Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 78 страниц)
– Ты чего?
Он просыпается от знакомого ласкового прикосновенья небольших пальцев, от веяния горячих капель, падающих ему на щеки. И вдруг с боязнью привстает с постели.
Глаза у Югины, как два озерка, переполнились слезами; слиплись мокрые ресницы, дрожат нервно, быстро; вздрагивают щеки, неровно перекатывается подбородок. Она молчаливо охватила руками его шею и лицом прислонилась к шершавой, заросшей щеке. Слезинка падает Дмитрию в глазную впадину. И уголок его глаза начинает часто передергиваться.
– Ты чего? – переспрашивает, и самому становится жутко от собственного голоса. Боль начинает подбирать ногу, поднимать вверх.
Тишина.
На окнах потух солнечный луч. И настороженными тенями наливается дом, словно перед бурей.
Зашумел на улице вишняк, и уже не было в окнах зеленого и голубого мира – только сизая мгла суживала день. Дмитрий ощущает, как на его груди быстро бьется сердце жены, и терпеливо ждет, пока она успокоится.
В просвете между двумя вишнями видит: улицей медленно идут женщины и мужчины; сразу стали серьезнее дети, и по походке, по очертанию людей, четкому и непривычному, он понимает, что случилось что-то неповторимое, страшное.
– Война? – впивается в голубые блестящие озерца.
– Война! Фашист напал. – Еще крепче приникает к нему, еще крепче сжимает его шею теплыми руками.
Больше не надо слов, больше не видит он ни голубого взгляда, ни самой Югины. Может она теперь отошла от него? Нет, определенно слилась с ним в едином дыхании. Те радостные, неуловимые волны, которые на этих днях переполнили его душу, вдруг обрываются, и холод просачивается вплоть до мозга.
«Война! Какая же она?» – представляет расплывчатые тусклые картины, которые зашевелились где-то у горизонта.
Видит их по-своему, как видит земледелец, вырастивший щедрую ниву не на радость, а может, на поругание.
Какой урожай в нынешнем году! Самые древние старики не помнят такого. Обновленная земля, словно из глубин своих, подняла могучую силу, и закрасовались рожь, выше человеческого роста; в садах деревья ломились от буйного плода, пасечники никогда не брали таких взяток. И эту землю, плодородную и добрую, пригасит, запечалит дыхание войны…
Видел на поле боя, как злобное железо распахивало нивы; не солнечные венки, а пожары клубились в небе, и не радостной передышкой или заботой, а кровавым трудом и вечным покоем веяло из нахмуренных полей.
Как много в тот день промелькнуло картин – одна печальнее другой. И разве он мог знать, что эта война будет страшнее любой картины, которую может породить человеческое воображение.
– Дмитрий, что же мы будем делать?
– Что? Воевать будем с фашистами, Родину защищать. До последнего дыхания защищать, Югина.
– Правда, мой дорогой… А как же ты?
– Вылечусь – и на фронт. Не буду возле твоей юбки сидеть. – И сразу же подумал, что жена может его горькую шутку принять за укор; и она, видно, так и поняла, потому что, приглушив вздох, молча с сожалением посмотрела на него; незаслуженная обида скользнула по лицу. Он долго искал нужное слово, чтобы смягчить свой укор, и не смог отыскать и, незаметно, забывая о жене, снова переносился мыслями в ту неизвестную даль, которая и ему где-то готовила свое место и судьбу.
В дом вошли Евдокия и Андрей. Лицо матери было черное, как ночь – глубокой тенью веяли запавшие скорбные глаза, густые морщины, губы.
«Как может сразу измениться человек» – перевел взгляд на Андрея, который стоял у двери, стройный, задумчивый, белокурый, еще больше оттеняя исстрадавшееся лицо Евдокии.
– Где Ольга? – ему хотелось в эту минуту видеть всю семью. Югина вышла из дому и скоро возвратилась с дочерью. Тихо подошла девочка к отцу и стала, понурившись, около кровати.
– Ты чего, доченька?
Два василька глянули на него и снова спрятались под темными ресницами.
Молча собралась вся семья возле своего хозяина, будто прощаясь с ним. Дмитрий долгим-долгим взглядом обвел всех и тихо промолвил:
– Кручиной беде не поможешь и головы терять не надо. Не за нами одними пришло горе. Держитесь же друг друга, какой бы лихой час ни бушевал над вами. Мы сильнее всякого тяжелого времени, – и замолк – не хватило слов. Что-то сжало ему горло и, охваченный мыслями, воспоминаниями, не мог уместить в сердце всей жизни, прорвавшейся густо и больно.
ІVХмурилось все вокруг в эти дни.
Провожали жены мужей, матери – сынов, выряжали родных и кровных; детскими руками, девичьими устами прощалось село со своими сынами. И никто в селе не садился в машины. Шли пешком вплоть до чернолесья, глубинным зрением осматривали те пространства, которые легли с годами как наиболее дорогие сокровища. Шли завтрашние солдаты в неизвестное – сражаться за эти пространства, жизнью отстаивать те миры, без которых нельзя прожить людям, как сердцу без крови.
Не одного характера, не одной воли и силы были. Но буйная молодость, как яблоневый цвет, первой прощалась с родней. Прошли длинными улицами, энергично, горделиво исполняя походные песни. Вокруг с завистью крутились выводки ребятни. Они больше всего переживали, что не им идти на войну, они же на все лады расхваливали своих братьев и родственников.
За селом, как по команде, юноши вскочили на машины, обнялись, переплелись руками, и песня, только раз так исполняемая в жизни, широко раскинулась над безграничными изменяющимися плесами полей. Могучий в своей силе и привлекательно унылый по звучанию тенор, обрывая душу, поднимался до самого неба. Еще не успели молодые басы грозно повторить припев, как снова запевало наполнял поля неповторимым трепетом.
И долго не расходились женщины, мужчины, девчата с дороги, взволнованные прощанием, песней и думами о завтрашнем дне. Старшие годами были более задумчивыми, суровыми. А здесь еще как начнут женщины печалиться, то иной мужчина не выдержит – сам тучей насупится, поглаживая рукой детскую головку. А Варивон сразу же накричал на свою родню:
– Чего вы мне, значит, похороны устраиваете? Не дадут мужику спокойно рюмку выпить. Вот вскочил в слезы, как в росу. И где их набралось? Ну-ка, пусть черти Гитлера в смоле кипятят, выпьем за нашу удачу. Пей, старая, – обратился к Василине, – так как скоро водка от твоих вздохов прокиснет.
С Дмитрием прощался спокойно, только глазами косился на Василину, что та на людях не выдержала, плакала.
– Жаль, Дмитрий, что не вместе идем. С таким, как ты, горы бы ворочали. С тобой и работать хорошо, и водку пить, и чертей бить. Если бы, значит, стали плечо к плечу, – никто бы нас и железом не сколупнул.
– Спасибо за доброе слово, – расчувствовался Дмитрий. – Исправно воевали за свою землю. Еще может встретимся.
– Встретимся. Как не на войне, то после войны – я умирать не собираюсь, – посмотрел на Дмитрия с твердой надеждой. – Думаешь, сам себя утешаю. Верю, значит, что никакой черт меня не возьмет. Смотрю на другого и злюсь – то был человек человеком, а это за день как тесто расползается. Тьху на тебя, окаянный, думаю. Или ты, значит, возле бочки согрешивший, или тебя какая трясца месит? Я такому и в морду заехал бы.
Трижды поцеловались, крепко, искренне. Варивон, обняв рукой женину шею, опустил ладонь на блузку и уже из-за плеча улыбнулся:
– Вот жаль – свою жену оставлять. Она как песня у меня: радость усилит, а грусть развеет. Только в эти дни моя песня загрустила. Пошли, дорогая. – Так и вышел из дому и пошел селом, прижимая молодицу.
«Такого беда не скрутит. Воин» – любовно провел невысокую дородную фигуру Варивона и снова, кривясь от боли, задумался над своей судьбой.
Григорий Шевчик в эти дни, до мобилизации его года, хотел дольше побыть с детьми, с женой, бабой Ариной. Вдруг все домашнее стало дороже, будто он теперь желал наверстать прошлое, когда много времени проводил вне дома. Раз даже мелькнула мысль: «По-видимому, Дмитрия всегда так тянуло к семье, как меня сейчас».
Но неотложные заботы от зари до зари держали Григория среди людей. Он первый остро раскритиковал маршрут, которым должны были гнать в тыл колхозный скот. От злости голос у Шевчика стал резким и книжным:
– Это план, можно сказать, канцеляриста Скоробреха, который все учел, кроме… войны. Прямо тебе стратег – стадами захотел оседлать дороги наибольшего движения.
– Зато это кратчайший путь, – попробовал кто-то оправдаться.
– К полной путанице и погибели – вы это хотите сказать? – отрезал Григорий. – Скот мы переправим через Буг и погоним полевыми дорогами.
– Эх, сколько пашни вытопчем, – вздохнул Александр Пидипригора.
Григорий с укором взглянул на гуртовщика и чуть сам не вздохнул. Однако сразу же нахмурился, что-то пробормотал о мирных настроениях и заговорил о новом маршруте. На следующий день Шевчик уже запасливо добывал в районе медикаменты для людей и скота, а потом в конторе колхоза устроил «художественную часть» канцеляристам, которые, старательно составив списки скота, немного припоздали с разными справками для гуртовщиков и доярок.
– У нас же нет типографий, – попробовал защищаться бухгалтер.
– Скоро линотипы для ленивых типов подвезут. Прямо на парашюте в контору спустят, – мрачно пообещал Григорий. – Женщины как-нибудь и сюда вам обед принесут. Теперь не обязательная роскошь на всякие перерывы время убивать.
Домой Григорий прибегал изредка и уже дорогой добрел; какая-то тихая задумчивая улыбка опускала уголки его темных округленных уст.
Развлекал, как мог, Софию, детей и часто задумывался, забыв снять руку с пухленького загорелого плеча Любы. Было больно. Еще только на жизнь начинали слаться дороги, и так глупо война оборвала их.
«Что же, Григорий, пора воевать, брать винтовку в руки. Пора» – соглашался.
В неясном мареве видел войну. Шел в мыслях против нее и сетовал, что имел невысокую военную специальность: был рядовым связистом.
Под вечер, перед самым его отъездом, тихо подошла Екатерина и припала черногривой головой к его груди, потом отклонилась назад и попросила:
– Отец, ты нас не забывай. Письма чаще пиши. Ты раньше дома мало бывал, теперь уедешь, а мы же тебя любим, отец, если бы ты знал, как мы все тебя любим, – обняла его тонкими ручками и прислонилась головой к щеке отца.
– Кто тебя, дочка, научил так говорить? – сразу мелькнула догадка, что Софья разговаривала с дочерью.
– Я сама, отец. Ты все думаешь, что я маленькая… А сколько я тебя, бывало, ждала вечерами. Все уроки выучу, художественные книжки почитаю, а тебя все нет. Ты же так хорошо петь умеешь, а нам редко-редко пел.
Бледнея, Григорий слушал речь девочки и теперь понял, что не сумел приклонить к себе детских сердец, что дети понимали больше, чем он думал. И, сетуя, что нельзя вернуть прошлое, заговорил тихо и горячо, не выпуская из объятий Екатерину:
– Да, дочка, твоему отцу надо было быть более внимательным. Только ты не думай, что он вечерами разгуливал. Твой отец делал будничную работу, делал, сколько хватало сил, так как думалось не о себе одном, а чтобы людям лучше было. Ты еще не знаешь, дочка, что такое село. В нем много хорошего, но и корешки сорняка остались, накипь минувшего кое-где к нашему берегу прибивается. И твой отец не проходил равнодушно мимо всего, лишь бы, мол, ему хорошо было. Он гнал в шею бездельников, пьяниц, грабителей, скрытых врагов; беспокоился сердцем за новые зеленые ростки. Иногда и ошибался, а делал много, как совесть подсказывала ему… Ты меня понимаешь? – вдруг подумал, что не надо было этого говорить девушке.
– Понимаю, отец. Ты хороший у нас. Только мама часто плакала, когда тебя долго дома не было.
– Вернусь с войны – больше плакать не будет. Я маму очень люблю.
С детским доверием посмотрела Екатерина на отца, о чем-то раздумывая, а потом мягкими устами, наклоняясь, наискось поцеловала его.
– И мы все тебя, папа, любим. Так любим… Мама о чем ни начнет нам говорить, а тебя вспомнит.
Взволнованный Григорий вышел в другую половину хаты. Так вон какая его Софья. За теми шутками, временами язвительными, навязчивыми, пряталось большое материнское сердце. А он не смог или не хотел распознать его.
– Что же, жена, – промолвил, садясь за стол, – выпьем за твое здоровье, за будущую нашу жизнь, хорошую до самого века, – склонился над ней, целуя небольшие уста.
– Ой, Григорий. Что ты, Григорий! – обвила его шею крепкими руками, и глаза, лицо засияли у нее такой радостью, что ему было совестливо смотреть на нее.
– А другую рюмку, чтобы красота твоя не чахла. Чтобы все у тебя было, чего сама себе желаешь.
И не заметили, как дом заполнили сумерки, прибежали дети, с подойником вошла баба Арина.
Да, – думал Григорий, – если будет благосклонна судьба к нему, будет драться за трех – поддержку он имел не только среди людей: своя семья не чаяла души в нем.
Далеко за полночь тихо разговаривал с женой, так и заснул, прислонившись к ее небольшой груди. А Софья лежала на правой руке мужа, перебирая рукой поредевшие черные кудри, смотрела и насмотреться не могла на такие родные черты дорогого лица. Так и рассвет застал ее, когда надо было будить Григория в поход.
VРевели дороги.
Машины до самого неба поднимали серые бесформенные столбы пыли, и она оседала на задымленные лица красноармейцев, на отяжелевшие хлеба, на искалеченные придорожные липы и вербы. Иногда откуда-то из-за леса или из-под тучи вылетало несколько самолетов; от них, блестя и качаясь, отделялись продолговатые бомбы, и земля, ахая, поднималась вверх черно-сизыми столбами. На обочинах дороги уже лежали обгорелые железные скелеты, а беспрерывный поток продвигался дальше и дальше. Навстречу шли пустые машины за боеприпасами. Порой выскакивали – с раненными, в глаза бросались засохшие рыжие пятна на белье и бинтах.
Очень беспокоилось сердце у Григория. Больше всего угнетало не приближение фронта, а чувство неизвестности: как он встретит врага, как вступит в бой, как будет воевать.
Это «как», неразгаданное, трудное, давило бременем, даже временами останавливало дыхание. Нет, он не трус, за чужой спиной не будет прятаться – драться будет не хуже других. Бомбардировка не пугала его; не пугал и обстрел из пулеметов – лежал на земле около сорокапятки и упрямо стрелял в небо, в котором и сейчас кружили костлявые злобные «мессеры». Но как он впервые встретится с глазу на глаз с тем фашистом, который захотел закрыть глаза всему миру?
Григорий попал связистом в гаубично-артиллерийский полк.
Начальник штаба, широколобый, уже в годах, капитан Железняков направил его с наводчиком Петром Федоренко в третью батарею первого дивизиона. Петляя лесом, между щелями и дзотами, прислушиваясь к трескотне минометов, они долго разыскивали район огневых позиций третьей батареи. Дорогой Григорий успел узнать от говорливого Федоренко главные события его жизни и взгляды на войну.
– Мужчина тогда правильный, когда свое место находит на земле. Смотри, другой и не глупый, и ученый, а все у него через пень-колоду, значит, так как своего не нашел. А моя точка – машины всякие. Люблю их, как душу. Привозят тебе мертвое железо, а ты возле него покрутишься, изгваздаешься, как черт в аду, выругаешься не раз, а потом и любуешься – пошла твоя машина в люди, как молодушка на свадьбу, только покручивает себе… – и Федоренко добавил такое сравнение, что Григорий долго беззвучно смеялся, остановившись посреди леса.
– Ты, видно, бабник добрый. У тебя и словца такие.
– Нет, женщины меня не любят, – серьезно ответил. – Потому что и я, правда, больше машинами, чем их братом, интересуюсь, – и почему-то вздохнул. – Да, а воевать нам с тобой крепко придется. Ты что-то вокруг своих телефонов понимаешь или какой там черт?
– Понимаю.
– Это хорошо, – похвалил Федоренко. – Каждый мужчина немного, а две профессии должен знать: военную и невоенную. А то другой божий теленок и стрельнуть из винтовки по-людски не умеет. Или может, и ты не умеешь?
– Нет, немного умею.
– Это хорошо. Орден за что получил?
– За урожай.
– Пусть не последний будет.
– Спасибо.
– И я за машины тоже такой, как у тебя, заработал.
– Почему же не носишь?
– Нет, есть при себе. В кармане. Не хочу, чтобы все видели – снисхождение начнут всякое оказывать. – И нельзя разобрать, серьезно или насмешливо он говорит.
– Да, – не знает, что ответить Григорий, глядя на ширококостное лицо Федоренко с лукавыми искорками в карих глазах.
– Так вот, давай будем дружить, – протягивает рубцеватую, черную от железа и мазута, руку. – На войне дружба – ручательство победы, – уже говорит целиком серьезно.
В конце концов они находят своего командира батареи, молодого небольшого лейтенанта Тура, только что возвратившегося из наблюдательного пункта.
– Наводчик? – обрадовался Тур. – Это у нас дефицитная специальность. Свое дело знаешь?
– Знаю, товарищ лейтенант. На Холкин-Голе лупил чертей, аж искры сыпались.
– Повоюем! – искренне жмет руку лейтенант. – Сержант Лавриненко!
Бойкий сержант подбегает к лейтенанту. Большая, примятая осколками каска качается на его главе. И Шевчик сразу же с большим уважением следит за каждым движением сержанта.
– Это командир первой пушки. Будешь у него наводчиком.
Федоренко молодцевато отдает честь, и Григорий замечает, как утомленное лицо лейтенанта освещается одобрительной улыбкой.
– Григорий Шевчик? Знаю такого! В одном Указе с моим отцом награжден. Что, помощником старшины назначить?
– Нет, – припоминая слова Федоренко, решительно закрутил головой. – Хочу быть связистом.
– Вот как? Это хорошо, – жмет руку Григорию. – Старшина! – небольшой белокурый сержант подходит к ним, – накормите парня и передайте сержанту Нигмате.
VІНеразгаданное, тревожное «как» развеялось скорее и легче, чем думалось сначала.
В тот же вечер, после привязки батареи, Григорий со связистом Рязановым, русым горьковчанином, затаптывая тяжелыми сапогами недозрелую ниву, тянул кабель до нового НП командира батареи. Впереди, где-то возле островка леса, противно крякали минометы, а потом в стороне взрывались мины; над восковыми нивами вздымались красные фонтаны.
– Дряк! Тряк! – выкрикивали минометы. И эти звуки напоминали то ли быстрый сухой перестук терлицы[103]103
Терлица – оборудование для трепания, трения льна, конопли и т. д.
[Закрыть], то ли потревоженное кряканье уток.
– Шлиссс! Шлиссс! – мелодично пролетали с нашей стороны невидимые снаряды, и лес ахал тревожно и глухо.
Торопливо разматывая кабель, Григорий теперь желал только одного: скорее, скорее бы дотянуть провод до наблюдательного пункта.
«Только бы не заблудиться» – думал с тревогой. Неудачное начало могло бы сразу вызвать недоброжелательное отношение к нему артиллеристов-кадровиков.
Катушка все утончалась, обнажая неровные кулаки мотков; кабель, обрушиваясь с печальным вздохом, падал на задумчивые колоски, становился липким от выжатого пшеничного молока. У Григория притупился жалость к потоптанной ниве, к стону недозрелого колоса, – его волновали более важные заботы. И серый кабель с липкими узлами ростков, обжигавших пальцы, уже был не кабелем, а тропой, соединяющей его жизнь с жизнью большой армии. И он не мог представить своей жизни без этой необходимой работы, без старенького «унаефа», качающегося и качающегося на боку, вырывающего стебли из очерствелой земли.
И когда на склоне небольшого холма он увидел лейтенанта Тура, то улыбнулся и облегченно вздохнул.
– Скорее связывайтесь с огневой, – озабоченно бросил лейтенант, вглядываясь в темень, плескавшуюся над ржами, как прогретое звездное озеро.
– Днепр, Днепр! – глубоко вогнав заземление, присел в окопе Григорий.
– Днепр слушает! – отозвался четкий гортанный голос с грузинским акцентом.
И эти слова были для Григория слаще музыки. Теперь можно было и пот со лба стереть, и амуницию поправить, и папиросу закурить.
– Связь налажена, товарищ лейтенант!
– Хорошо. Трубку не выпускать из рук. Ни в коем случае не зуммерить.
– Есть не зуммерить.
В окопе наблюдательного пункта, тихо разговаривая, сидели бойцы из взвода управления. Не было только двух разведчиков – пошли в разведку с помначальника штаба первого дивизиона лейтенантом Созиновым, о котором уже несколько раз слышал Григорий, как об энергичном и изобретательном командире.
– Да-а, так оно получилось однажды, что все у Чернолесья смешалось в кашу, а пехоты и на развод вблизи не было. В конце концов, оказываемся мы с лейтенантом Созиновым вечером на станции, затерявшейся посреди леса, и попадаем прямо с корабля на бал, – тянет, прикрывая обеими руками папиросу, красноармеец у стереотрубы. – Безопасно добираемся до вагона, открываем дверь и вместо наших встречаемся с немецким офицерьем. Сукины сыны, сидят как дома, разделись, некоторые в одних длинных рубахах, гергочат по-своему и водку пьют. А закусок – горы, всяких-превсяких. А тут есть хочется, аж уши опухли. Увидел я этот фрицевский банкет и о еде забыл. «Здесь тебя накормят» – похолодела душа.
– Русишь офицер. Гут, гут, – встал ближайший и рукой приглашает садиться, – наверное, подумал, что мы какое-то предательское охвостье.
Здесь лейтенант как врежет по гитлеровцам с одной стороны, ну, а я с другой, так их, бугаев, сразу и облило мазкой[104]104
Мазка – кровь, вытекшая из раны.
[Закрыть]. Далее лейтенант выстрелом вырубил свет – и ходу из вагона в лес… Что там делалось после нас! Содом, Гоморра и фрициада! До самого рассвета стреляли. А мы, голодные, холодные, прем к своим на третьей скорости.
– Прокопенко, есть хочешь? – спрашивает лейтенант.
– Макитру вареников съел бы, товарищ лейтенант.
– Может вернемся на прежнее место – в вагон?
– Нет, – говорю, – лучше не надо, так как если фашист притронулся к пище, она в горло не полезет.
– Ну, тогда я сам буду, – и вынимает из кармана плитку шоколада и так хрустит, что у меня аж кишки сводит.
– Товарищ лейтенант, это вы там взяли?
– Там, – говорит. – Только он тебе в горло не полезет.
– Ох, и врет, – кто-то в увлечении трет руками. – О шоколаде где-то сам придумал!
– Чего там придумал, – поворачивается Прокопенко. – Спроси у лейтенанта.
– Тихо мне, – раздается сверху голос Тура, и все затихают, а потом снова из темноты откликается чей-то шепот:
– Эх, отступишь с какой позиции – и душа твоя выворачивается. Чтобы нашу землю вонючий фашист пакостил?.. Ох, однажды дали мы им жизни возле Дуная.
– Техникой прет, сучий сын. Не успеешь ударить из пушки – уже и «кум» или «корова» над тобой кружит. Вот и меняй огневую, потому что раздолбят, как сороки яблоко.
– Самолетов бы, танков сюда, на наш участок. На пушках одних здесь держимся…
– Забегаю я в село, а по улицам фашисты бьют – спасу нет. Смотрю: на дворе дед ботву секачом сечет.
– Дед, прячьтесь! – кричу.
Посмотрел на меня:
– А чего мне прятаться? Они будут стрелять весь день, так ради них и работу бросать, – и цюкает себе дальше.
Сидя на сыроватом песке, приложив к уху телефонную трубку, Григорий прислушивается к неспешным разговорам, одновременно думая о своем. На земле недалеко от него спокойно заснул Рязанов, нервно ходил Тур, кого-то выглядывая из темноты. А ржи шелестели тихо-тихо, будто хотели убаюкать землю, уставших бойцов, и в этот шум врывались одиночные выстрелы, пулеметное стрекотание, гул машин и гудение самолетов, плывущих среди звезд, как звезды…
Вот и его жизнь, как капля в речку, влилась в военный поток. И прошлое было прожито для того, чтобы утвердить будущее. И как та капля с рекой, так он соединен со всем миром, бросившем его на старую военную дорогу, через которую пролегает его, Григория, дорожка к жизни или к небытию…
Перед глазами проплывали знакомые родные места, встречался он со своими земляками, родней, шел навстречу Софьи, своим детям… Несмотря на то что у него такие скромные военные знания, он добьется, чтобы и ему, говоря о своем незаметном деле, можно было смело смотреть в глаза людям, недаром живущим на свете. Припомнил и Горицвета. После события в Городище Григорий сразу же ощутил к Дмитрию глубокую симпатию и справедливым взглядом осмотрел его неровную дорожку. Да, Горицвет, срываясь, всегда поднимался вверх. Была у Дмитрия какая-то неуклюжесть или неумение быстро сойтись с людьми; поэтому и опережали его давние друзья, легко, более ровно входящие в жизнь. И Григорию теперь стало понятно: Дмитрий в чем-то отставал от своих друзей, но в главном – в любви к Отчизне – он был им вровень. Он не тот жесткий камень, который только лишаями обрастает.
Позвонил командир дивизиона и вызвал комбата. Обваливая песок, Тур спустился в щель и припал к трубке.
– Нет, не приходил… жду, дождаться не могу… Я тоже так думаю… Такой не пропустит грушу в пепле, если что, то и из жара достанет.
В наушнике заклекотал короткий смех, и Тур передал трубку Григорию. При свете звезд небольшое продолговатое лицо командира батареи было выразительно белым, тонкие нервные губы изредка подергивались, то ли от ночной прохлады, от ли от нетерпения.
– Спать не хочешь?
– Нет, товарищ лейтенант.
– А я поспал бы. Так, в саду, на сене, чтобы сквозь ветки виднелись небо и звезды, – улыбнулся и сразу стал серьезнее; прислушиваясь к шороху, неслышно выскочил на поверхность.
На рассвете после смены, уже засыпая, Григорий услышал взволнованный, радостный окрик Тура:
– Созинов… Миша! Это ты?
– Сам собой, Typ! – звонкий, веселый тенор приближался от дороги.
Григорий, поднявшись на локоть, увидел невдалеке от себя высокогрудого лейтенанта с блестящими глазами и глубокой ямкой на подбородке. Шел он легко, будто не прикасался к земле, только изредка зябко поводил подвижными плечами. Все его тело курилось едва заметным дымком – одежда и лейтенанта, и двух бойцов, что шли позади него, была мокрая до рубчика.
– А я уже чего ни передумал, Миша.
– Знаю, знаю твою поэтическую натуру. Может и стихи некролога составил «Убили друга Мишу…» и так далее.
– Хватит, Михаил, не шути.
– Ну, Тур, а какие мы данные принесли! Недаром в болоте нам комарье глаза выедало. Засекли фашиста. Видно, к наступлению готовится. К нам пододвинулся.
Когда увидел в руках топографа с готовностью развернутый панорамный рисунок местности, по-заговорщицки улыбаясь, указал Туру на хутор, туманящийся на правом, более крутом берегу речки; потом вскочил в окоп и доложил командиру дивизиона:
– Засекли сосредоточение машин и живой силы.
Растянувшись на земле, Созинов с Туром сосредоточенно наклоняются над картой, накрывая ее желтоватым целлулоидным кругом, старательно и быстро готовят данные. Волнительное воодушевление и нетерпение охватывает всех бойцов. Уставшие, мокрые разведчики, выливая из сапог болотную грязь, тихо говорят о своих приключениях, прислушиваются к коротким словам командиров.
Вот Тур порывисто встал, вытянутся, и Григорий с трепетом ловит команду:
– По сосредоточению пехоты!
– По сосредоточению пехоты! – торжественно передает на батарею первую в своей жизни боевую команду и до боли прижимает трубку к уху. Глухо отозвалась огневая, и Григорий утверждает правильность команды коротким армейским «да».
– Гранатой! Взрыватель осколочный!
– Гранатой! Взрыватель осколочный!
– Заряд четвертый!
– Заряд четвертый!
– Основное направление правее один двадцать!
– Основное направление правее один двадцать!
– Уровень тридцать ноль…
Слова и цифры команды, нарастая, так охватывают, переполняют все тело, будто оно уже коснулось волн долгожданного огня.
– Первому один снаряд. Огонь!
– Первому один снаряд. Огонь!
«Выстрел»… – как музыка, откликнулась огневая. С утиным свистом над ними пролетает снаряд.
– Левее сорок! – докладывает, отрываясь от стереотрубы, Созинов…
– Правее ноль шестнадцать. Огонь! – махнул рукой Тур.
Григорий четко передает команду на огневую и слышит волнительное «выстрел». Мелодичный свист разрезает рассветную прохладу.
– Верно, минус, – бросает Созинов.
– Правее…
– Прицел…
– Огонь!
– Плюс! – докладывает Созинов.
– Сейчас мы возьмем гадов в клещи, – криво улыбается Тур. – Левее ноль-ноль три!
– Левее ноль-ноль три!
– Прицел сто шестнадцать!
– Батарея, огонь!
– Батарея, огонь!
Громовые выстрелы гаубиц через короткий интервал перекликаются с более глухими взрывами.
– Накрыли! – отрывается от стереотрубы Созинов. – По машинам ударили! Зачадили!
– Батарея, четыре снаряда, беглый огонь!
– Батарея, четыре снаряда, беглый огонь!
И снова над самыми головами артиллеристов врезается в голубизну тревожное шуршание, и снова глухо бухают взрывы.
Эти напряженные минуты становятся частицей твоей жизни, и, кажется, никогда не было тишины на земле.
– Огонь! – снова махнул рукой командир батареи.
– Огонь!
Далекие взрывы сливаются в сплошной грохот, он разрастается, и лица артиллеристов пестреют жесткими улыбками.
– Подскакивают фашисты!
– Выше хутора прыгают!
– Конечно, к небу же надо лететь – не близкая дорога…
– Поздравляю, Тур, с успехом! На пользу тебе идет командирский хлеб.
И Григорий замечает, как широко раскрываются в блаженной улыбке лица бойцов, которые любовными глазами смотрят на командиров.
– Командир полка объявляет благодарность лейтенанту Созинову и лейтенанту Туру, – передает Григорий слова командира дивизиона.
Но у стереотрубы он уже не видит высокогрудой фигуры. Лейтенант, прислонившись головой к стенке наблюдательного пункта, сидя спит, не слыша, как сыпучий песок течет ему за ворот. Одежда его парует легким дымком, а уставшее лицо светится полудетской доверчивой улыбкой.
И Григорий с сочувствием и уважением смотрит на лейтенанта, словно это его сын.