Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 78 страниц)
Сафрон узнал, что Мирошниченко послал в район сообщение о потасовке на бугорке.
«Влипли по-глупому, как мухи в патоку». Рассерженно ворвался в хату и сразу же набросился на Карпа, передразнивающего Софью, которая недавно разбила тарелку.
– Чего, сучий сын, лясы возле батраческой юбки точишь! Запрягай сейчас же коней в бричку. Только одним лётом мне!
– Я сейчас, отец. – Схватил шапку в руки, вылетел в сени, мягко перепрыгнул через все ступени крыльца и через минуту забряцал упряжью в конюшне.
Когда вороные, кусая удила, зазвонили кованными вожжами, Сафрон наклонился над бричкой, горячо зашептал сыну в ухо:
– Только же мотайся мне, как поповна замуж. Не застанешь Крамового дома – езжай на пасеку. Ну, айда. Коней только не загони.
– Сделаю, как велели. – Встал во весь рост, махнул арапником, и кони с копыта ударили галопом. Красиво выгибая шеи, птицами вылетели со двора, мигнули в воротах, замелькали в щелях забора.
«Каждая косточка возницкая», – залюбовался фигурой Карпа, но снова вспомнил о своих заботах и пошел к амбару взять водки.
«Злыдни чертовы, связать бы вас одной веревкой и в море, как щенков, потопить», – вытянул из ржи бутылку и пошел в село.
Он уже разослал к созовцам Созоненко, Данько, Денисенко. Сам же решил обламывать Бондаря, хотя гонор выворачивал ему всю душу. Но кого же другого пошлет?
«Лучше бы меня по затылку стукнули, чем вот так кривляться, снимать шапку перед быдлом. Давно ли само ноги едва не лизало, прося спасти в передневок[40]40
Передневок, передновок – период, что накануне нового урожая, обычно голодное время у малоимущих.
[Закрыть], а теперь нос до самого неба дерет. Как же, большая цаца, бугорка захотел! Чтоб тебе тот бугорок на спине до старости сел!»
На перекрестке он остановился у плетня: выбирал момент, чтобы никто не видел, как пойдет к Бондарю.
Сильный аромат улежавшихся яблок и сухого зелья носились по всей хате. Над картинами и портретами пышно расцвели широкие рушники, свежо подмазанный пол плеснулся из красных глиняных берегов потемневшим озерцом.
«Порядок, порядок в доме», – сразу же заметил и трижды перекрестился на пустой, без икон, уголок.
– Со святым воскресеньем, – кланялся Ивану.
– Доброго дня, – степенно встал из-за стола Бондарь, пристально и недобро взглянув на Сафрона. Тот будто и не заметил острого блеска в глазах.
– Славная светлица у тебя, Иван, – садится на скамью. – Сразу видно, что хозяйская девка растет родителям на радость. Может, скоро и выдавать будешь?
– Случатся добрые люди – можно и отдать, – сдержанно отвечает, желая понять, куда клонит Варчук. Но тот не торопится приступать к делу. Закручивает папиросу, исподволь прикуривает, и губы его выворачиваются длинной черной трубочкой. А вся голова окутывается густым дымом.
– Конечно. Только где сейчас тех добрых людей искать? Портится молодежь теперь. Нет порядка. Нет.
– Хе, – более ничего не говорит Бондарь, и Сафрон не может разобрать, удивляется ли он, сочувствует ли его словам, и не замечает на себе насмешливого пристального взгляда.
– Как у тебя яблоками пахнет. Хорошо уродил сад в этом году?
– Ничего себе.
– И у меня, хвала богу, Карп подпорками ветки подпирал, чтобы не расщепились. Яблони, как облепленные тебе, листья не видно… Выпьем по рюмке, Иван. Там у тебя чем-то закусить не найдется? – деловито ставит на стол бутылку и не дает промолвить Бондарю слова. – Да не очень беспокойся – яблоко там, хлеб и луковицу – и больше ничего не надо.
– Я пить не буду.
– Как это не будешь? – криво улыбается Варчук, хотя внутри злость уже начинает кипеть. – Хоть и стал ты за старшего в созе, но не очень задавайся.
Ненужное слово было сказано, и оно сразу же выводит Бондаря из равновесия:
– Задаваться мне не с руки, мы люди простые, а пить с тобой не буду.
И Варчук понял, что убеждать его бесполезно.
– Что же, вольному воля, а спасенному рай. Если так привечаешь, то и я в твоей хате уса не макну. – Запрятал бутылку в карман. От злости дрожала рука, и передергивалось, терпко холодея, лицо, билось синими обвислыми мешочками под глазами. – Не годится так, Иван, встречать гостей. Я к тебе с мировой пришел. – Напряженно глянул поперед себя.
Бондарь, нахмурено слушая, молчал.
– Да, Иван, некрасиво оно у нас вышло. Но, сам знаешь, за землю человек и в землю пойдет, не то что на драку. А мы же с тобой из одного села, для чего лишнюю вражду иметь. Ты на меня начнешь точить нож, я на тебя. И что оно из того выйдет? На черта связываться с такими, как Поликарп? Это все ненадежные люди. Они на твою голову понанесут хлопот, как кукушка яиц в чужое гнездо, а ты потом сиди и суши мозги за них. Скажем, Поликарп где-то затрет лошадь или искалечит, ибо это хозяин разве? А ты потряси мошной, потому что и государство – это не бездонный колодец. Или распадется соз, а убытки с кого слупят? С тебя же. Вот еще и хата с торгов к чертям пойдет. Ей-богу, Иван, за гнилую ветку схватился. За гнилую.
– За этим и пришли?
– Я же говорю: за мировой приплелся. Погорячились немного мужики, а теперь уже и затылок чешут.
– Вот на суде нас уж как-нибудь помирят.
– Зачем же на суде? Если мирно, любезно можем прийти к соглашению между собой. Все в наших руках. Знаешь, даже плохой мир лучше хорошей драки.
– Нет, не будет баба девкой, – вдруг отрезает Бондарь и привстает из-за стола. – Ничего не выйдет, не будет у нас мира.
– Не будет? – дрожит голос Варчука. – Гляди, не покаешься ли потом, да поздно будет. Будет раскаяние, да не будет возврата.
– Чего вы пугаете своим раскаянием? Вы нам голову будете ломать, а потом за рюмку откупаться? Дешевая цена. Умели лезть в потасовку, теперь умейте и перед судом предстать. Вот и вся моя сказка-басня.
– И больше ничего никак не скажешь?
– Ничего и никак.
– Одумайся, Иван, пока есть время.
– Чего пугаете меня, как мальчика? – вдруг вскипает Бондарь и весь краснеет. – Не боялся я вас и раньше, а теперь и подавно. Прошло ваше. Навеки.
– Не похваляйся, чертов сын! – бесится Варчук, хватаясь рукой за щеколду. – Еще пуповиной тебе наша земля вылезет.
Сафрон, колыша полами длинного поношенного пиджака, широкой раскачивающейся походкой спешил на хутор.
«Нет на вас ни Шепеля, ни Гальчевского, никакого черта, чтобы та земля боком вам вылезла», – скрипит зубами, и волнистые усы его шевелятся, как два копья. Полуослепший от злости, на крыльце чуть не сбивает с ног Софью, которая несет еду поденщикам.
– Это столько ты им тянешь? – сразу приходит в ужас Сафрон. – Обрадовалась, что меня в хозяйстве нет. Сколько хлеба на поле тащить! Дома они столько едят? Будто коням несет. Когда я тебя приучу к порядку? Не могла меня дождаться? Рада чем дольше хвостом возле мужиков крутить.
– А вы мне говорили, когда придете? Как это людям целый день за ложкой кандьора[41]41
Кандьор – жидкая пшенная или гречневая каша.
[Закрыть] пропадать? – сначала обижается Софья, но сразу же находит нужные слова.
– Цыц! Не твоего ума дело. Научилась на собрании рты, как вершу, раскрывать. Ах-ты-вистка. И приучай поденщиков поменьше есть. Это им на пользу.
– Ну да, ну да, – с готовностью соглашается Софья и с преувеличенной покорностью поддакивает: – Цыган тоже приучал кобылу не есть.
– Я тебе как дам цыгана, так ужом скрутишься. Исчезни, паскуда, с глаз! – так бесится Сафрон, что даже забывает заставить наймичку переполовинить хлеб. И когда Софья исчезла на улице, тогда опомнился, что она столько понесла на поле.
«Погибели на вас нет». Вошел в дом, долго раздумывая, записать ли это на счет Софьи. И хотя много более важных дел беспокоило и мучило Сафрона, тем не менее не забывал и о мелочах. Вынул из сундука засаленную, густо облепленную цифрами тетрадь и поставил на счет Софьи разбитую тарелку. Однако хлеб не записал: «Так укусит словом, что места не найдешь».
XLІІІСофья и поденщики пошли домой. Сафрон запер за ними калитку, спустил с цепей собак и в тяжелой задумчивости начал обходить двор.
Никогда боль потери не была такой тяжелой, как теперь. Хотя в 1920 году у него отрезали землю, а сейчас лишь обменяли на худшие бедняцкие заплаты, тревога беспросветной тучей охватила Сафрона. Он неясно догадывался, что соз – это начало другой, более страшной для него, Сафрона, жизни.
«Теперь они к тебе с поклоном не придут, они тебя быстро в узел скрутят, если никто не переломает им хребет», – думал про созовцев, еле отдирая от земли отяжелевшие ноги.
Сразу же за двором клубился темно-синий лес, а над ним, как вечерний отсвет деревьев, дымились тяжелые объемистые тучи. Кто-то вышел из просеки, и Сафроновы собаки, словно два черных мотка, с хрипом покатились мимо хозяина и одновременно звонко ударили крепкими ногами в дощатый забор.
«Кого там еще лихая година несет?» – не останавливая собак, хмуро пошел вперед. Невысокая, вся в черном фигура легко и ровно приближалась ко двору.
– Емельян! – вдруг радостно крикнул Варчук и сразу же начал унимать псов.
Крупяк улыбнулся тонкой улыбкой, поздоровался, осмотрелся и тихо спросил:
– Сафрон Андреевич, никого у вас нет? Из чужих?
– Иди спокойно. Никого. Вот не ждал, не надеялся. Такой гость… Шельма, пошла к черту! – Ударил носком сапога собаку. Та заскулила, отскочила и снова залаяла. – Пошла к черту!
– Она и по-украински понимает, – засмеялся Крупяк.
Но Сафрон не понял его шутки и сразу же начал жаловаться:
– Лихая година надвигается на нас, Емельян…
– Сафрон Андреевич, – перебил его. – Вы сегодня называйте меня Емельяном Олельковичем.
– Какого это ты еще Олельковича придумал?
– Это наше извечное украинское имя. Извините, что придется сегодня величать меня, но так надо: гость у нас важный будет.
– Гость? Откуда?
– Издалека, отсюда не видно. Больше ничего не выспрашивайте. А человек он очень важный… Завесьте окна, чтобы никто не видел. Понимаете?
Поздно вечером Крупяк привел в светлицу неизвестного. Был это среднего роста белокурый мужчина с окровавленными ободками глаз и прямым хрящеватым носом. Жиденькие пряди волос цвета перегнившего лыка, гребенчиком спадали на бугорчатое надбровье; упрямый подбородок поблескивал крохотными искорками кустистой щетины. От неизвестного остро пахло смолятиной[42]42
Смолятина – запах паленого.
[Закрыть], так как пахнет осенью подопревшая дубовая листва.
«Где-то немало по лесам бродил».
– Борис Борисович, – резко, будто каркнул, промолвил незнакомый, протягивая длинные пальцы Варчуку. Тот осторожно, как ценную вещь, подержал их в руке и еще более осторожно опустил вниз.
Аграфена подала ужин, и гости так набросились на еду, что у Сафрона аж сердце заныло. Тем не менее должен был упрашивать:
– Пожалуйста, ешьте. Старуха еще добавит. Кто знает, что дальше придется есть. Такое время…
Борис Борисович измерил его несколькими длинными, внимательными взглядами и коротко, будто командуя, ответил:
– Скоро придет другая пора. Надейтесь и работайте.
Больше он не обращал никакого внимания на хозяина. Морща нос, он глоточками, понемногу, пил водку, накладывал на хлеб тонкие кусочки розового сала и поучительно вел очень умный, как определил в мыслях Варчук, разговор. Степень разумности его определялась непонятными словами и такой запутанностью, что, как ни прислушивался Варчук, не мог надежно ухватиться за нужную нить. Однако подсознательно догадывался, что речь идет о таких делах, которые и его жизнь могут вынести на другой берег.
– О нашей большой силе свидетельствует и такой пример: нунций папы Евгений Пачелли горой стоит за нами. Значит, сам пастырь пастырей – святейший папа за нами. Иначе не дотянулся бы Пачелли до кардинальской шапки: вот-вот обеими руками схватит.
– Блестящая карьера, – искренне позавидовал Крупяк и призадумался.
– Да. Но впереди еще лучшая. Я не сомневаюсь, что вчерашний епископ завтра станет самым папой. И наверное, Пачелли будет принадлежать честь подписать с нами исторический конкордат… Терпение и труд все перетрут. Мы еще не представляем себе, какие молниеносные изменения готовит нам будущее. Сегодня вы, Емельян Олелькович, как заяц, боитесь каждого шороха, а завтра вы один из руководителей украинского правительства, хозяин полей широких, властелин жизни. – Сделав вид, что он и не заметил честолюбивых огоньков в глазах Крупяка, Борис Борисович убедительно закончил: – И это не сказка, а неизбежность исторической реальности.
– Если бы эта историческая реальность скорее повернулась лицом к нам, а то что-то твердо встала она неудобным местом, – ответил Крупяк.
– Терпение и труд, – нажал на слово «труд». – А теперь – отдыхать. – Выбравшись из-за стола, он снова несколько раз взглянул на Варчука и, вместо благодарности, резким голосом сказал: – Не сокрушайся, хозяин. Скоро Украина по-иному заживет. О вас, хозяевах, великие государства думают.
И Варчук, впившись неблестящими округлыми глазами в гостя, остро ответил:
– Что-то долго они думают. Видать, мозги неповоротливые. Или силы черт-ма?
Эти слова, видно, не понравились Борису Борисовичу. Он больше ничего не сказал, а Емельян неодобрительное покачал головой.
Борис Борисович, натерев лицо какой-то мазью, лег спать в светлице, имеющей два выхода, а поглощенный заботами Крупяк еще несколько раз выходил во двор и на дорогу, прислушиваясь к каждому шороху. Не спаслось и Сафрону. В тяжелые его раздумья внезапно влились большие ожидания. Привлекательные картины грядущего перемежались с горечью последних дней, и аж дрожь сгибала и пружиной выгибала его костистое тело. Тихо вышел из дома, у крыльца остановил Крупяка:
– Емельян Олелькович.
– Теперь говорите со мной, как с простым, – улыбнулся.
– Ты бы спать шел, Емельян.
– Нельзя, – покрутил головой. – И так мы много спим. Боюсь, как бы судьбу свою не проспали.
– Емельян, что мне делать? Набросили петлю на шею. – И он рассказал о последних событиях в селе. Крупяк, упрямо думая о своем будущем, молча выслушал и жестко ответил:
– Что делать? Спать. У вас не то что землю – все скоро подберут. Так вам и надо. Дождетесь грома над самой головой! Что вы сейчас не можете дать толку одной горстке созовцев? Или силы черт-ма? – язвительно повторил слова Варчука. – Ждете, чтобы все село в коммунию повалило? Ну, ждите. Черт с вами. Не хватило смелости убить предводителей, так сначала хоть их скот истребите, тогда и соз распадется на куски…
– Емельян, ты не горячись. Как же я тот скот истреблю, если сразу же злыдни бросится на меня? И так пальцами тычут на мой хутор и днем и ночью.
– Хорошо, хрен с вами. Еще раз помогу. Карпа возьму в работу, чтобы поменьше за юбками гонял, а побольше делами занимался. Не маленький, – взглянул на звезды, зевнул: – Ну, пора будить Бориса Борисовича.
– Так вы и ночевать не будете?
– Где там ночевать. К утру еще надо вон какой крюк отмерить. Я на днях вернусь к вам.
– Возвращайся. Будь гостем дорогим… Ты скажи, Емельян, как наши дела кругом идут? – понизил голос.
– Какие дела?
– Ну, мировые. Ты что-то такое говорил об этом. Есть ли нам какая-то поддержка с запада? Петлюру же убили. Нашелся какой-нибудь его наместник и всякая такая штуковина?
– Главный атаман Левицкий. В Варшаве живет со своим министерством. Под крылом Пилсудского, – ответил неохотно.
– Пилсудского? – переспросил горячо, чтобы еще вырвать какое слово.
Крупяк покосился на Сафрона и заговорил быстрее, более сосредоточенно:
– Наш председатель директории не с одним государством имеет связи, и в первую очередь с Англией. Ежедневно видится с английским посланником в Варшаве. В Румынии нашей «Лиге наций» помогает сигуранца и в частности генерал Авереску. Во Франции действует «Объединение украинской общины». Левицкий в Париже выслал Даценко, а тот составил список всех атаманов, полковников и генералов. В Германии орудуют Дорошенко и Скоропадский. Гинденбург имел личную встречу со Скоропадским. Словом, Сафрон Андреевич, события назревают. Да еще какие события. Уже военный министр главного атамана генерал Сальский через министра финансов Токаревского получил от Англии помощь и предложил в Париже готовый план похода на коммунию. «Основная наша сила, – говорит Сальский, – находится на Украине, перед нами». Крепко запомните это. На вас, хозяев, – основные упования…
Крупяк так уверенно и четко сыпал названиями петлюровских организаций, фамилиями, событиями, что Варчук аж захлебываться начал от трепета. «Пилсудский, Болдуин, Гинденбург, встреча Чемберлена с Примо-де-Ривера» – эти слова пасхальным звоном гудели в ушах и возвращали ему даже ту землю, которая была отрезана в 1920 году.
– Это хорошо, хорошо… А ты, Емельян, на этих днях нам поможешь? Крепко твое слово?
– Вы уже и мне начинаете не верить?.. Сичкарь надежный?
– Надежный, – горячо заговорил, прикидывая, что будет куда лучше, если не Карп, а Сичкарь с Крупяком нанесут убытки созу.
Тихо вошли в светлицу. Крупяк подошел к кровати и потормошил за плечо Бориса Борисовича. Тот спросонок что-то забормотал, и вдруг Варчук услышал отрывистые картавые слова чужого языка. Перепуганный Крупяк быстро закрыл гостю рот, а Сафрон застыл посреди комнаты и размашисто перекрестился. Большие надежды потоком рванулись в его грудь.
XLІVДмитрий только что воротился с поля, кода пришел исполнитель:
– Вас Свирид Яковлевич вызывает.
Умывшись, не спеша пошел в сельсовет. На крыльце его понурым взглядом встретил Иван Тимофеевич.
– Нечистые наши дела, Дмитрий, – сразу же отозвал в сторону.
– Чего? – удивился парень.
– Уже, видно, их отродье успело подмазать Крамовому, чтобы сухая ложка рот не драла. Так ли договорились, взятку ли дали – черт их знает, только не туда Крамовой дело клонит. На меня насел, что Прокопу Денисенко голову разбил. «Вы первый будете отвечать за хулиганство. И кто знает, не вы ли потасовку начали», – даже угрожать начал. И, как та лягушка, стеклянными глазами светит, пусть бы они тебе остались, а нижние повылазили. – Бросает окурок и растирает его большим порыжевшим сапогом.
Из канцелярии выскакивает покрасневший, с испуганными глазами Поликарп.
– Ну, как? – подзывает к себе Бондарь.
– Черт бы его побрал, – отмахивается рукой Поликарп.
– Что же они тебя спрашивали?
– Дрались ли мы.
– И что же ты ответил?
– Дрались, говорю. Еще и как. Если бы не бросилось кулачье убегать, всех бы… – сразу смелеет Поликарп.
– Тоже мне: не говорила, не говорила, взяла мазницу и за медом пошла. Кто тебя за язык тянул? – кривится Бондарь.
– Ведь начальство хотело, чтобы я так сказал. А оно же знает, что к чему. Вот я и сказал. Разве не так? – удивляется Поликарп.
– А еще что спрашивали?
– Не мы ли первые начали кулачье проучивать, чтобы не ходили на бугорок… Так приязненно спрашивает тот, белокурый, в очках, и сам подсказывает, что надо было проучить их.
– А вы что? – не выдерживает Дмитрий.
– А мне что: кулачье жалеть? Да и сказал тогда – мы и сами догадались их проучить дрекольем, чтобы не были такими хитрыми.
– Ты знаешь, что намолол?
– Да так же начальство хотело. Они же власть, конечно.
– Тьху на тебя. Кажется, теперь уж не они, а мы виноваты будем. – Аж в сердцах плюет Бондарь. Мимо него, злорадно прищурившись, в сельсовет идет Варчук, важно, с достоинством.
В канцелярии накурено. За столом, устеленным бумагами, сидят Петр Крамовой и высокий милиционер с узкими, будто осокой прорезанными глазами.
Милиционер, обращаясь к Дмитрию, долго рассказывает, что надо говорить только правду, так как за неправильные свидетельства будет привлекаться к уголовной ответственности, может накликать беду на свою голову. Его сухо перебивает Петр Крамовой.
– Гражданин Горицвет, подтверждаете ли вы показания большинства свидетелей, что потасовка на урочище «Бугорок» была содеяна по горячности членом соза «Серп и молот» гражданином вашего села Степаном Кушниром? – Из-под круглых очков пытливо впиваются в него серые большие глаза, затененные, как сеткой, длинными выгнутыми ресницами. Когда ресницы поднимаются вверх, они едва не касаются бровей и тогда из уголков глаз выпирают две влажные капли розового мяса.
– Нет, такого не было, – отвечает Дмитрий, стоя перед столом с шапкой в руках. «Паляницы тебе на пользу идут», – рассматривает дородного, раздобревшего Крамового.
– Как не было? Предупреждаю, за неправильные свидетельства будете привлечены к уголовной ответственности.
– Слышал уже, знаю, – кивает головой Дмитрий. – Потасовку начал не Кушнир, а кулаки.
– Молодой человек, что-то вы начинаете петлять. – Забегали на очках четырехугольники отраженных окон, пряча глаза Крамового от Дмитрия.
– Я не заяц и петлять ни ногами, ни языком не научился. Если мои показания не нужны, отпускайте домой, так как меня ждет работа, – нахмурено мнет шапку обеими руками.
– Домой захотелось? – кривится Крамовой и вдруг нападает на Дмитрия: – А что если мы тебя за хулиганство и лживые свидетельства в милицию отправим?
– Не имеете права.
– Найдем и отправим.
– Тогда я вам ребра переломаю, – бледнеет парень и сразу надевает шапку на голову, чтобы освободить на всякий случай руки. – Я вам не Поликарп Сергиенко.
– Вон ты что! – сжимаясь, как перед прыжком, привстает Крамовой.
За ним встает из-за стола милиционер. Он косится на Крамового и явным образом улыбается Дмитрию.
– Садись, – останавливает милиционера Крамовой. – Хорошо. Так мы и запишем ваши слова, гражданин Горицвет. А за оскорбление органов охраны заведем на вас дело.
– Хоть два, – сердито отрезал Дмитрий. – Меня на испуг не возьмете.
– Ах ты! – тянется к нему Крамовой.
– Ну-ка, не очень. Это вам не царский режим, а я не тот дядька, который в три погибели согнется. Если надо будет найти дорогу к правде, я и до Москвы дойду.
– Не сомневаюсь, – едко отвечает Крамовой. – Вы, молодой человек, оригинальные дороги находите: с палкой по полю бегать и честный мир мутить. Что из вас дальше будет, молодой человек? – покачал головой с зачесанными назад желто-золотистыми волосами.
– Что из меня ни получится, но не троцкист! – уже бесится Дмитрий. – На собрании вы раскаиваетесь в своих ошибках, а сюда души вынимать приезжаете. Так какие это дороги будут? Забыли, что мы советские люди, а не послушное стадо. Не на ту ногу скачете, или, может, чин голову закрутил?
– Иди, – вдруг бледнеет Крамовой. И его злую, презрительную насмешку как ветром вздувает. – Иди!
– Я еще имею время, – уже издевается Дмитрий над Крамовым. – Может, еще что-то обо мне в бумажку запишете. Недаром жалование получаете. Да еще, наверное, и не одно. Вот никак не поймешь кое-кого: середняка живцом съел бы, а кулачье защищает.
– Вон! – выскакивает из-за стола Крамовой. – Я тебе твои слова и на том свете припомню.
– Если бы только тем светом обошелся, – нарочито медленно выходит из канцелярии, чуть сдерживая злое упрямство.
– Ну как, Дмитрий? – спросил Свирид Яковлевич.
– Да как. Золотой теленок облизал руки этому начальству. Это начальство одной веревочкой с Варчуком связано.
– Ты думаешь?
– Чего там думать… Не повылазило еще.
– Как приехали – руку за созовцев держали. Видно, свои намерения песочком присыпали, – призадумался Мирошниченко.
– А такие, как Поликарп, помогли запутать дело. Наверное, так и закроют его, как незначительную драку. Козыри в их руках. Сумели правду турнуть на дно… – кипел парень. Внутри ежом шевелилась злость против мясистого Крамового, и тот блеск очков с пятнышками выгнутых стекол резко бил ему в глаза.
– Нет, не будет по-ихнему. Никакие протоколы, никакая хитрость не припорошит правду. Ты знаешь, что это означает – отступить назад? – пристально взглянул Свирид Яковлевич на Дмитрия.
– Знаю, Свирид Яковлевич. Если сегодня свихнешься, – завтра тебя на куски порвут, сапожищами с грязью смешают.
– Крепко завязался узелок. Рубить будем его. – Лицо Свирида Яковлевича взялось частоколом белых полос.
– Сейчас запрягаю лошадей – и айда в райпартком, – клекочет голос Ивана Тимофеевича. – Павел Михайлович всыплет им, хитрецам, березовой каши, – и, пошатывая широкими плечами, начинает прощаться.
– Только что об этом думал, – промолвил Мирошниченко. – Вместе поедем, Иван. Иди за лошадьми. Я тем временем это начальство вытурю с сельсовета, нечего ему делать в государственном учреждении. – Коренастый и нахмуренный, как грозовой час, резко поднимается на крыльцо.
– Свирид, ты знаешь, что это означает?
– Знаю, Иван. Борьба есть борьбой!
Дмитрий догнал Бондаря на углу улицы.
– Что, нравится такое дело? – невесело улыбнулся Бондарь. – Ты скажи, как хитро задумано? Значит, за нашу рожь нас и побили. Хитро, хитро сделано. Но райпартком поломает им все планы. Они меня не съедят. Подавятся!
– Иван Тимофеевич! Это хорошо, что вы к партии за правдой идете. Только не езжайте теперь дубравой: кулачье там непременно встретит вас. Я уже примечаю…
– Они могут. Надо так проскочить, чтобы… Словом, дела. Ты смотри, как Данько до плетня прикипел. Пожирает нас глазами.
– Лопнули бы ему еще до вечера.
Данько, увидев, что за ним следят, с преувеличенной старательностью завертелся на месте, будто что-то потерял. Но, когда со временем Дмитрий обернулся назад, богач аж голову вытянул из шеи, следя за Бондарем.
– Иван Тимофеевич, может, сегодня не поедете?
– Не может такого быть. Еще как поедем. Только пыль закурит! Видишь, как страх трясет кулаков. А нас они на испуг не возьмут…
Дмитрий размашисто завернул в узенькую улочку; на ней густо раскатились сердечка придорожника и червонцы одуванчика.
Возле вишни, взобравшись на плетень, стоял низкорослый подросток Явдоким, сын Заятчука. Увидев Дмитрия, он воровато повел глазами, спрыгнул на землю и, приминая мураву, лепетнул по полузабытой улице. Вот Явдоким на миг остановился. Дмитрий люто пригрозил ему кулаком. Подросток, высунув язык, перекривил парня и сгинул с глаз.
«Зашевелились шершни».
Разговор в сельсовете, злорадная походка Варчука, тяжелый взгляд Данько, кривлянье Явдокима – все это одновременно налегло бременем. Понимал – кулаческий заговор гадом шевелилась у самого истока новой жизни. Он, этот черный заговор, может покончить со Свиридом Яковлевичем, Иваном Тимофеевичем.
Аж вздрогнул, на миг вообразив, что может случиться несчастье с лучшими людьми села.
«Тогда и свет меньше бы стал».
Сейчас с новой силой почувствовал возле себя крепкое плечо и речь Свирида Яковлевича. Стало стыдно за себя, что он мог иногда в запале недооценить большую заботу, иногда резкого, тем не менее всегда верного слова Мирошниченко.
В хмурой задумчивости и волнении Дмитрий вошел в хату. Не снимая картуза, сорвал с места дробовик и вышел во двор. Солнце, нырнув в тучи, распустило упругие коренья вплоть до самой земли, где уже светлый прилив, разъедая неровные края пугливой тени, упорно катился в село.
– Дмитрий, ты куда? – загородила сына обеспокоенная Евдокия.
– Вперед, мам, – сразу же насколько мог изобразил на лице беззаботный вид. – В леса. В Городище на волчий выводок напали…