Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 70 (всего у книги 78 страниц)
Утром простились с Туром, выехали со двора.
В долинах пели ручьи, и каждый из них имел свой голос. На крутых холмах удивительными обрамлениями взлетали и опускались на землю расцветающие яблони, обвивая все село. Даже лучи солнца, процеживаясь сквозь яблоневый цвет, становились бледнее и мягче.
За мостом обошли сожженную улицу, огражденную черными скелетами мертвых деревьев, и выехали за село.
Вокруг раскинулась, разгулялась зеленая весна. В высоком небе, заваленном белыми пушистыми глыбами туч, звонили в сотни колоколов крохотные жаворонки. По зелено-желтых лугах важно шагали аисты, возле заводи керкнула цапля, а потом загудел водный бугай. Из ивняка кем-то потревоженная тяжело взлетела куцехвостая кряква и, как осколок, с фуркотом упала в заросли. На быстрине всплеснулся сом, и долго по воде вплоть до самого берега расходились широкие круги.
Справа луга круто поднимались вверх, и рыжие обветренные холмы, покрытые редким кустарником и травой, красовались складками и глубокими рубцами, как вояки, видавшие виды в походах.
На холмах белели небольшие хаты, а в долинах теснились кудрявыми отарами окаменевшие вербы. И вдруг один небольшой овраг до самого Буга задымился красной рекой. Казалось, кровь, подымаясь розовым туманом, плыла по долине плотно и неустанно. Аж коня остановил Дмитрий, а руку козырьком приложил к глазам, рассматривая ту страшную кровавую долину.
«Сиреневый огонь цветет, – в конце концов понял, но тревожное сравнение долго еще сжимало сердце: – так наша кровь течет».
В соседнем селе их остановил отряд самообороны – крестьяне, вооруженные мадьярскими «пушками», берданками и допотопными кремневками. Обязательно желая показать свою власть, они хотели повести командиров к коменданту села, назначенного штабом партизанского соединения. Но, разговорившись, подобрели и попросили, если есть, патронов к ружьям.
– Какими вы стреляете? – показал Дмитрий на мадьярскую винтовку.
– Какими придется, товарищ командир. При наступлении на город стреляли нашими. Трехлинейками лучше – патрон меньше. Пуля летит, фурчит, фашисту страха целый мешок нагоняет: за мину принимает, – весело, скороговоркой промолвил неуклюжий чернобородый крестьянин.
Чем ближе подъезжали к селу, тем сильнее волновался Дмитрий. Воспоминания, размышления, предчувствия так налетали на него, что он отклонялся назад, будто в грудь бил крепкий порыв ветра. Казалось, что с годами должны были улечься чувства, как река, вошедшая в берега после наводнения, должна была б уменьшиться острота боли и радости, а переживание – уступить здравому рассудку, притемнить картины прошлого, особенно у такого сдержанного человека, как Дмитрий. Иногда и самому казалось: он столько пережил, столько увидел плохого и страшного, что душа его больше не сможет вместить в себя тех странных волн, что наполняют глаза, сердце и ум новым богатством и красотой. Однако так только казалось.
Достаточно было короткого отдыха, достаточно было столкнуться с наболевшими человеческими печалями или скупой-скупой радостью, чтобы снова почувствовать, что все человеческое беспокоит и радует.
Сильнее забилось сердце, когда впереди мелкими дымчатыми кудрями начала повевать родная дорога. Будто с побратимом, поздоровался с нею. Больше не в силах сдержать волнение, потрепал Орла по шее, и тот, прищуривая уши и расстилаясь, помчал во весь карьер утоптанной дорогой. Охрана бросилась перекрывать им путь, но сразу изумленно и радостно узнала Дмитрия. Хотелось соскочить с коня, расспросить про своих, но невероятным усилием сдержал себя: что же ему тогда делать, если никого нет дома? Поклонился крестьянам и поскакал дальше.
Созинов, пристально разглядывая все вокруг, с удивлением и радостью узнавал это село, припомнил образ незнакомой женщины с дочерью, которая лечила его рану. Вот и дом ее показался на углу.
«Где ни будете, а к нам после войны заезжайте» – как сейчас услышал мелодичный голос русоволосой девушки.
– Дмитрий Тимофеевич! Родня моя здесь! – арапником показал на дом Марты.
– Какая родня? – удивился и в воображении увидел Марту такой, какой она была на мельнице.
– Одна женщина здесь мне рану перевязывала. Как ее?
– Марта Сафроновна?
– Правильно. Заедем к ней?
– Заезжай. Я чуть позже прибуду. Про своих узнаю. Если долго не буду – разыщешь меня.
У самых ворот он увидел Марту, которая стояла, глядя на всадников. Она его, видно, не узнала, так как даже с места не двинулась. А когда Созинов соскочил на землю, молодая женщина пошла ему навстречу…
Дмитрий летит тихими улицами. Вот и его двор бушует мелким светло-зеленым кружевом молодого тополиного листья, белой волной поднимается расцветший сад. Орел легко перескакивает ров, и Дмитрий, уже не слыша веса своего тела, придерживая рукой саблю, бежит к своей хате, которая, кажется, сама, покачиваясь, приближается к своему хозяину.
Мертво вокруг, только ветерок еле-еле баюкает деревья, осыпает цвет. У порога сгустком крови краснеет округлый расколоченный замок, дверь забита лишь небольшим колом. Порывисто срывает с прибоя щеколду и входит в дом.
Пустыней отдают осиротевшие стены серая пыль пушистой скатеркой застлала стол, стоящий посреди хаты, завяли на окнах не политые вазоны, а из-под пола, между двумя прогнившими досками, выбился небольшой кустик травы. Луч солнца качался на светлом зеле, оплетал его тоненькой, чуть уловимой теплой пряжей.
Только это и было живым в доме Дмитрия.
XVІІІСпала она или не спала? Утренний холод пронизывает ее тело. Едким туманом парует болото, и сквозь туман видно, как розовеет на востоке – наверное, солнце всходит. Югина взглянула на детей и вдруг замерла: возле Ольги, скрутившись кольцами, лежит гадюка. Близость опасности сразу же выводит женщину из оцепенения; она, боясь даже дохнуть, отступает назад, где между кустами ольшаника то здесь, то там чернеют сырые, набухшие сучья. Хватается руками за один, и он тихо хрупает у земли, возле корня.
«Хоть бы не промахнуться. Хоть бы не промахнуться» – заклинает все ее тело, а в глазах аж темнеет, так как они видят только безобразные темные кольца гада.
С силой ударила палкой, и показалось, будто само сердце выскочило из груди. А потом быстро забухала узловатым концом по осоке, не замечая, как черная вода, смешанная с мелкими ниточками корешков, заляпывала одежду и лицо.
– Мам, что вы? – проснулся Андрей и оторопел, видя расширенные от испуга, напряжения и волнения большие потемневшие глаза.
– Ой, – схватилась за грудь. – Так перепугалась, так перепугалась! – и, кривясь от отвращения, отбросила палкой гадюку в болото. – Пошли, дети мои, подальше от этого проклятого места.
– Куда же пойдем? – спросил Андрей.
– В Майданы пойдем. Нет моей силы больше гноить вас в болотах. Слышали же, что умер ребенок у Лукияна Зарембовского.
– Ее гадюка укусила, – проснулась Ольга, протирая глаза кулаками.
И мать теснее прижала дочь к груди, невольно, с опаской посмотрела на притоптанную траву, где недавно лежало страшное кольцо.
Собрали в узелки убогие пожитки, съели по небольшому ломтю уже заплесневелого хлеба и осторожно пошли кочковатым болотом к Майданам – небольшому хутору, расположенному в больших лесистых оврагах далеко-далеко от большака.
В кустах то там, то тут сидели люди; заслышав шаги, они испуганно привставали и застывали, как застывает водный бугай, слыша опасность. Горьковато курились дымы; более запасливые беглецы пекли картофель; изредка какой-нибудь рыбак запекал рыбу на углях.
Кое-где фыркали кони, мычали коровы – кое-кто успел выгнать скот.
Андрей разыскал коня и догнал своих в лозовнике. Мать подсадила Ольгу, а брат повел коня в поводу, идя тихой походкой по черной податливой тропе. Привставало солнце, и туман, оседая, открывал шапки ивняка и ольхи; цепляясь за травы, он исподволь катился по ветру и расходился, как тяжелый сон.
Снова белогрудые чайки, уныло скуля, спрашивались у путников: «Чьи вы? Чьи вы?».
«Отца и мамочки» – так же отвечала в мыслях Югина, с болью глядя на брюзглое, разъеденное комарами лицо Евдокии.
«Большой мир, а негде в тебе деться, негде спрятаться от ненавистного глаза; Может и в Майданах нас ждет неумолимая беда». И снова шевельнулось одно и то же решение: надо послать Андрея на розыски мужа. Пусть забирает ее к партизанам. На миру и смерть красна.
Болота и болота. Сверкнет вода то ржавчиной, то синей, как керосин, закисью, то страшным помутневшим глазом покойника, то несказанной голубизной, к которой тянутся цветы, где разрастаются глянцевитая рогоза и аир, прикрывая гнезда диких уток. Одно Андрей увидел в кусте краснотала гнездо с большими светло-зелеными яйцами. Наклонился над ним, но Евдокия поругалась на него:
– Не трогай! Это только фашист проклятый разрушает всю жизнь.
– Я Ольге хотел… голодная она.
– Пусть потерпит. Не надо пичужку обижать.
Вечером примяли куст орешника, настлали травы и легли спать. Но не спаслось молодой женщине. Далеко в рыже-зеленоватом мареве всходила полная кровавая луна. Тонко и въедливо жужжали комары, а равнодушные тучи висели над головами, как груды камней.
– Не спите, мама? – тронул плечо Югины Андрей.
– Не сплю, дитя, – почувствовала, какая крепкая рука у сына, ну как у Дмитрия, только немного меньше. И снова шевельнулись одни и те же думы.
– Не волнуйтесь, мама. Доберемся в Майданы, и я поеду искать отца, – будто угадал ее мысли, посмотрел вдаль.
И вздрогнула молодая женщина. Чья-то голова появилась между кустами, высокая черная фигура начала приближаться к ним. Из-за плеч торчало дуло винтовки.
«Нет, это не облава» – немного отлегло от сердца, так как больше нигде ни звука не слышать, но снова быстро проснулась тревога, так как что-то знакомое и недоброе было в этой высокой согнутой, как тень, осанке. Вот она взяла немного влево, и Югина, отклоняясь назад, узнает Сафрона Варчука.
«Кого же он ищет в болотах? Не ли ее? Но почему с ним никого нет? Бродит, как голодный волк, выискивая добычу» – и облегченно переводит дух, когда Варчук отходит дальше от них, минуя озерцо.
– Мам, не узнали? – горячо дохнул ей в лицо Андрей, и его бледное лицо аж затвердело от волнения и непокоя.
– Узнала. Чего он здесь ходит?..
– Это неспроста, мама. Сам он без фашистов или полиции никогда бы сюда не забрел… Мама, – голос его аж перерывается. – Так, может, наши пришли?
– Что ты, сынок? – испуганно и радостно проговаривает.
– Я сейчас узнаю, – решительно привстает парень.
– Куда теперь, ночью? Заблудишься, в топь вскочишь, – прижимает сына к себе и не замечает насмешливого блеска в глазах: разве же он маленький?
– Поеду, мам! Что-то важное случилось. Ой, если бы наши вернулись. – И он исчезает в кустах, упругий и сильный, как дубок.
– Если бы наши вернулись! – еще звенят в ушах, как песня, последние слова сына. И она хочет и боится заглянуть в тот привлекательный час человеческого счастья, как боятся заглянуть в будущее, чтобы не «сглазить», те люди, в которых, пусть невидимой тенью, а все-таки сохранились остатки подсознательных предрассудков.
XІX– Здравствуй, Марта Сафроновна! Узнали?
– Нет, – изумленно посмотрела, открывая ворота.
– Вы же меня лечили.
– Не одного вас пришлось, – тихо, со скрытой радостью ответила. – На чердаке мы, женщины, целый госпиталь открыли.
– И я в этом госпитале лежал осенью сорок первого… Помните, просил, чтобы вы пошептали: бежал пес через овес…
– Ой, помню! – вскрикнула и засмеялась молодая женщина. – Так вы в руку были ранены.
– Наконец признала. Думал, не хотите дармоеда принимать.
– Ну такое скажете, – с преувеличенным укором покачала головой. – Прошу в хату. Чего же вы своего товарища не пригласили?
– Он местный. Поехал домой.
– Кто же это такой?
– Командир наш. Дмитрий Горицвет.
– Дмитрий?! – бледнея, останавливается молодая женщина посреди двора и руку прикладывает к груди.
– Что с вами?
– Ничего, – будто паутину сняла рукой с лица, поправила платок и тихо прибавила: – Семья его куда-то утекла от гестаповцев и до сих пор не возвратилась в село.
Но Созинов подсознательно ощутил, что за этими словами кроется другое чувство. Теперь, когда он впервые и так несчастливо полюбил девушку, как-то глубже и яснее начали открываться душевные движения людей: и в блеске глаз, и в игре мимики, и в скрытых словах, и даже в походке. В дни войны, много пережив, передумав, он стал ближе к течению человеческой души, стал больше наблюдать окружающее – не только извне, а и из глубины.
И молодая женщина опасливо отклонилась от него, понимая, что не сможет словами прикрыть правды от этого пристального и немного грустного взгляда.
Неудобную паузу, ту неуловимую минуту, которая порождает то ли физическую неприязнь, то ли искреннее доверие людей, которую остро все ощущают, надо было развеять сейчас же, и так, чтобы ни одна болезненная капля не упала бременем на сердце. Таким добрым мостиком для родителей, которые любят своих детей, – он знал, а может только догадывался, – были дети. И восстанавливая в памяти образ неуклюжего подростка, из которого уже формировалась настоящая девушка, он приязненно, даже придав голосу скрытого радостного звучания, как бывает от дорогого воспоминания, спросил:
– Где же ваша дочь, Марта Сафроновна? Уже девушка, наверное, хоть куда – на выданье, – и передернуло от неожиданной мысли: «А что если в Германию забрали? Как я обижу мать».
Будучи мягким по характеру, Созинов никого (кроме врагов, которых уничтожал, как что-то не жизнью созданное) не хотел и не умел обижать. И ему когда-то были надоели и завистники, и болтуны, и просто недалекие люди, которые оставались замкнутыми только на своих узких интересах. Но даже там, где мог, не платил им той самой монетой, считая, что и без того они обижены своим измельченным зрением и умом. Если же невольно приходилось кому-то из друзей сделать неприятность, переживал остро и тяжело.
– В доме сидит, – преодолевая себя, улыбнулась Марта и пытливо взглянула, не наблюдают ли за нею глубокие, немного грустные глаза… Нет, не следят. А будто добреют от воспоминаний или от чего-то другого.
Вот он привязал коня к плетню, погладил его по главе и, немного хромая, идет в хату.
Марта отворила дверь, и командир переступил порог освещенной солнцем комнаты.
– Добрый день в дом!
– Доброго здоровья. – Девушка махнула косами, пристально посмотрела на него и вдруг радостно воскликнула:
– Это же вы у нас были! Мы лечили вас! Да?
– И сам не знаю: был или не был, – поздоровался искренне и долго не выпускал девичьей руки, сухой и теплой, недоумевая этому чуду, как природа за какие-нибудь полтора года преобразовала немного неуклюжего подростка в девичью красоту.
Перед ним стояла русая красавица с тугой, по-девичьи высокой грудью. Чуть удлиненное лицо было бледновато, и поэтому еще четче очерчивался резкий размах крылатых бровей, из-под которых пытливо и смело смотрели серые выразительные глаза. Нос был прямой и красиво округленный, материнский. В каждом движении была настороженность, быстрая и решительная, ее взгляд будто передался командиру, и он изумленно заметил, что не может отвести глаз от строгого и доверчивого лица. Сразу почувствовал, что на сердце стало спокойнее; въедливое щемление начало таять, как тает снеговая глыба от весеннего солнца.
– И как вы попали к нам? – смущаясь от его взгляда, спросила девушка.
– Потому что со мной всюду путешествовали твои слова: «Где ни будете, а к нам после войны заезжайте». Только, видишь, война не закончилась, а я не вытерпел и заехал. Может не рада? – полушутливо, полусерьезно ответил.
– И хорошо сделали, – улыбнулась девушка.
– Видите, какая она у меня, – подошла Марта к столу.
– Настоящая девушка, хорошая.
– Только какая ее судьба в этом нерадостном мире, – тяжело вздохнула и начала накрывать стол для гостя.
– Судьбу будем своими руками вырывать. Гадюкам жало с головой оторвем, а свое счастье добудем. Правда, девушка? – чувствуя приток силы от обычных и теперь таких волнительных слов, посмотрел на Нину.
– Правда, – так взглянула на него добрыми правдивыми глазами, что Михаил забыл обо всех своих печалях.
XXНе спеша, друг за другом собирались люди. Пришел и Василий Карпец, на рассвете возвратившийся из болота, пришла и Екатерина Прокопчук и старый Киринюк, но никто не знал, где семья Горицвета. Одни в последний раз видели ее на стоянке, другие – в лозовнике. Пошли догадки, что, может, где-то ее встретили и уничтожили недобитые фашисты, без вести убежавшие. Или, может, сказано – женщины, дороги не знают – попали в невылазное болото. Но ведь не могло быть, чтобы погибли все.
Опираясь на палку, прибрела и Марийка Бондарь. Как она состарилась и почернела за последнее время! Никто в этих ходячих мощах не узнал бы предприимчивой к любой работе женщины, которая играючи могла сжать полторы копы дородных снопов, целое лето от ранняя до заката не выпускала с цепких черных, как железо, пальцев то бойкой тяпки, то граблей, то серпа.
Увидела Дмитрия – заплакала и дугой заходила над палкой перегнутая сухая спина.
– Сыночек мой! Нет нашего отца. Нет твоей жены и деток. Будет ли божий суд над человеческими мучителями!
– Будет, мама, суд. Только не божий, а человеческий. На краю земли не спрячется от нас враг, – креп голос Дмитрия, и слышал в себе такую силу мужчина, что, казалось, само бы железо расступилось перед ним.
– Детей пожечь, Шевчиковых, Булаховых… Это даже подумать страшно. Будто они, враги проклятые, не материнскую грудь, а гадючье жало сосали, – задумчиво, ни для кого, промолвил Карпец. – Скажи, Дмитрий, ты когда-нибудь про таких… таких паразитов хоть в книгах находил? Мой отец когда-то писания читал, где про всяких кровопийц, обо всякой нечисти писалось, но и там такой подлости не было. Или возьми «Войну и мир» Толстого. Там показано, как французы убивают наших. Они бледнеют, трясутся. А эти душегубы убивают людей и смеются… Что здесь смешного? – и страшный, вопрошающий взгляд он переводил с одного слушателя на другого…
Еще долго текли печальные разговоры про живых и мертвых. И впервые наговорился Дмитрий с людьми своего села. Да и посоветовал отряду самообороны, как лучше наладить охрану и связь с другими повстанческими селами.
Аж под вечер выехал со двора, желая немного побыть в одиночестве. Возле села на столбе увидел объявление: «Фашистам и всякой другой сволочи въезд строго запрещен». А внизу кто-то химическим карандашом дописал: «За нарушение этого правила снимается штраф – одна голова с изверга».
– Партизанская власть действует, – одобрительно кивнул головой, поворачивая коня на луга.
При дороге начали пышно расцветать кусты шиповника. Розовые цветы поднимались над пестрыми терновниками, и луга наполнились тем нежным и пьянящим благоуханием, не потревоженным ветром, какое бывают только в необвеваемых складках долин.
Дорогой прошла группа партизан с винтовками наперевес, ведя впереди себя ландсфюрера и других фашистских чиновников.
– Поднимай, свиньи, хвосты, так как далеко водой брести! – промолвил возле глубокой лужи молодой воин в сбитой на затылок кубанке.
Дружно засмеялись партизаны, а пленные начали осторожно, по обочине, обходить преграду.
Перед заходом солнце нырнуло в тучи, и дымчатый небесный рисунок начал меняться, оживать, вышивая шелком странные флаги. Небо так наплывало на землю, что Дмитрию казалось: сейчас он с конем потонет в этом наводнении.
От Буга повеяло прохладой. Заливисто плыли над водой голоса, звонко бились в уключинах весла – рыбаки, шутя и переругиваясь, свозили на этот берег людей, вышедших из плавней и болот. Дмитрий постоял возле перевоза, вглядываясь в измученные, почерневшие, припухшие, но веселые лица. Потом поехал над рекой в говорливые сумраки.
Уже далеко от перевоза он заметил на том берегу черную фигуру женщины с ребенком. Женщина ковыляла и то и дело останавливалась, – отдыхала, видно.
– Дядя, перевезите! – услышал простуженный детский голос. Женщина остановилась как раз напротив него; он соскочил с коня и начал искать на берегу лодку. Нашел возле кручи, а вместо весла взял длинную палку и стоя поплыл на тот берег. Красно-черная вода светлела на песчаных отмелях, и недалеко от берега лодка врезалась в желтую косу, почти не выходившую из воды. Не захотел объезжать отмель.
– Готовьтесь! На руках буду переносить, – водой побрел к женщине.
И не услышал, как охнула молодая женщина. А когда вышел на берег, неожиданно бросилась к нему, обняла и начала засыпать поцелуями.
– Папочка, это вы? – повисла на его поясе Ольга.
– Вот так! – только и смог произнести Дмитрий. И, подхватив жену на одну руку, а дочь на другую, размашисто пошел водой к лодке.
– Дмитрий! Куда же ты? Мы сами перейдем! Дмитрий…
– Ну-ка цыц! Не командуй мне, а то сейчас на стремнину выброшу, – шутливо пригрозил, слыша, как странной силой и радостью наливается все его тело.
– Это тебе, может, Андрей сказал, что мы идем сзади? – задыхаясь от счастья и волнения, заговорила Югина.
– Нет, не видел сына.
– Послала его с мамой вперед… Я ногу на болотах наколола, покалечилась немного… Ой, Дмитрий, неужели это ты? Ну дай хоть посмотрю на тебя… Как же ты нас нашел?
– Да как же? Слышу – говорит мне сердце: езжай на луг, там найдешь свою жену, посадишь ее на коня, а сам и пешком дойдешь…
– Радость моя… Дмитрий! – обвила руками дорогую голову, когда он наклонился над лодкой. – Солнце мое!
– Солнце-то солнце, а ехать почему-то темно, – улыбнулся, целуя жену в просветленные от волнения и слез глаза…
Пусть ненадолго счастье переступило порог Дмитриевой хаты, пусть неполным было оно, так как на сердце осели человеческие боли и тревога за будущее, но это было счастье. И любому, кто честно боролся за родную землю, перенес на своих плечах годы тяжелого времени, невзгоды, мучился, упрекал себя, потом и кровью умывался, пошли, судьба, дожить до полного счастья…
И теперь, сидя возле приоткрытого в сад окна и вслушиваясь в несказанную музыку родных голосов, пение соловья, невольно сравнил давние дни с сегодняшним и улыбнулся. Когда-то, будучи цепким, как настоящий хозяйственный хлебороб, он жадно впитывал все, что считал нужным, а отдавал скупо, неохотно, иначе говоря – и в самой сути жизни оставался тем сеяльщиком, который берет от земли богатый урожай, а высеивает небольшую часть. Он когда-то подсознательно чувствовал, что жизнь перегоняет его, что он может сделать больше, но страшно было порывать нити уже вытканной пряжи, страшно было расширять основу, поступаясь наклонностями или выгодами. Он чувствовал себя ровней каждому знатоку дела, глаза горели в работе, но иногда не выдерживали пристального взгляда Кошевого или людей такой закалки, когда дело доходило до более масштабных планов. Тогда он неясно ощущал какую-то свою вину. А теперь это ощущение сошло как прошлогодний снег. И никакая тень досады не могла затемнить, согнуть его, подсознательно щемить на сердце. И потому у него нашлось правильное слово и для своих партизан, и еще большей стала любовь к семье. Самое главное – он каждому мог посмотреть прямо в глаза, и не всякий выдерживал его взгляд. У него выросли сильные и смелые крылья.
Сидел возле приоткрытого окна, и добрые думы охватывали Дмитрия, сияли глаза, разглаживались морщины, которые сплелись в темных впадинах.
На машине к его дому подъехал начальник АХОХ, как шутливо прозвали партизаны хозяина административно-хозяйственного отдела, или части, прибавив к названию АХО еще одно «Х». И хоть как ни старался справиться со своими задачами хозяйственный Виктор Гаценко, однако о хозяйственной части ходило больше всего анекдотов и въедливых вопросов наподобие: чем отличается бычок от нашего АХОХ.
– Товарищ командир! Такое распутство пошло, – недовольно забасил Виктор Михайлович. – Просто добро из рук вырвали.
– Вырвали, а нас даже в долю не взяли, – сердито сплюнул Пантелей Желудь, который в эти дни, оставив в штабном взводе своего белокопытого Шпака, разъезжал по селам на машине, конечно, нигде не отказываясь от угощения.
– За неуменье дерут ременья. И как тебя, Пантелей, обкрутили вокруг пальца – ума не приложу? – притворно удивился Дмитрий, еще не зная, о чем может идти речь.
– Фашисты не обвели бы, а это своя братия. Не будешь им банки рубить. Вот жуки, так жуки! Видел жуков, сам был жуком, а таких жуков не встречал. Сказано: от жука меда не наешься, – все больше мрачнел Пантелей, очевидно снова переживая неудачу.
– Не на пасеку ли ты ездили? – догадался Дмитрий.
– Точно. На пасеку. Хотели меда на свой праздник захватить. Приехали, а там уже без нас ведут хозяйство партизаны из отряда имени Ленина. Сидят у порога и хлеб в полумиски с медом макают. «Хлопцы, отпустите нам немного этого чуда», – говорю им.
– А вы из какого отряда? – спрашивают меня… – Эге, да вы к нашему селу не прикреплены. Ищите себе в своем. Если же перекусить хотите – садитесь за компанию.
– Что мы ни говорили – не помогает, – вмешался в разговор Гаценко. – Пантелей хотел был сам снести кадку в машину, так не поцеремонились с ним…
– Если бы это были фашисты, я бы знал, как с ними разговаривать, а это свои, – беспомощно и зло развел руками Пантелей. – А самое главное, товарищ командир, что пасечник – отец нашей Соломии. А такой вредный, придирчивый старик – тьху! Все добро, вражьи дети, разберут.
– И даже командиру не привезли отведать меда? – засмеялся.
– Не привезли. Вот до чего свои хлопцы доводят.
– Это называется – наводят порядки в партизанском районе.
– Не очень они, эти порядки, тешат меня, – покачал головой Желудь.
– А меда очень хочется?
– Люблю такую штуку, – аж губами повел Пантелей.
– Ну, хорошо. Дам вам записку к пасечнику – отпустит на отряд.
– Ой, не отпустит… Вредный дед!
– Отпустит! – приложил блокнот к колену…
И скоро авто, поднимаясь на Шлях, исчезло в мягких и чистых сумраках.
Каким чудом, волнительным и радостным, открывалось перед командиром село, огороды, левады, исполинская перегретая пила далекого леса и небо, опускающееся аж за лес.
Трах-тах! Трах-тах! – ударило на леваде, и Дмитрий аж за оружие схватился. И сразу с нескрываемой радостью понял ошибку: то не выстрелы были, а какая-то женщина вальком звонко выбивала тряпье.
Вечерние краски тихо облегали село; над Большим путем вздрогнула звезда, и где-то далеко-далеко запечалилась песня. И мир был таким торжественным, дорогим, что следовало за него бороться, следовало идти в новые бои, чтобы снова ковать счастье на земле, видеть голубую и зеленую весну, слышать песню соловьиную, и вековечный шум широкой дороги, и большую радость свободной земли.