355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Большая родня » Текст книги (страница 37)
Большая родня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:57

Текст книги "Большая родня"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 78 страниц)

– Бре! Вот это так радость!.. Ох, и мужичонка же попался на мое счастье. Золото – не мужчина, – рассказал Варивону про Ивана Васильевича.

– Так это же наш новый секретарь райпарткома. Иван Васильевич Кошевой. Ох, и тюря же ты, настоящая, значит, тюря! Не догадался, с кем ехал.

– Да ну?!

– Вот тебе и ну! Никогда не думал, что ты такой дядька-не-догадька.

– Помолчи уж. Посмотрел бы, каким бы ты стал догадливым, если бы в моей шкуре эти дни пожил. Все внутри переелось. Вот и вины не чувствовал за собой, а идешь среди людей будто тебя заклеймили. Что ни говори, а оторваться нам от колхоза, от своей семьи – это прямо видимая смерть. До этого несчастья не чувствовал, сколькими нитями я связан со всеми.

– Это правда, Дмитрий. По-другому все у нас пошло. Вот возьми посмотри, какими наши бабы стали. Вот раньше соберутся – все косточки друг другу перемоют, все вранье в одно дерюгу втащат, за яйцо друг другу глаза выцарапают. А теперь они еще и нам носа утрут, им почести начали сниться. Москва, ордена. Не видел ты, какую рожь моя Василина с Шевчиком выращивает? Думаю – не в одной газете об этом напишут, даже больше, чем о тебе, – хитро прищурился. – Сроду такой ржи не видел. И уже ее, бабу мою, даже в воскресенье в доме не удержишь… Жизнь!

– Жизнь, – согласился Дмитрий, лежа на траве и мало прислушиваясь к словам товарища: своя радость полонила все его мысли. «Есть же такие люди», – с благодарностью припоминал черты лица Ивана Васильевича.

В высоком голубом небе паслись кудрявые белые тучи, над берегом сияли глянцевитым листом ивняки и яворы, а солнечная дорога, перекинутая через Буг, шевелилась живыми слитками кипучего серебра. Далекие хаты небольшого селеньица, как отара гусей, спустились к реке и, казалось, вот-вот размахнутся крыльями и полетят в ослепительную голубизну, овеянную яблоневым благоуханием. Как все улучшилось вокруг и на сердце. Жизнь!

– Знаешь, Варивон, я теперь из шкуры вылезу, а добьюсь такого урожая гречки, что тебе и во сне не снилось. Как ни есть – слово партии дал.

Варивон изумленно посмотрел на Дмитрия: никогда до сих пор не любил хвалиться наперед. Видно, хорошо прорвало мужика.

– Значит, из колоска будет горстка, а из снопика мерка.

– Именно, – коротко ответил, углубляясь в волнующие раздумья. Он сейчас даже физически ощущал, как черными бусинками ложится гречка в пашню, как зелеными сердечками покрывается нива, нежными красными стеблями раскачивает грозди урожая.

Вечером Дмитрий с Варивоном зашел в правление колхоза.

– Здоров, здоров, воин, – радостно встретил его Кушнир, стараясь усмешкой припрятать чувство неловкости. Кургузыми широкими пальцами крепко сжал Дмитрию руку. – Читал, читал, как о тебе в газете расписали.

– Не вы ли подали материал про своего бригадира? – ответил медленно и язвительно.

– Эт, не будем об этом говорить, – на широкое обветренное лицо Кушнира набежала тень. – Ты не знаешь, как у меня душа переболела из-за этого именно дела. И очень рад, что все так закончилось. Очень рад!.. Что же, Дмитрий, теперь начинай сеять гречку. Погода устанавливается.

– Посею, Степан Михайлович. Пришел к вам, чтобы мне суперфосфат отпустили.

– Как? Для чего тебе суперфосфат? – чуть не подпрыгнул Кушнир, и в его глазах запрыгали искорки настоящего испуга. – Ты же свеклу не сеешь! – горячечная речь Кушнира никак не подходила к его фигуре, ширококостной, твердой.

– Гречку сею.

– Ну, знаешь, под гречку нам суперфосфат не отпускают. Не жирно ли будет для нее.

– Для рудяка – жирно, для гречки – нет.

– Нет у меня суперфосфата. И не проси, и не моли – нет! Нет! И рад бы дать – так нет!

Запасливый Кушнир еще имел удобрение, но немилосердно скряжничал каждым килограммом: «суперфосфат – это сахар».

– Нет, говорите? – аж потянулся Дмитрий к председателю колхоза.

– Нет, нет, говорю, – отклонился назад Кушнир и поморщился – ударился головой о высокую спинку стула.

– Значит, нет?

– Нет, значит.

– А если попоискать?

– Для сахарной свеклы чуточку есть. Самые остатки – только веником смести.

– Значит, есть?

– Нет, нет! Для гречки нет.

– Хорошо. Тогда я гречку сеять не буду.

– Как не будешь?

– Просто не буду, – встал Дмитрий из-за стола.

– Раньше без суперфосфата сеял? Сеял? – горячился Кушнир. «Черт, черт, не человек. Упрямый, как вол».

– Это дело давнее было, Степан Михайлович. Раньше я собрал бы три-четыре центнера – и ничего бы мне никто не сказал. А теперь – партии слово дал. Это надо понимать.

– Ну, где же я тебе этот суперфосфат возьму? Если бы у меня свой завод был. Тогда хоть купайся в нем, в суперфосфате – ничего не скажу, ешь, пей – ничего не скажу! Известно – на суперфосфате гречка уродит. А ты без него вырасти. Знаешь, как солдат из топора суп варил?

– Так у того солдата хозяйка был чуть добрее вас, Степан Михайлович.

– Хорошо, хорошо! – рассердился Кушнир. – Пусть буду я не щедрым, скупым, а суперфосфата тебе не дам. Поеду в район, получу разнарядку, тогда все заберешь.

«Не даст. Раз уж рассердился, то не даст», – наливаясь злостью, подумал Дмитрий и, сдерживая себя, пошел на ухищрение.

– Да. А товарищ Кошевой сказал, когда я с ним в машине ехал, чтобы вы мне всячески помогли. Он на вас большую надежду возлагал, – и покосился на Варивона. У того аж налились смехом янтарные глаза, тем не менее лицо сейчас же приняло важный вид.

– Да? – на миг застыл Кушнир в удивлении.

– Да, да, Степан Михайлович. Секретарь райпарткома крепко, значит, заинтересовался гречкой. И о суперфосфате говорил. И о вас вспоминал.

– Врешь ты, Варивон, – быстро раскусил Варивонову игру догадливый Кушнир, но не рассердился, а подобрел: «Стараются ребята».

– Чего бы это я врал? Что я его, этот суперфосфат, буду есть, или как?

– Врешь, врешь! По тебе вижу, – врешь. Ну, да черт с вами. Приезжай, Дмитрий, завтра к амбару, – решительно сверкнув глазами, вдруг раздобрился Кушнир.

– А хватит?

– Хватит, хватит! Ну, может немного не хватит, – спохватился. – Так что-то скомбинируем. Гляди, чтобы только гречка уродила. Успех твой всему району передадим, а то и выше… Что-то еще о нашем колхозе расспрашивало новое начальство?

– Расспрашивало…

– Ага… Когда суперфосфат будешь рассеивать?

– Перед самым посевом.

– Да ты что, и подкармливать позже думаешь?

– Думаю, если зацветет гречка.

– Хорошо, хорошо, Дмитрий. Делай так, чтобы гречка как из воды шла.

– Это больше всего от суперфосфата будет зависеть, – снова покосился Дмитрий на Варивона. – Если не хватит…

– Хватит, хватит!.. – И сразу же Кушнир понял насмешку Дмитрия, улыбнулся уголком уст. – Ну вас к черту! Всю душу вымотали. С вами еще поболтай немного – совсем ограбите. И штаны сдерете. Сдерете!

Варивон, сбежав со ступеней, обеими руками крепко обнял шею Дмитрия.

– Никогда бы в мире не подумал, что ты так ловко умеешь лгать. Это у меня научился!

– Конечно, у тебя. Ты разве чему хорошему научишь?

– Еще ему мало! Вот жадюга. Пошли, Дмитрий, к тебе магарыч пить – за статью и за суперфосфат. Вишь, как поддержал тебя. А мог бы всю музыку одним словом испортить. Вот какой у тебя друг.

– Похвали меня, моя губонька, а то раздеру до самых ушей.

XXV

Сафрон Варчук, возвратившись из ссылки, первые дни только высыпался и отъедался. Изредка, и то вечерами, появлялся на люди, но говорил осторожно, мало и медленно-медленно, будто каждое слово взвешивал внутри на точных весах. Однако его черные, глубоко запавшие, без блеска глаза внимательно и с недоверием присматривались ко всему.

Он знал цену жизни, понимал толк в людях, те явные и скрытые пружины, которые двигали человеческими поступками, ощущал силу рубля, благосостояния, но то, что он теперь увидел в селе, глубоко взволновало и еще больше насторожило. Что его односельчане сейчас дружно и хорошо работали в колхозе, добивались высоких урожаев зерна и сахарной свеклы, – это было поняло: люди увидели, что честной совместной работой они выбьются из извечной нужды. Правда, лучше бы им этот колхоз ясным огнем сгорел, в землю провалился, но ведь… плетью обух не перебьешь… По-своему понимал и стремление молодежи к науке: на более легкие хлеба хотят перейти, не все же возле земли и в гное барахтаться. Полупонятным было внешнее изменение, которое особенно сказывалась на молодежи: парни и девчата теперь ходили в шерстяных костюмах, хромовых сапогах или туфлях, в шелках. Правда, люди люто ругали на селе торговую сеть – мало товара привозит, но откуда-то доставали все необходимое, одевались хорошо. Совсем исчез холст: никто в селе уже не прял, а ткацкие станки пошли на дрова. Про крашенную бузиной десятку даже и старики забыли, будто не носило ее все село каких-нибудь десять лет назад. А он за всю свою жизнь не сносил хромовых сапог, не купил хорошего сукна: собирал деньги, прикупал землю, заботился о хозяйстве. Даже жене, когда та была моложе, покупал отрез редко и неохотно. А Карп? – с усмешкой вспомнил сына. – Он у отца умел воровать и себе что-то справить… Ну, что же, такая, видать, теперь мода пошла: все друг перед другом хвалятся обновами. Подумать только: извечные бедняки, которые за миску муки в передневку в три погибели гнулись перед ним, теперь одевают своих детей в шелка, крепдешины и такую чертовщину, что натощак не выговоришь… Но совсем непонятным было то бескорыстолюбивое упорство, с каким работали передовики. За дополнительную неусыпную работу они даже отказывались от оплаты. Высокий урожай радовал их не столько тем, что больше перепадет, сколько новым достижением, победой, государственной любовью. Вот в прошлом году колхозники, досрочно выполнив свои обязательства, без всякого намека или напоминания сверху завезли на заготовительный пункт дополнительно еще шесть тысяч пудов зерна. И какой-нибудь тебе Поликарп Сергиенко гордо заявляет: «Наш подарок Отчизне, чтобы к социализму быстрее идти…» Соображает он там, в том социализме что-нибудь, а голову дерет выше телеграфных столбов. На какие подарки расщедрились! Вот только подумать: шесть тысяч пудов. Нет, здесь явным образом есть какое-то скрытое ухищрение, только он еще не успел его ухватить своим дотошным глазом. Хотел было об этом поговорить с таким спокойным, будто ничего себе мужчиной, как Александр Пидипригора, и обжегся. Как-то в звонкий звездный вечер встретился с Александром Петровичем у колхозного пруда. Разговорились. Осторожно, как тонкую материю, прощупывал словами Варчук бывшего середняка, который всеми своими жилами сидел в земле.

– Присматриваюсь вот, Александр, к нашим людям – много изменений вижу. Улучшились люди. Богаче жить стали, в благосостояние вошли – и улучшились. Большое дело богатство. Правду говорю?

– Как тебе сказать, – начал медленно подбирать слова. – Не в богатстве я правду вижу.

– А в чем же? – удивился и насторожился: не было в голосе Александра той крестьянской замкнутости, неуверенности, которая раньше спотыкачом ломала неуклюжие мысли. Язык и теперь был мало гибкий, но сильный, определенный.

– Вот возьми ты жизнь несколько лет назад. Немало богачей всяких было. И, чтобы не брать примеры у соседей, только уж не обижайся, начнем хотя бы с тебя. Купался в роскоши! Ну и что же, становился ты лучше? Не замечали такого, а со стороны оно виднее было. Чем больше ты разживался, тем более сволочным становился. А ты говоришь – богатство.

– Это дело минувшее. Я его работой искупил, – сразу же нахмурился Сафрон, не рад, что и разговор затеял. «Тоже агитатор нашелся».

– Ну, что искупил – спроста не поверю. Это наше государство пожалело таких, как ты: может исправитесь. За это ему в ноги трижды поклонись и так работай, чтобы не богатство давило на тебя, а честные дела на ум и руки ложились. И уж если ты хочешь знать всю правду, отчего мы лучшими стали, то здесь иной мысли не найдешь: Родина наша выросла и нас она вырастила. Темных, скрюченных нуждой мужиков гражданами всего Союза сделала. Моих детей учеными сделала. Это раньше наибольшим моим счастьем была пара дерешат, а теперь скажи я своей бабе о таком счастье, она бы мне ухватами голову побила, даром что в тридцатом году снова-таки эти ухваты по мне ездили, чтобы в колхоз не записывался. Эх, темный ты мужчина. Зачерствел, как старая мозоль. Мой сынок, который в Ленинграде учится, сказал бы точно: барахтаешься ты в капитализме, как лягушка в болоте. Вот тебе настоящая правда…

Так точно непонятной и совсем-совсем чужой стала ему Марта. Встретила его без какой-либо радости, просто, ну, так, будто он приехал не после ссылки, а после недолгого путешествия. Сдержанно поговорила, а потом спросила:

– Вы в колхоз думаете поступать? – даже отцом ни раза не назвала… Сказано, приймачка.

– Чего я там не видел? Не мне этот крест на своих плечах таскать. И тяжело, и стыдно гнуться перед теми, кто мне кланялся. Я еще не всю свою гордость бросил под ноги, – ответил, вытягиваясь, будто снимая со спины какой-то невидимый груз, и его глаза наполнились темной влагой.

– То и плохо, что не истлела она, та лишняя гордость ваша. Пора забыть все старое. Честной работой заслужить прощение своих грехов.

– Так ты думаешь, что я такой грешный? – задрожал голос, и он уже с гневом взглянул на Марту, хотя, возвращаясь в село, твердо решил ни с кем теперь не встревать в спор, быть тихим и радушным, скрываться подальше от людского глаза.

– Да, я так думаю, – твердо ответила Марта. – Люди вам законом все простили. Начните по-иному свою жизнь.

– Неразумная ты, Марта, – хотел обругать ее, но своевременно сдержался. – Еще мало ты знаешь жизнь человеческую. Петух соловьем не запоет. И давай мы больше об этом не будем говорить с тобой. Каждый, известная вещь, живет по-своему: лошадь знает свое стойло, незрячий крот – нору, а птица – гнездо. С одним аршином ко всему не подступишь. Я лучше для себя буду выращивать яблоки, чем для всего цыганского табора, – едко намекнул Марте на ее работу и сразу же одернул себя назад, заговорил тише, даже приязнь зазвучала в голосе: – Старик я уже, Марта. Мне скорее о смерти думать, чем о ваших колхозах.

Но молодая женщина уловила фальшивые ноты в голосе, призадумалась и уже почти ничего не говорила.

Выкормил врага… Только один Карп может порадовать, – тяжело вздохнул, провожая Марту до порога…

Однако не пришлось Сафрону обойти колхоз. Как-то под вечер приехал из района Емельян Крупяк. Радостно поздоровался, засуетился по просторной Карповой хате, наполнил ее словами и беззаботным смехом. Никогда, присмотревшись со стороны на этого непоседливого, хвастливого, недалекого на первый взгляд человека, нельзя было бы подумать, что за этой внешней трескотней скрывается почти инстинктивная настороженность, недоверие и холодный, жестокий ум.

– Теперь я на некоторое время заживу хуторянином. Уже и место облюбовал, выбрал для своей станции – над самым Бугом, возле вашего села. Половину мне соберут луга. Буду выпасать коров, буду есть украинскую холодную сметану и горячие вареники и сам буду купаться, как вареник в масле. Директор! – самодовольно ударил себя рукой по животу и рассмеялся.

– Емельян, возьми меня к себе. Буду у тебя завхозом. Каждый стебель услежу. И тебе будет хорошо, и мне неплохо. Мне…

– Нет, Сафрон Андреевич. Из этого пива не будет дива, – сразу же перебил, и темно-серые глаза мигнули огнем лукавства.

– Почему? Боишься? – рассердился Сафрон.

– Ха-ха-ха! Если бы я боялся, не играл бы с огнем. Вы же видите, что по углям танцую и вытанцовывается пока. Не без интереса живу, а думаю еще лучше жить, размахнуться во весь свой нрав, – и театрально простер руку к висящей лампе.

– Да уж вижу: начинаешь размахиваться и забываешь тех, кто тебя спасал.

– Не горячитесь, Сафрон Андреевич. От злости печень будет болеть, – и снова засмеялся. – Я для вас лучшего хочу. Мое дело такое: не сегодня-завтра обо мне могут пронюхать – и снова: «Поднимай, сова, крылышки», – пропел надтреснутым тенорком. – А вы за мной не угонитесь – годы не те, дела не те… ну и начнут вас допрашивать: чего это завхозом стали, какие связи имели со мной и всякое старье, которое дальними лагерями пахнет. А вы же побывали уже там…

– Это ты правду говоришь, Емельян, – со вздохом согласился Сафрон. – Что же, придется мне понемногу торговлей заняться. Не хотелось бы под старость кости поездками беспокоить.

– Не советовал бы, – ненадежное это дело, – стал серьезнее Крупяк. – Всякий черт будет цепляться. Мой вам совет – вступайте в колхоз.

– Спасибо за такой совет. Он так мне по сердцу, как веревка на шее, – нахмурился Сафрон и нервно прошелся по хате. Обвислые фиолетовые сережки вокруг глаз вздрагивали, очерчивая линии глубоко запрятанных неспокойных прожилок.

– В жизни нам многое не по сердцу, а надо терпеть, приспосабливаться, перекрашиваться, такое явление по-ученому называется «мимикрия»: хочешь, чтобы тебя не съели, – маскируйся под окружение. Что вам стоит стать каким-то сторожем в колхозе? Оно даже совсем неплохо: ходишь себе ночью, на зори любуешься, колотушкой поколачиваешь…

И не замечал, как темным румянцем наливалось лицо Сафрона, зло тряслись посеревшие губы и передергивались черные с сединой усы.

– Что же это ты – насмехаться надо мной задумал? Чтобы я, хозяин, лучший из хозяев на все село, теперь на потеху бедноте с колотушкой ходил? Свое сердце в гроб заколачивал? Да не дождутся они!

– Отец, мужчина дело говорит, – исподволь промолвил Карп. – Он вам чем сумеет поможет. Выкосите какую-то десятину луга, сено привезете себе или продадите. А работать придется в колхозе: такова наша планида.

– Будете косить сколько захотите, – расщедрился Крупяк. – А о планиде ты, Карп, напрасное заговорил. Скоро она переменится.

– Я это и в тридцатом году от вас слышал, – недоверчиво и с насмешкой взглянул на Крупяка, поправил огнистую чуприну, упавшую на глаза.

– Не буду говорить о тридцатом годе, а о нынешнем состоянии скажу. Послушай, умная голова, какие реальные силы созрели на Западе.

И начал на клочке бумаги довольно умело чертить карту Западной Европы. Карп слушал внимательно, но его недоверия Крупяк не мог развеять.

– Поживем – увидим. Наше дело теперь телячье: живи и на прокурора молись, как на бога, – намекнул о краже.

– Дурак ты! – в конце концов рассердился Крупяк. – Если так будешь думать, то и погонят тебя, как телка, на зарез. Все надо наперед рассудить. Вот слушай сюда, каким путем должна идти твоя жизнь.

– Ну, ну, погадайте, – с недоверием покосился на Крупяка, но слушал внимательно, прикидывая, что тот кое-что соображает-таки. Только уж очень много тарахтит…

Пришлось Сафрону, чуть ли не впервые в жизни, низко, причем не раз, поклониться людям. Запрятав за пренебрежительной покорностью злобу, попранную гордость и презрение, ходил и к Кушниру, и к Бондарю, и к бригадирам, и к рядовым колхозникам. Только Дмитрия обошел.

– Жизнь моя теперь взяла другой поворот. Стыдно и противно, что когда-то так жил. В ссылке передумал обо всем, начал перевоспитываться. На лесоразработках ударником стал. За хорошую работу досрочно выпустили и документы исправные дали, – показывал засаленные бумажки.

Не один день попоходил Сафрон по новым дворам, с удивлением и злостью присматриваясь и к молодым садам, и к светлым жилищам, и к веселому достатку, как-то по-новому светящемуся даже в детских глазах. И во всем Сафрон видел укорочение своего века, свою живую неумолимую смерть.

Немало прошло времени, пока Варчука неохотно, с натугой приняли в колхоз. Выбрал себе Сафрон спокойную работу: стал сторожем возле рыбных прудов. Откармливал зеркальных карпов, перегонял их из пруда в пруд, косой очищал дно от зелени и понемногу вечерами носил домой отборные рыбины. Но ни от спокойной жизни, ни от сладких карпов не поправлялся: волчья тоска и злоба грызли его даже во снах. Достаточно было встать – посмотреть на свою бывшую землю, дотронуться до тяжелого стебля, выросшего на его ниве, чтобы вся прошлая жизнь перевернула ему душу, ежом шевельнулась внутри. Но на людях надо было таить свои печали. И таил то улыбкой, то таким рассудительным словом, которое не могло вызвать никакого подозрения. Даже с Денисенко и Созоненко сначала говорил осторожно, крылся со своими мыслями, больше налегая на рюмку. Пил он теперь много, но хмель не веселил его, а делал более пасмурным, мял все лицо мягкими стариковскими морщинами.

– Ты знаешь, Дмитрий, совсем изменился Сафрон, как-то сказал Варивон. – Поговорил я с ним…

– Брось, Варивон. Это такой горшок, что всю жизнь одним варевом будет вонять. Сафрон не из тех, что изменяются. Если что, он тебе нож под сердце по самую колодку загонит – и не поморщится.

– Перевоспитываются же люди.

– Перевоспитываются, – с готовностью согласился. – Но Сафрон не той породы. Видишь, я немало присматривался к людям, немало читал. Каким-то чутьем понимаю, что с кем может произойти дальше. Перевоспитываются те, которые какое-то человеческое зерно в себе имели. А Сафрона только рубль, мошна держит на земле. За деньги он и раньше всякому перегрыз бы горло и теперь перегрызет.

– Это ты по злости наговариваешь, – засмеялся Варивон. А Дмитрий рассердился, побледнел, а потом покраснел, и больше ни слова не сказал товарищу: все равно не поймет.

Но Варивон понял, только нарочно хотел позлить друга. И, добившись своего, пренебрежительно следил за ним, улыбаясь в душе: бешеный, ой, бешеный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю