Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 78 страниц)
Часть вторая
ІПоздней осенью по первому снежку возвращались партизаны в родные леса. И хоть усталость валила бойцов с ног, тем не менее каждый просветленным взором осматривал перелески и леса, поля и лужайки, припоминая всю, всю свою жизнь.
С одинокого дуба, который горделиво, размашисто вышел погулять из лесов в поле да так и остался на холме, скатился небольшой, чубатый Кирилл Дуденко. Он проворно побежал дорогой, темнеющей свежими следами.
– Товарищи партизаны! Внизу наш Буг! Еще не замерз!..
Эти, казалось бы, простые слова счастливой улыбкой отзываются на суровых лицах воинов, и все быстрее спускаются к широкой плотной реке; она свинцовым плесом уверенно врезается в жиденькое полинявшее небо.
Горицвет останавливается перед отяжелевшей желто-зеленой волной, которая ластится к его ногам, подмывая тонкие горбушки волнистого льда. Над берегом скрипуче проезжает обоз; звонко стукнулись рогами волы; позади заржал конь, и кто-то простуженным голосом восторженно промолвил:
– Даже скотина узнает свой край. Гляди, как мой Воронец повеселел. Умный конь.
Дмитрий идет над рекой, певучей, преисполненной невеселыми шорохами и шепотом; из-под его ног дымят завитки промерзшего песка. Как ткач основу, нить за нитью медленно перебирает в мыслях командир свою партизанскую жизнь, что началась тут, в крутом вздыбленном Побужье и в развесистой безмерности Забужья. А в эту основу еще вплетались тихо и тревожно мысли о семье; перед глазами вставали родные очертания и исчезали, как притока за поворотом…
Давно канули в прошлое и сомнения, и мучения, которые не раз обдавали его холодными каплями пота: хватит ли умения командовать отрядом… Вот в этих краях он впервые, разгромив фашистов, сполна почувствовал свою силу. А как боялся тогда: а что если проиграет бой? Правда, спустя некоторое время под давлением фашистских частей пришлось покинуть Городище. Но это не было беспорядочное отступление или бегство. Подпольный обком и райком вместе с командованием отряда разработали план рейда в западные области Украины. Так, отряд «За Родину» стал рейдовым, не давая покоя врагам своими неожиданными наскоками и диверсиями.
В жестоких боях ширились помыслы, действия и способности командира. Нелегко было поворачивать, изменять свои привычки, склонности, характер. Но поворачивал и изменял, с удивлением замечая, что глубже начинает понимать людей. Ненависть к врагу, кровавые сечи, походы не очерствили, а наоборот, сделали сердце более чутким, любящим и более широким. Первые достижения пробудили более смелые планы. Так как понимал, что сила успеха не только в том, что он окрыляет, утешает сделанным, а и в том, что перебрасывает, закономерно и крепко, мосты в грядущее. И если эти живые мосты между двумя берегами – прошлым и будущим, сегодня и завтра – сходятся так плотно, как летом звезда со звездой, тем шире и ум, и сердце, и руки ощутят, постигнут и найдут свое место в неповторимом сплетении событий. Даже быстрая вода закисает в тихих берегах. И это было понятно командованию отряда «За Родину», который жил единой семьей, нападал то осторожно, но решительное, то дерзко, стремительно, в самых неожиданных местах. От более простой операции переходили к более сложной; от голосования – к выполнению приказа; от случайных ударов – к плановым…
Как со старыми побратимами, поздоровался Дмитрий с дубами-близнецами на Городище; поклонился праху Стражникова и еще нескольких партизан, которые нашли вечный покой возле притихшего лесного озерца.
И уже разнообразные заботы полонили отряд. Уплотненное время ускоренно закружило новыми делами. Сразу же на партийном собрании обсудили важнейшие вопросы боевой и агитационной работы, утвердили воззвание к населению…
И уже тенями рассеивались по лесам разведчики, молодцевато выезжали на украшенных конях подрывники, немного высокомерно прощаясь с рядовыми партизанами; отяжелевшие, перепоясанные лентами, пулеметчики, прея, выбирали удобные места для засад, а переодетые в рабочую крестьянскую одежду связисты и подпольные агитаторы пошагали в город, в села налаживать связь с народом, с большевистским подпольем.
В лагере забряцали лопаты, заахали топоры и, запыхавшись, отозвались пилы. И на свежем месте партизанская жизнь входила в свои права стремительно, с разгона, как в бой. Только поздним вечером немного стихло в лагере.
Партизаны, сидя у костра, внимательно слушали политинформацию Тура. Слово, оживая, уже становилось песней, становилось воином-победителем, переливалось бессмертным сиянием кремлевских знамен и звезд, приближало тот день, во имя которого твердые руки подняли автоматы или гранаты.
Прислушиваясь к голосу комиссара, застыли на лесных холмах дежурные, не замечая, как на их штыках качается рябь огня. А сердцем слышали сторожевые, как мимо них сюда, в леса, величественно идет их Родина.
Партизанская жизнь, не останавливаясь ни на минутку, входила в свои права. В эту ночь командир и комиссар не ложились спать: обходили Городище, проверяли посты, делились новыми планами. Незадолго до рассвета вышли на припорошенную опушку, которая теперь широко раскустилась гонкими молодыми побегами в нераспаханных, заросших бурьянами полях.
Далеко-далеко в настоянной тишине прозвучал взрыв, подав знак, что хозяева уже хозяйничают на шоссе.
На третий день, после оборудования партизанских землянок, разрушенных врагом, к Дмитрию начали подходить угрюмые бойцы.
– Товарищ командир! Полиция мою мать отдала в лапы гестапо. Разрешите проучить гадов, – обратился хмуро-сосредоточенный Кирилл Дуденко, уже побывавший в своем селе.
– Нельзя сейчас, товарищ Дуденко.
– Почему?
– Более важные дела есть, – пошел с партизаном в глубь леса. – Знаю, что тяжело, очень тяжело тебе… Ну, разгромим полицию. Отомстишь ты. А тем временем по железным дорогам безнаказанно будут проходить поезда со свежими фашистскими дивизиями, танками. Один эшелон пустить под откос – это значимее разгрома всех полицейских кустов в нашем районе. Стерпи свои муки для большего дела.
– А если невмоготу терпеть, товарищ командир?
– Невмоготу? Думаешь, у тебя одного беда. Есть ли теперь хоть один человек, не носящий раны, как не на теле, так на душе?
– Но свои раны самые болезненные, товарищ командир.
– Свои?.. Это я слышал, когда был единоличником. Не партизанскую ты мерку взял, Кирилл. Это кургузая мерка. Под нее навряд кто из нас подойдет… Чем, думаешь, мелкий человек отличается от настоящего?
– Мелкий человек сейчас не в лесах душу студит, а у теплой печи сидит. Мелкий человек, товарищ командир, если жизнь веселая, первым будет кричать ура, первым будет рюмку поднимать, жрать хлеб, он же первым и нагадит, напакостит в чистом доме. А ударит гром – заноет, как комар на болоте. Так как он думает, что его паршивая шкура дороже всей жизни, вместе взятой. Он цены своей шкуре не сложит! – зло и взволнованно откусывал каждое слово. – Я когда-то читал в книжке об одном римлянине. Огнем его пекли, обожгли руку, а он ни слова не промолвил… Не подумайте, что выхваляюсь, товарищ командир: если бы пришлось, пошел бы в огонь, сгорел бы ясным пламенем за свою Родину, за эту землю, которая вырастила меня и между людьми человеком сделала… Я буду мучиться, гореть – и буду смеяться над врагами, а червяком, рабом не стану. Вы видели, когда спасали меня перед виселицей, что я чего-то стою. До войны я еще не знал своей силы, а теперь почувствовал, что такая она у меня – аж тело разрывает… Пустите, товарищ командир!
– Что же, Кирилл, иди. Я хотел тебя послать на станцию. Хотел, чтобы на твоем счету десятки фрицев было; они вот сейчас, когда мы о жизни говорим, везут по шпалам смерть тем людям, без которых и мы бы не жили. Что же, пропустим лишние эшелоны к нашему сердцу. Немало уже пропустили. А завтра новые матери останутся без детей, новые вдовы заголосят. Так как нам свои раны болят сильнее. Нам своя рубашка ближе к телу… А потом кто-то из тех, у кого свое сильнее болит, попадет гитлеровцу в лапы и своих друзей выдаст, так как шкура у него нежная очень, к ней за все годы советской власти никто пальцем не прикоснулся… Иди, Кирилл…
И остановился партизан, обхватив рукой горячий лоб.
– Я на шоссе, на железную дорогу пойду, товарищ командир… Ох, и буду же рвать гадов! Так буду рвать, чтобы аж в Берлине их стон отзывался.
– Вот за это спасибо! Это слово не единоличника, а народного мстителя, – и остановился Дмитрий, обнял Дуденко. У того красным светом сверкнули расширившиеся наболевшие глаза, и он, кусая губы, быстро побежал к своим подрывникам.
А к Дмитрию вторично подошел Николай Остапец, горячечный и до безрассудности смелый в боях воин. У него полиция всю семью спровадила в гестапо.
– Я пока отряд распускать не собираюсь, – коротко отрезал ему Дмитрий.
В этот же день Тур, после разговора с потерпевшими, созвал всех партизан на собрание. Опираясь на оружие, сели бойцы у костра, строго слушая неспешные слова своего комиссара.
Дмитрий с Созиновым именно в это время одобрили план нападения на передвижную танкоремонтную мастерскую. И не заметили оба, как синий вечер заглянул в землянку, как пришел с разведки Симон Гоглидзе и неслышно засветил светильник, сделанный из гильзы 45-миллиметрового снаряда, как заскрипели подводы, идя к далекой посадочной площадке.
Подходя к партизанам, Дмитрий почувствовал горячий голос Остапца:
– Что же теперь, значит, мне делать? И у своих защитников нет защиты? – обвел глазами партизан, ища у них сочувствия. – Тогда я сам пойду бить чертей! Сам пойду, товарищ комиссар!
– Да, не мешало бы проучить, – отозвался кто-то сзади. – Такая наука правильно загоняет крыс в норы. И мозги у них разрежаются, не такими охотниками становятся к крови.
Николай заговорил громче:
– Товарищ комиссар, мы гранатами те безбожные души на такие щепки расчихвостим, что их даже Геббельс в информации не соберет вместе.
– Товарищ Остапец, надо вначале думать, о чем говорить. А ты всегда так, и в бою – сначала делаешь, а потом думаешь, – ровным голосом промолвил Тур.
– Я уже подумал! Не маленький! – еще больше загорячился тот, двигаясь всем телом, и, ощущая немое сочувствие части партизан, его смуглые щеки, глубоко подрезанные двумя морщинами, теперь посерели, еще больше заострился курносый нос, а глаза перекатывали две полоски злого света.
– Нет, не подумал, как и в бою за железнодорожный мост. И тогда твоя горячность чуть не сорвала операцию.
– Это дело давно было и кончилось как по-писанному.
И тогда голос Тура прозвучал резко и властно:
– Ты желаешь делать, что тебе захочется? Тебе свое дороже народного? Для тебя партизанская дисциплина – не закон? Хорошо! Иди и больше не возвращайся в отряд. Нам анархисты не нужны. Иди!.. Считаю, – отрубая каждое слово, сказал тише, – что Николай Остапец выбыл из нашего отряда. Сегодня же это проведем приказом…
– Как выбыл? Разве же я хотел выбыть? Я хотел извергов бить, а не выбыть, – сразу же остыл и аж обмяк от испуга Остапец.
– Ох, и перепугался же! – как волна перекатилась над всеми партизанами.
– А ты думаешь! Чего стоит человек без отряда? Все равно, что сухой стебель в зимнем поле.
– Просись, Николай, у комиссара, сейчас же просись, – шепотом посоветовал Желудь.
– Товарищ комиссар, не исключайте. За что же? И куда мне деться? Без отряда я пропащий человек.
Снова закипело все на сердце, и накипь в голову ударила.
Все притихли, внимательно следя за лицом Тура. И тот, понимая мысли партизан, ответил:
– Хорошо, товарищ Остапец. Еще раз прощаем… А до полиции в твоем селе дойдет очередь. Там кустовое совещание должно быть. Тогда и проявишь себя.
– Хорошо, товарищ комиссар. Постараюсь! – с готовностью ответил партизан и ухмыльнулся так, как облегченно улыбаются люди после сильного испуга, когда опасность остается позади.
– Это правильно, – отозвалось несколько голосов.
– Еще бы, – хотел, чтобы наш комиссар неправильно на жизнь смотрел. Ты еще не знаешь его, – горделиво объяснил Желудь молодому партизану Янчику Димницкому, которого в отряде быстро все любовно прозвали Янчиком-Подолянчиком.
В свободные часы Пантелей Желудь, встречаясь с безусым, внешне хрупким партизаном, всегда подмигивал ему и шмелем гудел над ухом: «Янчик-Подолянчик, поплыви, поплыви через Дунайчик».
– И поплывем! Ого, как поплывем! И по Висле, и по Дунаю, и по другим широким рекам, – задиристо и уверенно отвечал белолицый Янчик. – Пантелей, чего так гудишь?
– Моторку завожу – и на Вислу, и на Дунай.
– Заведем, братья-славяне!
ІІИз неукатанных дорог возвращались заснеженные и постаревшие связисты. И только в партизанском лесу молодели их лица, выравнивались плечи, а походка становилась упругой, легкой. Однако, даже стоя перед командиром, они иногда забывались, и обрывки недавно сыгранных ролей невольно дополняли картину обстоятельств и сообщений. Позже всех вернулся с кобзой за плечами не первой молодости Матвей Остапович Мандриченко, которого за глаза бойцы и командиры называли артистом. Фрезеровщик по специальности, он имел абсолютный музыкальный слух, играл почти на всех инструментах, скрашивая партизанские будни музыкой и художественным словом. И связист из него вышел хоть куда. Едва почувствовав дорогу, он как-то оседал, старел, а лицо и глаза на удивление становились бесцветными, будто ничего в жизни кроме еды и сна его не интересовало. Далекий, словно пустой взгляд, обвислые, как у моржа, усы, мурлыканье каких-то давно-давно забытых мелодий – все это заранее говорило, что скоро в лагере не станет Матвея Мандриченко. Он и отряхивал свою роль позже других, не раз вызывая этим добродушные шпильки и смех. Вот он сейчас, обтрепанный, равнодушный, стоит в штабной землянке и, раздумывая, как-то неохотно отвечает на вопросы командиров.
– Снова партизаны обидели эсэсовцев: на шоссе две машины подорвали.
– Что же теперь гитлеровцы делают?
– Да, мерзнут на холоде, никакого отдыха им нет, – говорит, будто с сочувствием, и в землянке взрывается хохот.
– Вы что, Матвей Остапович, озабочены их горем?
– Да нет… Забыл, что не в селе, – и себе смеется Мандриченко, а его влажные глаза сразу же становятся выразительными, наполняются умом.
– Ивана Тимофеевича видели? – с тревогой спрашивает Горицвет.
– Конечно, – снова, забываясь, обыденно отвечает Мандриченко. – Чуть на повышение не пошел человек.
– На какое?
– Еще бы немного – был бы старостой села.
– Старостой?! А Варчук?
– Взъелся он на Ивана Тимофеевича и еще на некоторых людей. А подпольный райком так повернул дело, что Варчук за свои донесения нахватался от жандармерии резиновых палок. Подпольщики подорвали его авторитет. Осторожнее стал, и своего не бросает.
– Придет время – навеки бросит.
– Югину Ивановну видел. С Василиной Очерет к своим родителям заходила.
– Дети, мать живы?
– Живы. Андрей с каким-то чернявым парнишкой дружит. Прямо не разлей вода стали.
– С Синицей?
– Кажется. Степаном его звать?
– Переспрашиваете, будто самые не узнали, – махнул рукой Горицвет.
– Да не все же, – оправдывается Мандриченко. – Эти пареньки тоже, думаю, какие-то дела крутят.
– Какие?
– Антигосударственные… то есть…
– Фашистов бьют?
– Наверное бьют. Такой независимый вид имеют, ну как наши подрывники.
– Это уже преувеличение.
– Пусть будет так, а потом увидим, – возле глаз Мандриченко весело собирается кучка морщин.
– Как же Геннадия Павловича разыскать?
– Трудновато, Дмитрий Тимофеевич. След его во всем районе видишь, и вместе с тем – невидимый он. Конспирация правильная. Отпустите меня еще побродить по лесным хуторам. Хотя, зная характер Геннадия Павловича, думаю, он уже заинтересовался нами не меньше, чем мы им.
– Мысль правильная. Спасибо, Матвей Остапович, идите, отдохните с дороги.
– Поиграю немного хлопцам, чтобы лучше на заданиях игралось. Вот вам некоторые документы, – начал вынимать из кобзы открытки и обращения подпольного райкома и разные объявления оккупантов.
На улице уже откружил свое крупный снег; на чистом холсте неба колючими остистыми колосками пшеницы закачались звезды; луна только-только зашевелила тенями – в лесу сразу стало как-то теснее; из-под сырого снега пробивались приятные горьковатые ароматы слежавшегося листья; на опушках, под парашютами деревьев стояли неутомимые дозорные. Все было таких простым и дорогим, как и тогда, в тяжелых рейдах, когда порой щемило сердце, вырывая из дали те куски пространств, которые никакими словами не отобразишь, никакими красками не срисуешь.
Отряхивая ветки шапками, Горицвет и Гоглидзе молча обходят лес. Острый глаз начальника разведки издалека замечает, что на заставе людей больше обычного.
– Задержали кого-то?
– Увидим. Смеются чего-то парни.
Вышли на просеку. И вдруг спокойный четкий голос:
– Дмитрий Тимофеевич, здоров!
– Геннадий Павлович?! – не то вопрос, не то восклицание вырвалось, и Дмитрий остановился посреди занесенной дороги; в его висках стонала кровь; над просекой, в рамке ветвей, яснее замелькали звезды, удлиняя свои лучи.
Словно во сне видит, как приближаются Новиков и Олексиенко. Их лица, покрытые светом и тенями, яснеют сдержанными улыбками. Вот, как по команде, раскидываются руки, головы припадают к головам.
– Геннадий Павлович… Геннадий Павлович!
– Понравилось повторять? – радостно и немного насмешливо отзывается Новиков.
– Понравилось, – улыбается Дмитрий. – А мы вас разыскивали.
– Знаю.
– Откуда?
– По подробным запискам… на шоссе…
– Не подробным, а коротким, – деловито поправляет Гоглидзе.
– Тогда нагрузим вас долгими.
– Не против. Пошли к нам.
– Пошли. Как Тур, Созинов?
– Живы-здоровы, чего фашистам не желают.
– Видно. – Лицо Геннадия Павловича, отбеленное первыми холодами, почти не изменилось со времени последней встречи, лишь две коротенькие черточки подрезали снизу его уста. – Ольга Викторовна с вами?
– С нами. Сестрой стала, а зовут ее все матерью. Сколько нашего брата от смерти оттянула!
– Как Соломия?
– Воюет! – ответил Дмитрий.
– А как Марк Григорьевич? – спросил Гоглидзе.
– Тоже воюет…
В штабной землянке после первых приветствий и взволнованного гула все склонились над картой Геннадия Павловича, покрытой сеткой обозначений; сосредоточенные взгляды сначала останавливаются на извилистой линии железной дороги.
– Здесь настоящий ребус нарисован, – покачал головой Созинов, налегая обеими руками на карту.
– Ребус уже разгадан, осталось только разминировать его, – наклоняется над столом секретарь райкома,
– Разминируем, Геннадий Павлович, – небольшой Тур уже примостился боком на краю широкого самодельного стола, чтобы удобнее изучать поле всего района.
– Видите, как научили партизаны фашистов, – упорно мерцают темные глаза Геннадия Павловича. – Лес вокруг железной дороги вырубают, проезда огораживают ежами, обочины минируют, везде выставляют охрану – словом, трудятся днем и ночью.
– Мы им дадим покой! – пообещал Горицвет.
– Чего же, можно, – согласился Геннадий Павлович. – Сейчас наша основная работа должна сосредотачиваться на коммуникациях. Начинать надо с мостов, так как потом, когда гитлеровцы опомнятся, – за мосты зубами уцепятся. Что начальник штаба скажет?
– Сейчас же засяду за разработку плана.
– Заседай. Разрабатывай такие планы, чтобы паника все время трусила фашистов. Тогда их и взрывать удобнее – это с одной, то с другой стороны.
Раскрылась дверь, в землянку, радостно здороваясь, начали сходиться на собрание коммунисты и комсомольцы. Оружие их сразу же начало запотевать, как и свежие стены немудреного строения.
ІІІВстревоженное стремительными диверсиями, немецкое командование пустило по железной дороге два бронепоезда, которые теперь курсировали всю ночь на любимом партизанами участке, освещая прожекторами широкую полосу опасной земли.
Первый раз бойцы пришли с ничем, второй – привезли трех раненных и одного убитого.
– Если не уничтожим бронепоезд, то они нас уничтожат. Такова невеселая диалектика. – Тур, возвратившись от раненных в штабную землянку, сел рядом с Созиновым, энергично потирая закоченелые руки.
– Попробуем, – ответил Созинов.
– Незачем пробовать. Это тебе не борщ. Надо действовать, действовать и еще раз действовать. Сполна отплатить за партизанскую кровь. – Тур, натомившийся, намучившийся, переболевший душой за эти дни неудачных наскоков, был сердитый, как огонь. Аж позеленело его белое лицо, очерченное тонкими линиями, а округлые уголки тонких губ передергивались мелко и часто. На щеках перекатывались мускулистые желваки. Дмитрий впервые видел его таким сердитым и раздраженным.
– Сердишься, Тур? Это хорошо. Чем злее будешь, тем больше гитлеровцам перепадет, – засмеялся Созинов.
– Не понимаю, чего здесь смешного. Ты хоть и начальник штаба…
– А смеяться не смей, так как Тур сердится, – невинно прибавил начальник разведки Симон Гоглидзе, следя черными искристыми глазами за комиссаром.
Тур ничего не ответил, только недовольно повел чубатой головой.
– Так, может, отложим операцию на некоторое время? – спросил Дмитрий, желая выведать настроения товарищей.
– Как отложим? Так это, значит, мы напрасно четыре ночи мучились! Четыре ночи пропало!..
– В природе по вечному закону сохранения материи ничего не пропадает, – прищурился Созинов.
– Помолчи, Михаил, а то я, кажется, твои научные доводы вместе с тобой выброшу из землянки… Непременно надо взорвать бронепоезд и пустить под откос еще с пару эшелонов, а то выпадет большой снег и тогда нелегко будет к той железной дороге подобраться.
– Это правда, – согласился Дмитрий. – Так, говоришь, бронепоезда не жалеют патронов?
– Чего им жалеть? Что им – с боя, как нам, приходится добывать? – протянул Тур красные руки к огню. – Заливают землю свинцом.
– Ну, а если никого не видят – тоже стреляют? – допытывается Дмитрий.
– Сыплют и наобум. Но изредка.
Созинов пристально, с доброй улыбкой следит за Горицветом: «Выпытывает, значит, уже что-то придумал. Вот колхозное село».
– Изредка, говоришь? Ну, это уже лучше. Придется завтра всем подрывникам запастись дерюгами и халатами для маскировки.
Тур аж подскочил:
– Идея, Дмитрий Тимофеевич!
– Какая там идея, – недовольно махнул рукой. – Прогавили[137]137
Прогавить – пропустить кого-нибудь, упустить что-то, отвлекаясь, по невнимательности, нерасторопности и т. д.
[Закрыть] не один фрицятник. Сейчас же пошли к подрывникам. Расскажем, как надо действовать, чтобы какая-то горячая натура не задумала ради смелости голову на свет высунуть, когда пойдет бронепоезд. Ты, Михаил, какое-то душевное слово найди. Так, чтобы и собрания не было, а дух во всех поднялся. А Тур сегодня пусть отдохнет.
– Нет. Иду с вами! – встал Тур от печки.
На операцию пошли следующей ночью.
Холодная, немного просветленная, темнота секла лица жгучей крупой. Тоскливо свистел северный ветер. На одежде шептались белые дробинки; сухо перезванивали промерзшие ветки деревьев, осыпая на землю мелкие льдинки.
– Я, как цыган, две зимы за одно лето отдал бы, – затопотал тяжелыми сапогами дед Туча.
– А я на вашем месте, деда, сидел бы в землянке и не рыпался в такую даль, – проворно наклоняясь с одного стороны на другую, пританцовывал Алексей Слюсар.
– Это правильно, – согласился Пантелей Желудь, – сидели бы, деда, возле костра да и мастерили бы себе что-то.
– А я таким хитрым, как ты, бочонок заткнул бы. Вот была бы втулка – и на людей водкой не дышал бы, – добродушно ответил Туча Пантелею. – Ты бы лучше Соломию не пускал в такую дорогу.
– Деда, за что такая немилость? Чем я вам не угодила, – промолвила нарочно обиженным голосом Соломия.
На станции прогудел паровоз, и с севера будто пожар поднялся. Вот он, прорывая небо, начал наплывать на рощицу; дымчатое сияние прожекторов заколебалось шатким шатром, с каждой минутой приближаясь и увеличиваясь. Из тьмы двумя расплавленными стрелами четко взметнулись рельсы, назойливый перестук уже будил эхо. Скоро в лесу затанцевали, закружили переплетенные тени, и партизаны попадали на землю. Несколько пулеметных очередей ударило по леску, и пули, просвистев, как дятлы, застучали по стволам деревьев.
Когда бронепоезд прошел, Кирилл Дуденко вскочил с земли и, став возле авиабомбы, для чего-то пригрозил ему кулаком. Потом обратился к Дмитрию:
– Товарищ командир, пустите меня! Я сейчас проголосую ему авиабомбой.
– Подожди. Не горячись, – Дмитрий пристально вглядывался в даль.
Он первый увидел, как с юга сверкнул синим лезвием второй огонь. Скоро два снопа света на миг слились в один, разъединились исполинской восьмеркой, и снова по рельсам пошел ритмичный перестук.
– Жаль, но за двумя зайцами незачем гнаться. Сейчас надо отрезать один бронепоезд от второго и приступить к делу, – сосредоточенно промолвил Тур к Дмитрию.
– Ты будто в моих мыслях побывал, Тур… Пантелей, не можешь ли со своим подсвинком пробежать к самому разъезду? – полушутливо обратился к Желудю: полюбил этого сильного парня и за непревзойденную смелость и за веселый характер, который чем-то напоминал Варивона Очерета. И недостаток имел тот же, что и Варивон, – любил выпить.
– Есть пробежать до самого разъезда! – с готовностью ответил Пантелей, вытягиваясь перед командиром. – Это что – надо шороху наделать?
– Не догадался?.. Бери Дуденко, Слюсаря.
– Бегу, бегу! Это так переспросил, а догадался сразу. Вы еще не знаете меня! – И, подхватив на плечо мешок с пятьюдесятьюкилограммовой бомбой, быстро мчит на север. За ним с автоматами наготове бегут Слюсарь и Дуденко.
Когда бронепоезд начал приближаться к небольшой группе партизан, они попадали на землю, прикрылись белыми дерюгами, а потом во весь дух метнулись к железной дороге. Саперная лопатка, звякнув, ударилась о промерзший песок; он закурился, быстро разлетаясь в все стороны.
С Пантелея струйками полился пот и аж шипел, вжимаясь густыми оспинками в матовый снег.
Приблизительно в четырех километрах от разъезда партизаны под командованием Тура вкопали под рельсы три авиабомбы, приладили доски и отошли в лесок. Скоро на севере очертились снопы прожекторов, прогремел взрыв у самого разъезда, и через несколько минут на юге задрожало пугливое сияние. Бронепоезд летел прямо на мины. Уже в крепком мертвом свете очертились его приземистые массивные контуры. Паровоз с двух сторон был сжат бронированными вагонами и обычными платформами. Вот он уже, рассеивая свинец, вылетает к заминированному полю.
Слышно, как стонут прожилки на челе, стучит в голове кровь, упитанный Иванец дернул за шнур и съежился в канаве.
Огромным зубчатым сиянием, как раз посредине, осветился весь бронепоезд. После взрыва затряслась земля, будто ее кто-то за грудь затрусил, и заскрежетало, зазвякало железо, а в небо из трубы вылетели миллионы мелких искр. Разлетелся паровоз, а вагоны и платформы перепугано метнулись бежать в противоположные концы. В вагоне, что был впереди паровоза, взрывная волна вырвала бронированную переднюю стенку, убила всех фашистов, а с площадки все разметала и разнесла. После короткого боя с фашистами партизаны бросились к вагонам, что были сзади паровоза. Переступая через трупы, осветили электрическим фонариком вагон, и Соломия радостно воскликнула:
– Пушки стоят! – и метнулась по ступеням к Туру, остановившемуся у развороченного паровоза.
В самом деле, в вагоне было две 47-миллиметровых пушки на резиновом ходу. И глаза Тура занялись радостным блеском.
– Будет у нас своя партизанская артиллерия. Ну-ка, хлопцы, вытягивайте этих девчат на белый свет, – с волнением и любовью открыл замок пушки. – Тебя, Соломия, расцеловать мало за такую находку, – любовной улыбкой и тайным вопросом повеяло в его глазах.
И, краснея, отвернулась Соломия. Не впервые встречала на себе этот пристальный взгляд; он смущал и согревал ее; боязнь и теплую волну ощущала в нем, как летом перед глубокой рекой, в которую и радостно и боязно бросаться. Было до боли жаль, по-матерински жалела Михаила Созинова, который тоже следил за каждым ее шагом. Тем не менее в воображении возле себя она видела только Тура, старалась скорее прогнать «глупые» мысли, но они снова негаданно приходили, и девичье сердце туже сжималось в груди.
«Это же преступление, чтобы в такую пору думать об этом», – ругала себя, считала малодушной и старалась по несколько дней не смотреть ни на Тура, которого встречала с радостью, ни на Созинова, перед которым чувствовала какую-то неудобную, неразгаданную вину.
Партизаны быстро и с толком погрузили на телеги пушки; сложили в сено, в мешки и даже навешали за пояса снарядов и поспешно подались в лагерь, так как вдали уже закипал огнями второй бронепоезд. Правда, он был не страшный, так как теперь на искалеченном разъезде валялись искореженные рельсы, но, чего доброго, фашисты могли бросить вдогонку пеший десант.
За колесами партизанских телег выбивался снег, узкими полосами проглядывала земля. Сухо шуршали вдоль дороги кудрявые колючие терновники; не вырубленные заботливыми человеческими руками, они теперь буйно разрослись, покрывая лишаями осиротевшие поля; их мелкие и колючие четырехугольные засеки светились мягкими голубоватыми зернами изморози. Печально, как журавли, курлыкали колеса, и на сердце Соломии было прозрачно и легко.
Это же она наравне со всеми принимала участие в диверсии. Пусть немного сделала того дела, и как-то стало отраднее, что умеет не только печь хлеб, готовить еду партизанам, стирать и латать тряпье.
В простых юфтевых сапогах, в ватнике и солдатской шапке, с винтовкой за плечами, с холодной, покрытой изморозью гранатой у пояса, пригибаясь, осторожно шла между деревьями, чувствуя, как в каждую клетку просачивается светлая значимость жизни, что полнее всего пеленает тебя в молодые годы своими надежными волнами и зримо приближает берега счастья.
В чем же теперь, в тяжелый час, предчувствовалось еще неразгаданное счастье? Может его принесло подсознательное чувство любви, в которой сама себе боялась признаться, распознавая его то в болезненном сжатии сердца, то в светлом взгляде мужских пытливых глаз, то в легком, словно случайном, прикосновении тонкой, но твердой руки, то в добром недоказанном слове, скрывающем другое, что значительнее и глубже? А может, это во всю мощь поднималась та любвеобильная сила, которая украшает нашу жизнь делами и подвигами, как густой удивительный цвет, усыпающий несравненной красотой скромное и еще совсем безлистое дерево? И то, и другое чувство теперь сошлись в Соломии, как сходятся реки, как сходятся над водой весеннего вечера в искреннем звучании два голоса – девичий и мужской, когда не только пение, но и эхо, и вздох берегов сливаются в единую гармонию.
У лесного болота партизаны с подводами пошли в обход, а она, преисполненная упругой задиристой силой, решила взять напрямик. Легко перепрыгивала с одной чуть подмерзшей кочки на другую. Прогибался грунт под ногами, из глубины шипела, просачивалась вода, и снег сразу же ржавел, оседал.