись комом, несколько желтых грибов-поганок. Недалеко от них лежала скукоженная высохшая гадючья кожа. Догадка осенила парня: оставался единственно возможный выход – запрятаться в дупло…
* * *
За эти трое суток они виделись только ночью. Несколько раз мимо них проходили каратели, что-то недалеко взрывали гранатами, строчили из автоматов, потом гремели взрывы возле лагерей, и в конце концов извечные леса затихли.
Ели дети за это время лишь молодую липовую листву, лисички и щавель. А вместо воды пили росу деревьев и трав. Языки отерпли, одеревенели, и на них появилась шершавая насечка, как на рашпилях.
В последний вечер Ольга сама не смогла вылезти из дупла – так отощала и обессилела, а когда Андрей осторожно опустил ее с рук на землю, она покачнулась и опустилась на траву.
– Ничего, Андрей, оно пройдет, – промолвила тихим жалобным голосом.
– У тебя что-то болит? – сел возле сестры.
– Внутри дурнота.
– Это от недоедания. Вот доберемся до Марка Григорьевича, он сразу тебя поставит на ноги.
– И медом накормит? – сразу оживилась девочка.
– Конечно! И хлебом, и медом. А ведь и картофельки поесть – тоже хорошо. Пошли помаленьку, Ольга. Ты так, рукой за меня держись, оно и легче будет, – помог встать сестре и, придерживая ее, медленно пошел по траве.
Далекие звезды склонялись венками над лесом, выныривали в прорезах веток и согревали детей своим надежным добрым сиянием…
Поздним утром они дошли до пасеки Марка Григорьевича, и Андрей не узнал уютного лесного уголка. Вместо дома между обожженными деревьями стояла черная потрескавшаяся печь, кругом валялись разбитые, раскромсанные ульи, в которых теперь на изуродованной вощине хозяйничали мухи и мошкара. Прямо на земле певучими подвижными кочками клубились горячие пчелы, звенели деревья, а один рой уже поселился в черном дымаре сожженного дома.
– Вот тебе и поели меда, – опустилась Ольга на землю.
Андрей обошел весь лесной двор, но нигде и следа человеческого не нашел.
«Успел убежать Марк Григорьевич. Вырасти в лесах – и не суметь запрятаться от врага», – повеяла лестная мысль.
– Пойдем, Ольга, в село. Там мы зерно припрятали. И зерном можно подкрепиться.
Аж вечером дошли до села. И приторно сладким трупным духом повеяло на детей. Страшная руина раскинулась перед ними.
Несколько домов, будто свежие гробы на кладбище, поднимались над бескрайними черными пространствами. Дворы и улицы были засыпаны пеплом, углем, белым снежком пуха. Обгорелое дерево и кирпич перегораживали дорогу; грязно-зеленым сиянием блестели груды растопленного стекла; на яблонях отстала обугленная кора, а на вишнях покрутилась бурыми завитками. Кое-где на окраинах садов одна половина дерева чернела как уголь, а на второй колыхалась зелень и между листьями несмело выглядывала небольшая груша или молодое, все в белом пушке, яблоко.
И нигде ни тени человеческой.
Сгорел и их дом, а половина сада, покрыв землю соцветием, зеленела молодым листьям, осыпанным пеплом и сажей.
Заржавевшей лопатой Андрей откопал под яблоней бочку, и они поужинали сырой пшеницей, а потом пошли к бабе Марийке.
– Детки, чьи вы? – вдруг нежданно отозвалась темнота. Аж назад подались. Как призрак, перед ними стоял небольшой высушенный старичок с маленькой седой бородкой. Андрей еле узнал в нем Поликарпа Сергиенко: так страшно изменился, постарел человек.
– Мы, деда, дети Дмитрия Горицвета. Добрый вечер, – поздоровался Андрей.
И тогда Поликарп часто заморгал глазами, вытер пальцами непрошеную слезу и подошел ближе к ним.
– Добрый вечер, дорогие. Живые, здоровые? Где же отец ваш? – замедлил голос. – Не знаете?.. А нас видите, как подрубили. До былины все сожгли. Еще людей всех не успели похоронить… Волки в село заходят – лакомятся убитыми. И мою старуху убили, а дети спаслись, – и снова протер глаза черными тонкими пальцами.
– Деда, а где наша баба? Живые? – спросила Ольга.
– Марийка Бондарь?.. В плавни подалась.
– А тетка Дарка?
– А тетка Дарку убита. Люди ее – болела она очень – в яму запрятали. Так сначала фашист в яму из ружья выстрелил, а потом бросил гранату. И разнесло человека на кусочки. Вчера забрасывали ту яму. Людей теперь где найдем, там и хороним. На кладбище не заносим. Пусть уж нас, грешных, простят земляки.
Ольга тихо заплакала, вздохнул Поликарп, а Андрей закусил нижнюю губу и мрачно молчал…
Сестра ему мешала. Без нее он нашел бы, где приложить руки, – ему надо бороться с врагами. Преисполненный злой решительности, он прощается со стариком и идет назад в свой двор.
– Вы стерегитесь, дети. Чтобы Варчук не увидел, – вдогонку бросает Поликарп.
Взяли с собой немного пшеницы и ночью пошли на пасеку Марка Григорьевича. И каковы были удивление и радость, когда утром увидели возле пожарища старого пасечника. Он поцеловал, приласкал детей и бросился готовить завтрак.
Теперь, после нескольких тревожных дней, брат и сестра радостно легли на землю и не заметили, как качнулась она влево, вправо, и понесла их в далекие миры.
– Уснули дети, – наклонился над ними Марк Григорьевич.
Прикрыл сеткой лицо Ольги, чтобы ее не кусали мухи, вздохнул, вспомнил свою Соломию и снова покачал головой. Потом подбросил под черный таганок хвороста и осторожно подошел к дереву, которое звенело пчелиным приглушенным пением. Ножиком перерезал липовую ветку и так, обеими руками, без ройницы, осторожно понес подвижный клубок горячего роя в только что сложенный из обломков улей.
«Война – войной, а пчела – пчелой. Может, как буду жив, вернутся наши, то хоть ложкой меда угощу» – скорбными глазами осмотрел пасеку: все мерещилось, будто какая-то страшная тень притаилась возле деревьев.