Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 78 страниц)
В погожее утро отправлялись ребята в город на терсборы[48]48
Территориальные сборы – военные учения призывников.
[Закрыть].
Еще с вечера, сговорившись идти вместе с Варивоном, Дмитрий приготовил немудрые пожитки, рассказал матери и жене, что без него делать. Любя военное дело, будучи образцовым конником и стрельцом, он на этот раз неохотно собирался на сборы: не хотелось оставлять молодую жену, с которой не успел не то что объясниться, а и наговориться.
Не стала Югина за эти дни после женитьбы ни веселее, ни ближе к нему. И уже тот замедленный холодок начинал сердить Дмитрия. Ревнуя жену к Григорию, он иногда невольно обжигал ее таким взглядом, что та испуганно отстранялась от него, спешила под защиту матери.
Половинчатое счастье уже не успокаивало его. Хотелось встретить не унылый блеск голубых глаз, а налитый счастливым сиянием; хотелось почувствовать хороший смех и прикосновенье милых рук и губ, что сами ищут и находят его руки и губы. Но все это было далеко от него. Осенним заморозком веяло от жены и, ближе присматриваясь к ней, не замечал теплого часа, который мог бы растопить этот заморозок. Она уважала его, была даже признательна, что так уважает ее, да и, кажется, более ничего.
На рассвете Варивон, расхристанный, веселый, влетел в дом.
– Хозяева уже встали? Доброе утро, значит. Ну, что же, Дмитрий, по рюмке и в дорогу. Югина, почему же ты не плачешь? Люблю, если, значит, бабы начинают плакать: хата ревет, слезы по полу рекой текут, глаза вспухают, будто кто луковицей натер. А ты себя, значит, героем чувствуешь – по тебе же голосят, по тебе слезы льют, по тебе глаза пухнут. И ходишь важно, как индюк, и успокаиваешь: «Да не убивайтесь, и не печальтесь, незачем, не по кому, да я скоро прибуду», – и под шумок, значит, водочку потягиваешь.
– Наговорил полную хату. Когда уже по тебе твоя будет плакать? – улыбнулась Евдокия, ставя миски на стол.
– Скоро, тетушка. Если бы вы знали, какая у меня девушка. Все отдай и мало… Ну, за то, чтобы все было пригоже. Югина, до дна тяни. На слезы не оставляй.
– Какая девушка? – поинтересовалась Евдокия.
– Скажу, только глядите, значит, никому: Василина Приваривона, ли то есть, Пидипригора.
… Все засмеялись.
– А чтоб тебя, лепетун, – села Евдокия между сыном и невесткой.
– Девушку я, тетка Евдокия, выбрал – лучшей не надо. Всех красавиц соберите до одной – не отдам за нее. Иду, значит, к ней как на праздник, а она меня встречает как праздник.
– Святого Варивона? – покосился Дмитрий и взглянул на Югину. И очевидно поняв его взгляд, залилась небогатым румянцем.
– Еще лучше. Одно только плохо: не дает мне слова молвить – верховодит. Ну, я ей на первой поре, значит, поддаюсь, а потом увидим, чья будет сверху.
Прощаясь, Дмитрий крепко поцеловал жену и впервые с удивлением и волнением почувствовал ответный поцелуй. Аж просеял и до самого перелаза не выпускал дорогой руки из своих пальцев.
* * *
Недалеко от старинной, полуразваленной крепости, построенной еще во времена татарского нашествия, конники и пехота проводили учения. На зеленой толоке белели березовые барьеры, чернели неглубокие и широкие рвы, тянулись переплетенные линии черного телефонного кабеля. Впереди конников протянулась неширокая улица недавно выстроганных столбиков, на которых слегка пошатывались длинные прутики желтой лозы.
Отделившись от взвода, Дмитрий крепко пружинит ногами ослепительные стремена и смотрит на взводного командира, который, прищурившись, будто прирос к рослому жеребцу.
– Рысью марш! – махнул рукой командир.
Дмитрий, забывая обо всем, одним движением ног пускает коня вперед, а сам не отрывает взгляд от неширокой улицы. Разгоряченный конь уже берет галопом, и Дмитрий с неприятностью ощущает, как в чистый звон копыт изредка вплетается металлический перестук, будто кузнец отрывисто бьет молотом по наковальне: задние подковы достают передние.
Приближаясь к белым столбикам, Дмитрий легко вытягивается и привычным движением выхватывает из ножен острую саблю.
Тонко свистнув, сталь ослепляет глаза голубой молнией и, легко покоряясь незаметному движению запястья, наискось подсекает первую хворостинку. Ровно рядом со столбиком остро срубленным концом упал прутик, замер на миг и наклонился к сухой земле.
Прищуренные глаза быстро и остро косятся на две стороны, и сабля, настигая взгляд, легко срезает негустые ряды ивняка. С каждым ударом неистовствуя, ощущает, как сладко замирает сердце, будто не лозу, а настоящего врага рубит мужчина.
Когда конь выскакивает на широкий простор, сабля сама красиво вырывается из руки и летит в ножны, гася ослепительное сияние, которое переливается и ломится на вырезанных долах. Упругое тело с наслаждением привстает и опускается на седло в ритм галопа. Приближаясь к взводу, слышит завистливый шепот:
– Рубит же чертяка, как ложкой орудует.
– Попадись такому, вовек макитра не срастется.
После дневных занятий, искупавшись в неширокой речке с каменистым дном, Дмитрий спешит в просторную ленинскую комнату изучать подрывное дело.
– О, за тобой и здесь, значит, места не захватишь, – подошел Варивон, держа в руке свернутую трубкой ученическая тетрадь.
– Ленивый может и не захватить, – серьезно отвечает, садясь на сосновую скамейку, что еще отдавала бором и живицей. – Недаром же пришел красноармейский хлеб есть. Или как ты думаешь?
– Что правда, то не грех, – согласился Варивон. – Воинское дело надо, значит, как репу грызть. Без этого нам не обойтись. Только обижаются на тебя конники.
– На меня? – удивился, насупился, припоминая и не в состоянии припомнить, чем бы он мог досадить своим ребятам.
– Ну не на меня же, – сузил лукаво глаза Варивон, и по выражению его лица Дмитрий догадался, что парень шутит.
– Снова что-то придумал?
– Какое там придумал. Все из вашего эскадрона огнем, значит, дышат на тебя, а в особенности Виктор Сниженко, – конник тоже не из последних и к тому же председатель супруновского соза.
– Рубака добрый. На коне сидит как вылитый и человек хороший, – согласился Дмитрий, припоминая умное, настороженно нервное, с толстыми, как лепленными, бровями лицо всегда собранного и тугого Сниженко.
– Ну вот видишь. Мужчина хоть куда, а ты ему свинью, значит, подкладываешь.
– Мели, мели, может до чего-то домелешься, – уже начал догадываться, о чем может идти речь.
– Вот тебе и мели. Из-под самого носа у человека приз вытащил, а еще и говорит, что не виноват. Знаем вас, значит, тихих и божьих, на чертей похожих.
– Ну, если бы не споткнулся конь под Сниженко, может и он получил бы приз. Воин – кругом шестнадцать, – великодушно заступился за своего неприятеля.
– За тобой успеешь. Руки у тебя самого луну с неба бы достали.
– Достанут ли луну, или нет – не знаю, а чуб твой ощиплют до волосинки.
– Эге, уж этого я не хочу: Василина же меня, лысого, значит, и во двор не пустит, – и при упоминании о девушке Варивон подобрел, просветлел, улыбнулся.
– Любит она тебя?
– Я тебе сказать не могу. Сам знаю, что не из красавцев, да и бедный, а она… Вот, Дмитрий, девушку встретил, без нее, значит, и жизнь не жизнью была бы. Для нее бы душу вынул и на тарелку положил бы, так как есть за что. – И чем дольше Варивон рассказывал о Василине, тем больше мрачнел и хмурился Дмитрий, перебирая свое неполное счастье.
В воскресенье к призванным на учения начали приходить и съезжаться жены, родители и родня.
Дмитрий и Варивон знали, что к ним никто не приедет. Забравшись в роскошный липовый парк, расположенный недалеко от дороги, легли на солнце, поговорили немного, а потом Дмитрий вынул топографическую карту, развернул на траве и оба с любопытством начали изучать «легенду» и расшифровывать местность родного Подолья.
– Дмитрий, ну, а ты по карте дорогу бы нашел, не заблудился бы? Или какой там бес? – со скрытым уважением и недоверием посмотрел на товарища, на каждом шагу исправляющего его.
– С картой – и заблудиться? Куда такое дело годится!
– Ну, а если бы тебя, значит, с завязанными глазами?..
– С завязанными глазами не нашел бы, – перебил Варивона, – а без завязанных – дело наше.
Между деревьями показался вестовой.
– Варивон Очерет, к тебе жена приехала, – позвал издалека, вытирая густой пот с веселого, попеченного солнцем лба.
– Нас не купишь, не на таких, значит, напали, – насмешливо ответил Варивон. – Табачок у тебя есть?
– Я ему о ремне, а он мне о лубье. Говорю, жена приехала – значит, приехала.
Варивон настороженно посмотрел на вестового: не перекривляет ли его, вставив слово «значит». Но тот, опускаясь на траву, улыбается полной сочной улыбкой, лукаво намекая «на женский вопрос», подмигивает широкими – в сосенку – бровями.
– Какая же она из себя? – осторожно спрашивает, боясь попасться на удочку.
– Небольшая, чернявая. Коса – как праник[49]49
Праник – валёк; большая скалка; деревянный гладкий валок для выбивания белья во время стирки.
[Закрыть], а губы – что вишни, хоть ешь, хоть целуй… Только гляди, чтобы оскомина не напала, – добродушно смеется вестовой.
– Ей-право, наверно, Василина приехала… Вот девушка. А ты не врешь? Ибо тогда вязы скручу, – люто набрасывается на вестового.
– Вот как благодарят, что по всему лагерю его разыскивал. Беги, невера, скорее, и сидором не забудь поделиться. Ждет тебя у проходной будки и стыдится страх как.
Варивон срывается с земли и бежит в глубину парка, а Дмитрий, кусая губы, низко склоняется над картой. «Привалило счастье человеку. Как обрадовался», – невольно шевелится завистливая мысль.
Не скоро на тропе появляется Варивон с небольшой сумкой в руках.
– Значит, моя приезжала. Это только подумать надо, ешь, Дмитрий, пирожки, – моя пекла, – развязывает сумку. – А вкусные, ну сроду таких не ел. Может, неправду говорю?
– Да правду.
– Вот то-то же и есть. Знаешь, провел я ее, а возле обрыва и спрашиваю: «Ну за что ты меня, Василина, полюбила?» Посмотрела так, как она только умеет, и как резанет мне: «За то, Варивон, что ты такой вредный и болтливый». Засмеялся я, потом она, а потом оба вместе… Нет, ты что мне ни говори, а полюбиться по-настоящему – большое дело. Это, значит, надо понимать. Я сам до сих пор понятия не имел. А теперь будто мир в глазах переменился – улучшился. И сам, значит, лучшим становлюсь… Эх, лишь бы только из своей бедности вылезти. Это чтобы уродило на бугорке. Зимой же в фурманку надо втянуться. Хорошо, что нашему созу еще исправных коней дали – заработаю свежую копейку… А ты знаешь, какая новость: кулаков судили!
– За потасовку на бугорке?
– Ага. Одни попали в допр, а другие будут отбывать принудиловку… Только Варчуки выкрутились.
– Жаль.
– Жаль. Черные они, как грязь.
И Варивон так уплетал пирожки, что сумка на глазах уменьшалась и уменьшалась, а потом совсем бессильно опустилась на траву.
– Да, Дмитрий, – вдруг спохватился. – Там, на селе, побасенку пустили, так ты не очень, того, верь. Чего языки не ляпают…
– Какую побасенку? – насторожился.
– О, у тебя уже сразу смена климата. Говорю же тебе, что наши некоторые людишки умеют так махать языком, как собака хвостом. Значит, говорят, что Григорий якобы к Югине вечером зашел… Ну, может и зашел. Но Югина же знаешь которая… – И осекся, взглянув на товарища. Дмитрий сразу весь побелел, как мел, только черные глаза засветились двумя лихими угольками; передергивались губы, трепетали расширившиеся лепестки ноздрей. Косматые брови вместе собрала сетка поперечных морщин. На миг, как ослепленный, закрыл все лицо большой рукой, потом одним быстрым рывком встал с земли, и бескровные губы, опускаясь уголками вниз, прошептали одно слово:
– Убью.
– Кого ты убьешь? – хотел успокоить Варивон товарища, но невольно вздрогнул, увидев, какая сила и ненависть заклокотали в том одном слове.
– Обоих, – слепыми глазами глянул поверх Варивона.
– Чего ты разгадючился? Какая-то собака ляпнула, а он уже разбух от злости. Ты сельских брехунов не знаешь? О чем-то хорошем тебе или сквозь зубы процедят, или совсем промолчат. А чуть что-нибудь – так раззвонят по всем уголкам. Человек еще не подумает, а они такого пришьют, как тот немецкий барон-враль, о котором ты сказку читал…
– Отойди. Не мозоль мне душу, а то и тебе перепадет.
– Тю на тебя, ненормальный!
– Я как дам тебе «ненормальный!» – рубанул рукой, как саблей.
Но Варивон своевременно отскочил назад и, ругаясь, пошел в лагерь. Несколько шагов, ничего не видя перед собою, прошел Дмитрий и покачнулся.
«Вот как оно бывает. Обоих убью. Пусть тогда хоть черту в зубы. А чтобы кто-то насмеялся надо мной, над моей честью, над моей любовью – а не дождетесь».
И начал быстро разыскивать командира эскадрона – хотел попросить, чтобы отпустили его домой. Но командир куда-то уехал, а на завтра должны были начаться маневры, и пойти в село не удалось…
Ослепленный злостью, он вдруг похудел, почернел, а глаза, ввалившись в глубину, утратили светлые искорки: были или совсем непрозрачные, или загорались злыми кружечками.
LVІВ долине созовцы пахали на зябь.
Когда Григорий взялся руками за чапыги и из-под натертого до блеска отвала со вкусным хрустом и шипением начал отваливаться лоснящийся шоколадный ломоть, он почувствовал непривычное волнение и изменяющуюся размывчатую радость, которая наполняла все его тело то добрым покоем, то тревогой. Приблизительно такое чувство переживал в детстве, когда впервые отец подпустил его к плугу, а сам начал погонять коней… И боязно было, что не удержит плуг, допустит погрешность, и веселилось сердце, глаза, когда тусклым серебром заблестела свежая борозда.
По пашне, выискивая личинок майских жуков, степенно ходили вороны; крутые, торчком поставленные ломти (чтобы больше впитать влаги), курились легким дымком и, отполированные синеватой сталью, сеяли негустым рассыпчатым сиянием.
Пахалась лучшая земля, которая испокон века принадлежала богачам.
Грезившееся добро подошло к порогу бедняцкого дома и за этими черными ломтями угадывалось неизведанное счастье.
Григорий недавно записался в соз. На той неделе рыхлил землю скоропашкой, сеял, а сегодня впервые вышел пахать на зябь. Полнодневная работа и новизна гуртового дела усмирили его сердечную боль, однако она не забывалась, как глубокая рана, которая еще не заживилась и напоминает о себе каким-то одеревенением. И вдобавок почти во всех мыслях с ним была Софья.
Любил ли ее? Может, только уважал? Нет, девушка нравилась нему. С радостью встречался с нею, но прощался ровно, спокойно. А может, просто его сердце не способно полюбить во всю силу. Что же, уважение перерастет в любовь. Доброй женой будет. Такая, что знает цену куску хлеба, и мужа больше будет уважать, будет любить.
Золотым колесом закатилось солнце за лес; опустело, молчащее поле, и в долине вздохнул старый и несильный туман.
Созовцы сложили на телеги плуги и тихим шагом поехали домой. Иван Тимофеевич соскочил на землю и подошел к широколистой пшенице, жадно вбирающей с предвечерья сизо-зеленые краски. Кустистые, окрепшие посевы порадовали сердце хлебороба.
– Как взошло. Как барвинок, – протянул руку вдаль.
– Красивая пшеница, красивая, – наклонился к земле Степан Кушнир, родной дядя Софьи. – Если бы дождаться с нее хлеба.
– Дождемся, – уверенно мотнул высушенной головой Поликарп Сергиенко. – Земля же какая. Какая пшеница! – Он сорвал один стебель, сырой, в каплях росы, положил на сухую костлявую ладонь и долго рассматривал его, как самое дорогое сокровище.
– Вот настанет жатва. Заскрипят подводы по дорогам… И не будут голодать больше дети, не будет сушить голову почерневшая жена, – подойдя к Поликарпу, тихо промолвил Иван Тимофеевич.
– Иван, – с удивлением взглянул на него Поликарп. – Как ты все мои мысли, всю душу узнал? Только что думал об этом… и о жене, и о детях подумал, и о жатве, и о подводах… Справедливый ты человек, Иван… Без насмешки людей узнаешь… – И Бондарь увидел перед собой не того затурканного, прибитого нищетой, недоеданием Поликарпа, который был посмешищем всего села и в минуты забвения скрашивал побасенками свою безотрадную жизнь.
Наполненные значением полнодневной работы и спокойной радостью, закуривают папиросы и молча идут в село. Натруженные, вспотевшие кони, чувствуя дом, веселее помахивают хвостами и сами берут рысью по неширокой полевой дороге, к которой, темнея на ветрах, подбегает широкий плес совместного труда.
– Чего призадумался, Григорий? – тихо спрашивает Иван Тимофеевич, и в его голосе нет того равнодушия, с которым мы часто бросаем первые слова. Он, определенно, замечает, что нелегко парню на душе, но не надоедает лишней болтовней и не сторонится своего неудачного зятя. – Тебе скот нужен будет огород вспахать или дров привезти?
– Нужен будет, Иван Тимофеевич, – и в задумчивости, принесенной осенней вечеринкой, снова начинает шевелиться то же беспокойство.
Простившись, он темными шуршащими огородами идет домой, резче ощущая приток одинокости и недовольство. И сам не замечает, как подходит к дому Дмитрия Горицвета, долго и нерешительно стоит недалеко от дороги, вглядываясь в небольшое окно, налитое желтым, неярким светом. Он знает, что Дмитрий теперь на терсборах и после нерешительности решает проведать Югину. Пригибаясь, легко переступает перелаз. Из окна видно, как Югина в доме сечет капусту. Вот она поправила косу, которая выбилась из-под платка, и снова взялась за нож.
И припомнилось, как впервые он, смущаясь, неуклюже поцеловал ее, прижал упругую девичью фигуру и как выпорхнула она из его рук.
– Не ждала? – затворив дверь, останавливается на пороге.
– Не ждала, – бледнеет Югина. Нож выпадает из руки и глухо стучит ручкой в сырую клепку.
– Соскучился по тебе. Проведать пришел, – виновато улыбаясь, поднимает настороженную и робкую тишину.
– Спасибо, – одними устами проговаривает, горькая улыбка освещает ее лицо и унылые глаза. И удивительно: Григорий, вглядываясь в побелевшее и осунувшееся лицо молодицы, вдруг припоминает Софью и, захлебываясь от новых чувств, бесповоротно решает, что на этих днях женится на ней. Он уже раскаивается, что зашел к Югине. Какая-то настороженная тяжелая стена невидимо легла между ними, и парень знает, что уже не переступить через нее, как не возвратить вчерашнего дня.
– Как живешь, Югина? – спрашивает, лишь бы спросить.
– Хорошо, – коротко отвечает.
– Уважает тебя муж?
– Очень.
– И я решил жениться. Не удалось на тебе…
– Не надо об этом, Григорий… – просит тихо, напевно.
– Думаю, с Софьей Кушнир…
– Она славная девушка. Будь счастлив с нею, Григорий.
Еще перекинувшись несколькими предложениями, они затихают, и долго оба не могут нарушить молчания.
– Пойду я, Югина. Извини, что потревожил. Бывает так на душе.
– Бывает, Григорий. Знаю.
И ему показалось, что слезы сверкнули в ее глазах. А может то отблеск света? В сенях он ловит ее руку, но та исчезает в темноте, и тихий шепот опаляет его:
– Не надо, Григорий. Будь хорошим. Уважай Софью, она – твое счастье.
Недоумевая, откуда у Югины взялось такое благоразумие, он неожиданно замечает, что ему стало значительно легче и светлее на душе.
«А Югине не так хорошо живется… Счастье не благоразумием стелется, а само светит. Ну вот как эта звезда», – тихо поворачивает домой, и снова просыпается дрожь, как капризное дитя.
LVІІОт колодца осталось полдороги до леса, где, возможно, уже засел «враг».
Погожее осеннее утро покатило над деревьями отбеленное солнце, низко полями растекался туман, наливая собранным молоком долины и большие овраги. На потемневших стернях розовела сырая паутина с нанизанными мелкими ягодками росы. А над всем привольем желто-зеленой волной поднимался Шлях, вплывая высоким гребнем в синий лес.
Кони дружно ковали сухую дорогу, низкой октавой отзывались непересохшие ложбины, железом перезванивались холмы, и на них оставались синеватые сережки подков.
Приблизившись к лесу, Дмитрий повернул коня влево, на заросшую дерном обочину, и, словно сквозь бесконечные зеленые ворота, поехал под сводом растущих в два ряда лип. Виктор Сниженко понял, что деревья защищают их от «вражеской» разведки, и себе повернул на правую обочину. Резные тени, пятнисто перемежеванные с солнечным светом, быстро мерцали, играли на крепко натянутой короткогривой шее коня, ярким фонариком вспыхивали в умном синем глазу.
Пристально вглядываясь в даль, Дмитрий не забывал о своем горе, опутавшем его, как паутина стерню.
«Быть посмешищем села, делить свою душу. И за кого?» – ежом шевелилась внутри злость. Подпирало сердце к горлу. Если бы ему сказали, что сгорело все его добро, умерла жена, – он бы не так скорбел, как теперь. Сейчас была брошена грязь на его имя, честь, гордость, любовь. И потому Дмитрий не мог обуздать свой ум.
Дорогой прошло несколько путников, протарахтели две телеги, а потом, у самого леса, завиднелась одинокая фигура. И вдруг Дмитрий острым глазом узнал Григория Шевчика. Властным движением повернул коня на дорогу и галопом рванул вперед.
Вильнула влево, вправо дорога, словно берега, а потом, ускоряя бег, начала чертить пятнистые круги. Гудят и звенят копыта, поскрипывает новое ароматное седло. А неспокойное сердце всадника распирает стены грудной клетки.
Григорий на миг остановился, и его глаза ослепились голубым сиянием выхваченной из ножен острой сабли. Приближается перекошенное злобой лицо Дмитрия. Шевчик сразу догадывается обо всем. Взмахнув руками, как птица крыльями, легко поворачивает назад и стремглав летит по лесу. Дмитрию хорошо видны черные сережки, что густо колышутся на молодецком затылке, крепкая шея, округленные лопатки, и первые звенья позвоночника, которые резко выступают из-под сорочки.
На спине Григория выступает пот, и рубашка темнеет большим пятном.
«Жидкий же ты, жидкий». Приближается к ненавистной фигуре. Упруго поднимается Дмитрий на стременах, готовясь к удару. И тотчас слышит стук копыт и голос Сниженко:
– Горицвет, ты что, взбесился?
«Нет, не взбесился», – слышит как властные слова охлаждают его, тем не менее поворачивает коня налево от Григория, чтобы ударить правой рукой, не через шею, а от шеи коня. Григорий чувствует на себе тяжелое и влажное дыхание. Понимая, что не успеет добежать до леса – он уже протянул к нему свои объятия, – внезапно круто поворачивает направо к высокой обочине, из которой высунулся потрескавшийся, искалеченный корень лип. Схватившись обеими руками за полуживое плетение, он взлетает к дуплистому дереву и бросается в лес. Конь Дмитрия, свечкой взвившись на дыбы, не выскочил на насыпь и остановился на горбушке дороги.
Тотчас гибкие и крепкие руки перехватили Дмитрия. Рванулся он, но вырваться не смог.
– Ты чего развоевался? – резко смотрит бледный от волнения Виктор Сниженко. На его высоком челе вспухает и дрожит продольная прожилка.
Дмитрий, стихая, ничего не ответил; следил за густолесьем, укрывшим Григория. Оттуда скоро прозвучал гневный голос:
– Идол ты! Разбойник с большой дороги! Было бы у меня оружие – тогда померились бы, кто – кого. Послушал глупых языков и голову потерял. Не твой у меня характер!
– Поговори мне еще, – злостно зашипел, но последние слова Шевчика уменьшили его гнев и шевельнули искорку надежды, что и в самом деле, может, ничего особого не случилось.
– Ты чего развоевался? – вторично переспросил Сниженко.
– Одного земляка захотелось проучить.
– Так саблей захотел проучить?
– А чего же… инструмент подходящий, – скривились уста.
– И зарубил бы? – еще сильнее обрушивается на него Сниженко.
– Навряд. Но исписать спину синяками – исписал бы… Не смотри так. Сабля же и тупую сторону имеет.
– Ну и штучка же ты, скажу тебе. Я и не знал, что столько сельского идиотизма натолкано в твою умную главу. Посмотришь со стороны – мужчина – мужчиной, а присмотришься – свистун – свистуном.
– Ты мне не очень свисти, а то за это и с тобой могу саблю скрестить.
– Неужели скрестил бы? – зло прищурился. – Ну и характер у тебя, скажу, как у норовистого коня. Куда там – еще хуже.
– Для меня сойдет.
– О, – насмешливо поморщился Сниженко, – выплыла поганая собственническая закваска: «Лишь бы мне было хорошо». С такого «лишь бы мне» знаешь, что вырастает? Молчишь?
– А что я тебе, сейчас речь буду говорить? Тут сердце чуть на куски не разорвется, а он…
– И пусть порвется немного, – промолвил Сниженко. – Может, плохие коренья потрескаются, те, что мешают тебе яснее на мир смотреть.
– Ты о чем это?
– А о том самом. О тех ворсинах, из которых «лишь бы мне» вырастает.
– Так ты с кем меня ровняешь? – снова вспыхнул Дмитрий. – Ты жизнь мою знаешь? У меня каждое зерно мозолью заработано, каждая былина моим потом оросилась. Хлеб мне поперек горла не станет, так как в нем нет зерна неправды.
– Хм. Я и не знал, что так умеешь говорить. Это ты красиво сказал, но через собственнический плетень не перескочил.
Полуослепший Дмитрий порывисто откинулся назад и остро взглянул на Сниженко, который, увеличиваясь в глазах, упруго привставал на неспокойном коне.
– Не только один ты можешь сказать: хлеб мне поперек горла не станет, так как он потом заработан. Гляди, чтобы этот пот грязной лужей не стал, если ним от большой жизни отгородишься. Тогда зачервивеешь, как бурьян на меже… Сейчас ты отмахиваешься от меня своими собственными хлопотами, своей работой. Хорошо работать – большое дело. Но этого мало для тебя, для меня, для Варивона, для нас, воспитанных революцией, Октябрем… Вот на соревнованиях ты победил меня. Думаешь, позавидовал тебе? Нет. Правда, берегись, чтобы позади не остался. Конь мой не всегда будет спотыкаться.
– Постараюсь.
– Старайся, так как нелегко будет.
– Знаю.
– А когда увидел тебя, что начал подрывное дело изучать – обрадовался. Мужчина с толком, подумал. Вот скажи: почему ты так за воинское дело взялся?
– Что же я, думаешь, крот невидящий? – сердито заговорил Дмитрий. – Не вижу, сколько гадюк, причем не одноголовых, шипят на наше государство. Не один Чемберлен выплодился на Западе. Так что дать несколько рублей на эскадрилью «Наш ответ» – это капля в море. Воевать за меня дядя не будет. А я не тот оловянный солдатик из сказки, которого рыбина проглотила – и хоть бы тебе что. Боюсь, что мной навеки можно подавиться. Не знаю, каким рубакой был Богун, но покалечат мне правую руку, то сумею саблю и в левой держать. Мне своя власть дороже руки, дороже жизнь. И чего я с тобой сейчас буду говорить, если ты не понимаешь, что у меня на душе делается?
– Немного понимаю, Дмитрий. Это настоящая речь. Таким тебя во всем хочу видеть. Ты понимаешь, как тебе сейчас необходимо шире входить в жизнь, делами ворочать…
– Ну, знаешь, я в чины лезть не хочу. Мое дело маленькое: паши и сей. Я только труженик, настоящий труженик.
– Долбня ты упрямая, единоличник, – раздраженно отрезал Сниженко. – А ты стань хозяином земли. Слышишь, хозяином, почетным человеком, который своему родному государству весь талант, всю силу, все сердце отдает. Вот если война будет – одно дело, а сейчас тоже война идет за социалистическую перестройку всего нашего народного хозяйства. Без этого ни прожить, ни дохнуть нам, ни оберечь достояние революции. Если ты уцепишься в хвосты своих коней, то, гляди, эти самые чемберлены, хуже турецкой орды, и нас, и детей наших в ясырь погонят, словно тех птенцов, в огне пожгут, железом все косточки раздавят… Ты видишь, что сейчас в нашей стране делается? Как мы строимся, растем, как промышленность привстает, как рабочий класс помогает встать нам на ноги, как по селам созы, колхозы вырастают? Понимаешь, как партия, Сталин нас выводят в светлые миры? В этом наше будущее. Вот где теперь и твое место, широкое, как мир. И посмотри, Варивон Очерет без всякого соревнования перегнал тебя на новом пути. Слышишь?
– Да слышу, не оглох. – Отцеживал из резкой напряженной речи правдивые слова, не спуская взгляда с подвижного лица Сниженко.
– Нет, оглох. Собственнический грязь, скрипучая телега сузили тебе глаза. Вишь, я в чины лезть не хочу. Я труженик. Я серенький мужичок. Я только цабэ, рыжий, – знаю. Так пусть в чины, на нашу шею кулак лезет, сын помещика, вчерашний бандит, петлюровец. А они в каждую щель, как тараканы, стараются пролезть. И им твои слова слаще меда. Понял?
– Я не подумал над этим!
– Мало времени было? А ты подумай. Пора шире на жизнь смотреть. Не маленький.
– Постараюсь, товарищ председатель, – сказал насмешливо, но в одиночестве задумался. Понимал: большая правда жизни поднималась в суровой речи Сниженко.