Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 78 страниц)
От бесконечного грома и грохота гудело в голове, кололо в ушах и подташнивало, как после плохой еды.
За эти дни, не выходя из боев, почернели бойцы, как пашня, вытянулись вверх, помрачнели. И если выпадала короткая передышка, здесь же падали возле горячих тупорылых гаубиц, на которых порыжела и отскакивала потрескавшаяся краска.
– Вставай, орлы! – раздавался осипший голос старшего на батарее.
И снова батарея бросалась к пушкам, застывала, как мраморная, прислушиваясь к новой команде.
– По фашистской сволочи – огонь!
Извергая огневые снопы, вздрагивали, откатывались назад тупые жерла и подпрыгивали гаубицы, похожие на зверя, приготовившегося к прыжку.
– Лавриненко, не отставать! Не отставать! – всевидящий глаз двадцатилетнего командира следил за всеми расчетами.
– Есть, не отставать! – оборачивалось черное, потное лицо командира пушки, поблескивая ослепительными зубами.
И снова снаряды, похожие на закутанных в пеленки младенцев, поблескивая медными кромками, из сильных рук влетали в дымчатые черно-сизые отверстия. Подымая землю, бушевал, рокотал ураганный огонь, и снова дышали жаром перегретые жерла.
Налетали самолеты, но уже не было времени менять огневую позицию – надо было остановить наступление. И батарея не сдвинулась из места. Бомбами клевали ее хищные птицы с черными крестами и не могли расклевать, секли пулеметным дождем и не могли рассечь единую волю и силу. Закипала телефонная трубка, требуя огня, и огонь, вылетая из тупых жерл, бил и раскалывал взрывами черную даль.
Осколок рассек всю щеку наводчику Нетребе. Рукавом вытер парень кровь и не отошел от гаубицы.
Обе ноги по самый живот оторвало наводчику Сайфе Каримову. Задымились глаза у парня, сверкнули белки, будто хотели вывернуться. Сам откатился в щель, чтобы не отрывать никого из артиллеристов. Когда подбежали санитары, он уже был мертвый.
И только сегодня Григорий постиг всей душой, что такое народная сила. Это было не слово из книги, иногда очень красивое, втиснутое в округлую форму; это было слово суровой неприкрашенной действительности, входящее навеки в человека, как молоко матери, как входит перелитая братская кровь в сердце воина.
Не все артиллеристы были героями. Разный характер, разная судьба, разная жизнь были у каждого из них. Но сегодня, в кровавой жатве, на поле боя они стали героями.
Что из того, что до войны Рязанов был мирным столяром, до наивности увлеченным своей работой. Сегодня он трижды под пулями и обстрелом минометов, не пригибаясь (времени нет), ремонтировал испорченную телефонную линию, а идя в четвертый раз, ронял «глупую» разогретую кровь из носа. Что из того, что несколько дней назад разведчик Белоус, сын и внук учителя и сам преподаватель литературы в педтехникуме, упал в обморок, увидев рану на груди своего товарища. Сегодня он, защищая наблюдательный пункт, уничтожил семерых фрицев и снова упал в обморок, уже от потери собственной крови.
Те вчерашние ребята, красавцы и не красавцы, математики и пастухи, богатыри, способные волам рога скрутить, и слабые, едва поднимающие тело снаряда, – стали той силой, тем украшением, перед которым склонится потомок, как перед самым лучшим, самым святым художественным произведением…
Атака отбита.
Опьяневшие от пороха, пота, усталости артиллеристы на руках затягивают в лес пушки и падают возле лафетов, положив под головы кулак или противогаз. И даже старшина не может их разбудить, чтобы они что-нибудь перекусили. Не до еды теперь. А дорогой идет и идет пехота, а навстречу ей идут и идут раненные; без устали вздрагивает и стонет земля, и пожары застилают горизонт дымами, чернят половину неба, а из дымов пробиваются фантастические пилы огня, выгрызающего до самой земли города и села.
И снова отступление. Какими большими и строгими становятся глаза у бойцов. Пушки катятся по мягкой лесной траве; на шинах блестят раздавленные ягоды дикой клубники и зерна зеленой кашки. И снова окапываются батареи, и снова яростно бьют по врагам, наседающим силой железных уродов, силой техники, изготавливаемой всей Европой…
Прорвались танки, и третья батарея, выполняя приказ, летит наперерез на грунтовую лесную дорогу, зажатую с одного стороны оврагом, с другой – болотом.
Огневые позиции заняли на опушке, возле оврага, чтобы можно было бить с прямой наводки.
На лафете встал и застыл Тур.
– Товарищи артиллеристы! Трудная и почетная выпала нам задача. С минуты на минуту может появиться фашист. Он хочет нашей земли и нашего простора. Дадим же ему по два метра жизненного пространства. Он хочет нашего хлеба. Дадим же ему двадцатидвухкилограммовых железных булок, чтобы завязка у него вырвалась… Родная социалистическая Родина – жизнь и любовь наша – поручила нам большевистской верностью преградить путь смерти. Будет счастливой наша Родина – и мы будем счастливы с нею. А без нее нет нам жизни, нет жизни нашим матерям и детям. Клянемся же любовью к советскому народу, к родному вождю, что героями будем жить или героями умрем, а фашиста не пропустим. Пусть каждый из вас сейчас ощутит, что он становится коммунистом, что своим сердцем он защищает самую светлую мечту – зарю коммунизма, защищает будущее всего мира… Орлы мои, вспомните еще раз слова великого Сталина об отпоре врагу – и по своим бессмертным местам!
Молча и строго всколыхнулись бойцы, каждый занял свое место, сурово вглядываясь в даль, где уже клубился неясный грохот.
Григорию сейчас не надо было гнуться возле телефона. Он со связистами туго скручивал кабелем по четыре гранаты: одну, центральную, ручкой к себе, а три – ручками в противоположную сторону. Сегодня, теперь наступал день настоящей проверки его на звание советского воина, советского патриота.
С гранатами, винтовками и зажигательной смесью бойцы взвода управления занимают оборону. Место Григория находится в стороне от крайней пушки – предупреждать от спуска в овраг. Быстро, подрубая плетение корней, выкопал щель, в удобном порядке разложил возле себя все вооружение…
Стремглав на дорогу выскакивают танки.
Артиллеристы всколыхнулись у пушек.
– Подпустить ближе! – раздается голос Тура. – Начнем сейчас расшатывать мозги фашистам.
Постепенно с немой угрозой зашевелились пушки: наводчики поворачивали черные жерла в направлении цели.
Нелегкое предгрозовое затишье нависло над батареей. Строго застыли артиллеристы, вбирая глазами полоску подвижной дали, которую утюжили тяжелые машины. Громом прозвучала команда:
– Первому по главному! Огонь!
Птицей затрепетал, распростер крылья огонь вокруг жерла, и гневно, неохотно шевельнулась опушка под ногами артиллеристов.
И вдруг сама земля, черная и страшная, поднимает первого железного урода на дыбы и отбрасывает в сторону.
Но другие не останавливаются. Гудит и качается полукругами лес под ногами артиллеристов: то вниз, то вверх. А тупые жерла гаубиц, порывисто вздрагивая, выбрасывают и выбрасывают из себя снопы огня, как из наболевшей раскаленной груди.
Еще два урода остановились, поднимая вверх высокие прямые столбы дыма. Но не останавливаются остальные. Щелкая натертыми до блеска траками, они летят на батарею. Словно буря ударила возле Григория. Горячий гул раскинулся по опушке, и средняя пушка взлетела вверх. На деревьях повисли куски окровавленной одежды, застонал большой овраг.
– Дай связку! – бледность мигом расползается по всему темному лицу Лавриненко. Хрипя и ругаясь, схватил гранаты и пополз над болотом вперед.
– Назад, Лавриненко!
– Комбат, иначе нельзя! Дай умереть по-настоящему! – встретился глазами с командиром батареи; обливаясь кровью и потом, пополз дальше.
На пушке Федоренко осколком сбило панораму.
– Я и без приборов смогу, товарищ лейтенант! – Федоренко со сверхчеловеческой силой и сноровкой сам повернул гаубицу и следующим выстрелом остановил второй от главного танк.
– Хорошо, ратник! Очень хорошо! – не удержался Тур, и сразу схватился за голову: еще одна пушка выбыла из строя. Возле нее лежали убитые; отползали раненные, приминая и окровавливая траву.
Не проскочил и главный танк: из осоки высунулся Лавриненко и лег на дороге.
С разгона наскочила машина на него, прыгнула вверх и неподвижно осела в пятидесяти метрах от батареи.
За танками появились мотоциклисты; тыркая автоматами, извивисто мчали по дороге. Бойцы взвода управления погнали их назад. Не успели убежать автоматчики, как несколько самолетов налетело на остатки батареи, а из-за леса снова двинули танки, врезаясь в узкий кинжал дороги, зажатой болотом и оврагом.
Григорий, схватив гранаты, бежит вперед, видя перед собой подвижные белые углы раздвоенных крестов на землистом танке.
– Куда летишь! Ко мне! – хрипит Федоренко. Григорий останавливается. Возле наводчика уже нет ни одного бойца.
– Подавай снаряды!
Он с разгона бросает снаряд в сизо-дымчатое винтовое отверстие и затуманенным глазом видит, как Тур с гранатами спешит к взводу управления.
– Накрылся один! Давай еще снаряд! Поворачивай ствол! Да быстрее! – и Григорий будто сливается в единое целое с Федоренко, стараясь угадать любое его движение.
Еще выстрел – и передний танк закрутился на одной гусенице, закрывая узкую дорогу.
– Повернули и прямо в болото! Увязли, как бабы в глине! Ты смотри! Смотри, Григорий!
– Вижу, Петр, – вытирает со лба копоть. Ревут машины и не могут выскочить из болота. К ним уже спешат несколько бойцов. Махнул рукой, как однокрылая ветряная мельница, артиллерист Петров – темень охватила танк. Возле Тура встало несколько бойцов. Военной развороченной дорогой идут они вперед и залегают возле яра, готовясь встретить новое наступление автоматчиков…
– Давай, Григорий!
– Даю, Петр, – высыпал из ящика снаряды.
– Эх, закурить бы…
– Даже завалящего бычка нет, – еще раз перетрясает карманы Григорий.
И вдруг горячий ветер подхватывает Шевчика, бьет в грудь и куда-то поднимает…
«Неужели улетает голова? Неужели улетает?» Словно со стороны видит, что его голова, оторвавшись от затекшего, сдавленного болью тела, летит в лес и в неистовом разгоне вот-вот ударится о мясистый комель дуба.
«Хоть бы не о дерево – тогда разобьется навек…»
VІІІ– Созинов, лейтенант Созинов!
– Слушаю, товарищ капитан.
– От Тура есть какие-то вести?
– Нет, товарищ капитан! Уже три часа прошло, как потеряли радиосвязь, – натягивается голос лейтенанта.
За его скупыми словами кроется тоска и тревога о своих товарищах. Год прожили вместе, а подружились навеки. И капитану передается настроение нахмуренного, грустного воина.
– Созинов… Михаил, неужели погиб наш Тур?
– Не знаю, товарищ капитан… Пустите разведать.
– Тебя? Езжай, Михаил! Бери мою «эмку». Только береги себя. Знаешь ведь – дорога опасная. Да. Дорога опасная. А ты мне дорог… Сроднились.
– Спасибо, товарищ капитан! – легко выскакивает из землянки; зацепив локтем дежурного, бегом летит искореженной лесной дорожкой к машине.
Когда улеглась первая волна радости, снова с тревогой начинает думать о своем друге, припоминая все черты дорогого лица, привычки товарища, его строгую улыбку и искренний сердечный голос.
Машина выскакивает на опушку; скоро перед нею начинают рваться мины, поднимая пепельные султаны земли.
– На лесную дорогую поворачивай!
Авто лавирует между сонными деревьями, пока не оседает в узенькую, глубоко врезанную в землю дорогу. Мигает на земле солнечный свет, пробиваясь причудливыми узорами между разомлевшими листьями; на черешнях прозрачно-желтый глей затягивает свежие раны; ароматными разогретыми струйками веет небольшая, круглая, как озерцо, просека, а дорогой, выдвинув жало, извиваясь всем черным, словно плетеным телом, ползет остроголовая гадюка. Съежилась, почувствовав грохот машины, скрутилась кольцом, но переднее колесо с разгона налетело на нее, и раздавленный гад бессильно закрутился, скатываясь в глубоко выбитую колдобину.
Где-то в стороне грохочет взрыв мины; через голову, шелестя, пролетает свой снаряд, а солнце рассеивает рябь и по стволам высоких деревьев, и по густым кустарникам, и по зеленым лужайкам, краснеющих то цветами, то земляникой, то дикой клубникой. На шинах колес несколько раздавленных ягод до боли напоминают сгустки живой крови. Снова видит перед глазами Тура, небольшого и подвижного, как ртуть.
Слева пошло болото, а дальше обозначились контуры глубокого оврага. Здесь должна быть третья батарея. Поперечная грунтовка рассекает дефиле, и Созинов, выскочив из машины, идет дорогой, узко лежащей между болотом и оврагом.
Приклонившись к дереву, прищурив узкие глаза, с автоматом на груди стоит боец.
– Киреев! – узнает командир бойца. – Где лейтенант Тур?
Ветер пошевелил гриву бойца, рассыпал черные волосы по широкому лбу, но даже не шевельнулся воин, прикипев к дереву в последней страже…
Лежали неподвижные бойцы, лежали искромсанные куски тела, развороченные пушки; дальше чернели сожженные и подбитые танки, над болотом валялись убитые немецкие автоматчики, но нигде не было ни единого живого человека.
– Тур, брат Typ, – наклонился Созинов над шинелью лейтенанта и прислонил ее к груди, как прислоняют дорогого и близкого человека. В глазах резко замерцал свет.
– Выбыла третья батарея. Атаку отбила, – подошел к командиру шофер Данильченко.
– Атаку отбила, – механически повторил. – Потому что ею командовал Тур. Советский командир.
Клубком подошла к горлу резкая боль и долго не выпускал из-под тяжелой лапы натруженного боями и походами командира.
«Как сразу побелел человек, – покачал головой шофер. – Как о ближайшей родне запечалился». И призадумался, припоминая свою родню, семью и детей в небольшом украинском селе, которое теперь, наверное, тоже попиралось сапогом войны.
Возвращаясь к машине, пошел не дорогой, а рожью, которую посеял какой-то колхозник на небольшой просеке, да не пришел жать. Из-под ног фыркнула птичка, и только по характерному пению крыльев догадался, что это была перепёлка. Раздвинув стебли, увидел возле нависшего комка небольшое гнездо из сена, а в нем несколько светло-коричневых, усеянных темными точками и еще теплых яиц. Взял одно в руку – оно отозвалось смелым стуком. Невидимый птенец клюнул еще назойливо, резко, аж затрещала скорлупа.
«Вишь, война, а ему хоть бы что. И когда их выходит мать? Поздняя пора… Ну, живи себе» – осторожно положил яйцо в гнездо.
Несколько перезрелых зерен упало возле самого комка, прикрываясь серой пересохшей пылью. А брызни дождь – и взойдут они, поднимутся вверх, ожидая своего земледельца…
Не больше трех километров проехала машина, как вдруг сыпануло ей в радиатор дребезжащим металлом, как градом по окнам.
– Приехали! Черту в зубы! – выругался шофер и выскочил из машины, хватаясь за оружие.
Не тесным полукругом, с автоматами, в тускло-землистых касках к ним бежали фашисты. Пули откалывали куски живого дерева, глуше, будто дятел, стучали по стволам.
Припадая на колено, короткой очередью из ППД ударил Созинов по ближайшему автоматчику; тот неудобно, животом, налег на железный ствол автомата, воткнувшийся в землю, а дальше скрутился, подгибая под себя ноги. Почему-то молниеносно припомнился раздавленный на дороге гад, а глаз уже выбирал другую цель – и второй автоматчик с разгона ударился лицом в почерневший, видно, насквозь прогнивший пенек, потому что каска до половины врезалась в дерево, и над ней поднялась желтая пыль трухлятины.
Возле самого Созинова зашлепали пули; пробуравленная полоска сухой земли одновременно взметнула вверх несколько дымков, запорошила ему глаза. Отскочил назад и спрятался за дубом – в этот же миг с двух сторон от ствола отвалились большие красноватые куски подопревшей коры, и одна пуля прошила рукав лейтенанта.
Ощущение неожиданности прошло. Ум работает напряженно, все тело натянулось, как струна, а глаза не только зрением, но и ощущением определяют, где опасность. Легким прыжком перескакивает к другому дереву, падает на корень и быстро, в два приема, ведет автоматом по правому флангу, который обходит его. Еще один фашист падает, а второй, неуклюже приплясывая, наклоняясь всем телом вправо, бросается бежать.
– Держись, Данильченко! – бросает шоферу.
– Держусь, товарищ лейтенант! Одного пустил вверх ногами.
А враг наседает упрямо, и кажется Созинову, что даже посветлело в лесу – солнечными пятнами сияют раненные стволы, свежо белеют на травах отколотые куски дерева. Он заправляет в автомат третий и последний черный диск, и тотчас видит, как на лице Данильченко молниеносно переместилось несколько темных пятен и сразу же из них брызнула кровь.
– Добейте, товарищ лейтенант… Добейте, чтобы не издевались гады.
– Потерпи, Данильченко! Еще будешь жить! – старается ободрить, хотя ясно понимает, что уже не спастись им обоим.
«И я бы просил, чтобы добили. Да разве же поднимется рука на свою кровь».
Новая очередь прошивает шофера; он, откинувшись назад головой, долго вытягивается, аж пока не уперся в ствол черноклена; последним усилием подкладывает руку под голову. Так и засыпает навеки на встревоженной ароматной земле, вглядываясь незакрытыми глазами в высокий пробел голубого неба.
Сколько уже упало от его пуль – Созинов не помнит, но это легко установить потом; ведь в память остро врезалось, как падал каждый враг: каждый по-своему шел в безвестность. По этому безошибочно…
«Это тебе за Тура!..»
Прозвучал одинокий выстрел – больше нет патронов… Одну за другой бросает гранаты и тенью выскальзывает в вечерние тени, сливается с ними, находит в них приют… Будто из иного мира бьют еще автоматы, но так далеко, что совсем не могут навредить ему…
Колеблется земля. Отчего же кровь на руке? Ага, это рана. Хорошо, что кость не затронута. Наскоро вынимает из кармана индивидуальный пакет и перевязывает руку. И дальше идет в лес, над которым уже дрожат большие звезды.
«Где же твоя звезда, брат Typ?» – и снова боль охватывает сердце и разъедает глаза, а ноги сами подкашиваются, будто их притягивает печальная, вся в росах земля.
ІХОтяжелевшие от усталости, последние стада Новобуговского колхоза шли восточнее.
В клубах пыли перемещались черные тучи овец, проплывали, чокаясь рогами, роскошные коровы, и оставшееся в вымени молоко пунктирами выливалось на пыльные дороги.
Широкими полосами качались между хлебами стада, и в тяжелом ритме вращалась земля, глухо стеная нутром.
Эти дни Иван Тимофеевич и Александр Петрович не слезали с коней. Вокруг широко раскинулась созревшая листва полей, их отсвет даже на линию небосклона ложился щедрой волной золотого прибоя, и в далеком мареве, казалось, поблескивали не солнечные прожилки, а зерна пшеницы.
– Стекает добро, – часто вздыхал Александр Петрович. – Без толку землю устилает. Вот поверишь, Иван Тимофеевич, даже слышу, как нива плачет… Куда, куда побежала? – вдруг кричал на корову, вторгшуюся в рожь.
За наименьшую бесхозяйственность нападал Александр Петрович на гуртовщиков, а однажды, когда те начали раскладывать на лугу огонь, – люто приплясывая, затоптал его сапогами.
– Не нашли худшего места? Хотите на покосном лугу лысину выжечь? Хотите, чтобы и вдоль и поперек бельма светились?
– Оставляйте, оставляйте фашисту чистенький луг. Он фашист, как раз этого ждет не дождется, – пожал плечами разгневанный пожилой табунщик с почерневшим котелком в руке.
На лице у Александра Петровича резче выделилась чешуя обветреных лишаев, голос его стал глуше.
– Ты о чем разговорился? Луг – это тебе не хлеб, который сейчас надо на корню жечь… Ты думаешь: фашист будет нашу траву косить? Холеру, черта и двести пятьдесят болячек он выкосит.
– Да пусть и всю тысячу – разве мне жалко для него? – вдруг прояснился табунщик. – Пусть его смерть навеки скосит.
– Ну, вот я и говорю, – остыла горячность Александра Петровича, – чтобы и подумать никто не смел, что враг задержится на нашей земле. Мой старший сынок, который в Ленинграде учился, правильно из армии написал: «Мы – это история, а фашизм – досадный эпизод».
– Александр Петрович, что такое – эпизод?
– Эпизод? – призадумался мужчина, вертя плетеным кнутом. – Эпизод – это все одно, что лягушка, которая хотела сравниться с волом, раздулась, пока не треснула.
Старшие табунщики выслушали это определение с деловой серьезностью, а подростки аж топтались на месте, чуть сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.
Вечером Иван Тимофеевич, обходя с Александром Петровичем расположение своих ночлежников, мимоходом уловил кусок разговора:
– Хорошая вода в степном колодце?
– Свежая, крепкая.
– А эпизоды там есть?
– Треснули. Очередь за Гитлером.
И звонкий смех покатился в чуткую тьму.
– Нашли время ржать, – смущаясь, промолвил Александр Петрович.
Под звездным небом, раскручивая гул, отяжелело пролетели бомбардировщики.
– Наши, – сообщил Иван Тимофеевич.
– Наши, сразу видно, – согласился Александр Петрович. – Звук у них человеческий. Слышишь: перепёлка западьпадёмкала. А когда фашистские стервятники летят, прислушиваюсь – птица не поет. Ягнята подбиваются. Отдых бы дать какой-то.
– Нельзя, Александр Петрович.
– Нельзя. Сам знаю, – аж вздохнул и подошел к телеге, где клубочками лежали подбитые, с окровавленными ножками ягнята.
Только первые полосы рассвета зашевелились на восходе, а уже Иван Тимофеевич поднимал в дорогу изнуренных людей.
Тяжело привставал скот, жалобно блеяли ягнята, упрямо настораживались бараны, и их закрученные, резные рога мерцали зернами свежей росы…
И снова тянулись без края золотые пространства, и снова вращалась земля, тяжело стеная нутром. Иногда между хлебами поднималась насыпь железной дороги. В две противоположные стороны расходились эшелоны.
Бойцы и мирные люди долго махали табунщикам, и это мелькание родных рук волновало до слез.
– Заводы пошли восточнее, – удовлетворенно отмечал Александр Петрович, когда зелеными полосами пролетали замаскированные платформы со станками. – Сам Сталин посылает их восточнее.
– Скоро их сила на западе отзовется.
– Отзовется, Иван Тимофеевич. Мой старший сынок, который в Ленинграде учился… – и Александр Петрович, недоумевая себе, иногда говорил лишнее слово.
Иван Тимофеевич понимал старика: беспокоился он, хотелось чаще вспоминать сына. Поэтому иногда Бондарь и сам что-нибудь говорил Александру Петровичу про старшего…
Подходили к реке.
Еще утром было известно, что старый мост разбит, а через понтонный не было надежды быстро перейти на тот берег. Решили перебираться вплавь. Подбитый же скот, овцы и телеги должны были переправить небольшим паромом, на котором орудовал, весь в прядях седины, сосредоточенный медленный дед. Без картуза, в расстегнутой рубашке, он, как скульптура, горделиво откидывался назад возле бечевы, и паром, словно пел, волнами разрезал воду.
Скоро закипела вода: небольшие острова табунов поплыли на тот берег. Сзади них держались молодые табунщики.
Неожиданно с ревом на лугу заколебались черные тени. Юнкерсы-88, мерцая грязной желтой изнанкой стервятников, пронеслись над долиной. Головастики бомб, выскальзывая из люков, увеличиваясь в глазах, разрезали погожий день, крошили его противным нарастающим визжанием. Загремела река, извергая кипящие водопады; они пузырями забились у парома.
Старый паромщик презрительно покосился и снова сильно отклонился назад. Его отбеленными волосами играл приречный ветерок.
И вдруг Иван Тимофеевич с ужасом увидел, как исчезло то место, где был паром. Через минуту на возмущенной воде закачались куски разбитого в щепки дерева. Зачем-то, будто он мог кого-то спасти, бросился вперед, а горячая противоположная волна швырнула его назад, разъединила с Подопригорой.
– Иван Тимофеевич! Иван… Иванушка! – не своим голосом крикнул окровавленный Александр Петрович, кидаясь в пелену не осевшей земли…
Теплые, искалеченные свинцом корни трав и пыль оседали ему на плечи и морщинистый лоб.
Первый, кого он увидел, был Захар Побережный, известный хлебороб, бригадир четвертой бригады. В сорочке-вышиванке он лежал на прозрачной отаве, подтекая кровью. На спокойные, широко раскрытые глаза его упало несколько зерен земли…
Вечером Иван Тимофеевич пришел в себя. Вернулся – и все тело налилось истомной болью. Кто-то тепло дохнул на него. Во тьме двумя пятнышками засветились янтарно-зеленые глазенки. Свернувшийся ягненок, пригревшийся возле человека, пристально смотрел на него, и Иван Тимофеевич все вспомнил, что произошло днем.
– Иван Тимофеевич, Иван, ожил? – дрожит слабый голос Александра Петровича. – Ох, хоть немного от сердца отлегло.
Над ним наклоняется большая забинтованная голова.
– Табуны прошли?
– Прошли… А вот нам пришлось остаться.
– Куда едем?
– Домой. В село. Иначе нельзя…