355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Большая родня » Текст книги (страница 3)
Большая родня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:57

Текст книги "Большая родня"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 78 страниц)

Он, увеличиваясь, чернея, теряя знакомые черты, так приближался, охватывал ее, будто навеки должен был войти, слиться с нею.

«Бандиты ранили вашего дядьку. Ну, а судорога доконала его. Осень…» – еще слышит, как сквозь глухую дождевую стену. Но кто это говорит, кто ее утешает – не знает.

В сверхчеловеческом напряжении откинулись руки и голова назад. И глаза не увидели неба – лишь черное покрывало, в которое был завернут муж, налегло на нее.

Зашаталась молодая женщина, под босыми ногами задымилась темной пылью дорога. И с разгона, наклоняясь вперед, Евдокия упала на полудрабок. Голова забилась на мокрой одежде мужа, буйные косы выстелили полтелеги, наливаясь слезами и речной влагой.

– Тимофей! Вставай, Тимофей, – не умоляет, а будто приказывает, шепотом приказывает она; руками тянется к его холодным рукам с синими застывшими узелками жил, склоняет голову вниз. – Вставай, Тимофей.

– Мама, не плачьте. Слышите, мама.

Она тяжело отрывает мокрые руки от лица и за слезами сначала не может понять, Дмитрий ли это, или Тимофей стоит перед нею.

– Мама, не плачьте. – Слезы набухают в его красных зрачках, и парень в кровь кусает губы, чтобы не расплакаться, как ребенок. Эта борьба делает юное лицо старшим, вырезает на нем складки и сближает черты с чертами отца.

– Тим… Дмитрий, сынок. Разве я плачу, – истекая большими слезами, ступила шаг к сыну. – Это горе мое плачет – сердце вызубривает… – И вдруг слышит, что от него веет осенним полем и осенним горьковатым листом, как еще вчера веяло от Тимофея. И только теперь она каждой клеткой понимает, что Тимофея нет.

– Не плачь, Евдокия, – подходит к ней непривычно печальный и состарившийся Мирошниченко. – Эх, и у меня, Евдокия, не более легко на душе: банда всю семью вырезала. Детей на куски… и на улицу выбросила.

Он наклоняется к Тимофею, преисполненный своим и чужим горем…

КНИГА ПЕРВАЯ. НА НАШЕЙ ЗЕМЛЕ

Часть первая
I

Отдаленным журавлиным переливом заскрипели петли, звякнуло кольцо, и фура неторопливо вплыла в раскрытые ворота. Стайка воробьев с фуркотом вылетела из овина; в полутьме густо колыхнулся настой лесного сена, непересохших снопов и улежавшихся яблок.

Дмитрий, вплетя десницу в тугой сноп, нашел ногой раздвоение вийя[8]8
  Вий – пучок хвороста или ивняка для плетения забора, корзины и т. п.


[Закрыть]
и соскочил на ток. Большой крепкой рукой потянул к себе конец заднего каната, рубель подскочил вверх, и снопы усатой пшеницы зашевелились, запрыгали, покрывая фуру желтым кучерявящимся навесом.

– Скоро воротился, сынок, – приставила Евдокия к перекладине стремянку и полезла на засторонок[9]9
  Засторонок, засторонка – боковое место, отделение в кладовой, сарае, амбаре и т. д. для хранения чего-нибудь; иногда имело вид навеса или размещалось за перегородкой.


[Закрыть]
.

– Стройдор как раз мост достроил. Не надо теперь круг набрасывать. – И, помолчав, прибавил: – Прямо не мост, а радуга – легкий, красивый, аж смеется. Техника! – Перекинул на помост сноп, легко и наискось, чтобы ни колос, ни гузир[10]10
  Гузир – тяжелая нижняя часть снопа.


[Закрыть]
не зацепили матери.

«Вишь… весь в Тимофея пошел».

Подпрыгнул вверх второй сноп, открывая продолговатое, сосредоточенное лицо сына с нависшими, как темно-золотистые колосья, бровями. На красную окантовку волглой майки наклонился коричневый упругий подбородок, в растрепанных волосах нашли приют ости и округлые зерна пшеницы.

Вдыхая хмельной солод прогретого овина, Евдокия туго и осторожно укладывала снопы, будто запеленатых детей.

Душно наверху, млеют распаренные сосновые стропила, дышат необветренным лесом и на тонкие восковые прожилки высыпают мелкий янтарь живицы из сокровенных тайников… Приклониться бы в тени к зеленой земле, и она бы начала жадно выбирать из тела всю тяжесть, скопившуюся за трудную неделю жатвы. Вот завтра воскресенье, значит, и отдохнуть можно, – укладывает спать дородный сноп и краешком глаза замечает драбиняк[11]11
  Драбиняк – воз с драбинами вместо бортов, а также сами драбины; драбина – устройство из двух продольных жердей, скрепленных рядом поперечин, используемое для подъема или спуска куда-нибудь; лестница-стремянка.


[Закрыть]
, застеленный дерюгами, на которых золотыми колокольчиками лучится колос.

«Тяпку надо бы наточить – бьешь, бьешь пересохшую землю, аж в груди тебе бьет. Но сегодня уже не буду беспокоить, – пусть своим делом занимается», – ставит ноги на верхнюю перекладину, проворно, по-девичьи, спускается на ток.

Лакомка, вытягивая шею, роскошной рогатой головой доверчиво тянется к вдове; шершавым языком прикасается к ее руке. Евдокия провела пальцами по обвислому подгрудку животного и невольно вздохнула.

Дмитрий, прищурив глаза, с едва заметной улыбкой посмотрел на мать, прикусил потрескавшуюся выгнутую кромку нижней губы.

– И сегодня мне, Дмитрий, снилось…

– Знаю, знаю, мам. Уже скоро полгода минет, как вам это именно каждую ночь снится: наш гнедой.

– Что же, такой был конь. Как к человеку привыкла.

– Да пусть бы он из серебра и золота был вылит – не побивался бы так. Ну, погиб – погиб. Жаль, конечно, но жалостью не поможешь. Кое-как после молотьбы на другого начнем копить. Может, как Данько одолжит денег, то и стригунков приобретем… Овес у нас хорошо уродил.

– Вынуждены тянуться, – призадумалась Евдокия. – Без своего скота и хлеба из нашей земли не наешься… Уже и так тебе отработки за одну пахоту и перевозки в печенках сидят. Будешь за этих волов всю зиму на Данько столярничать… А гнедой до сих пор у меня в глазах стоит. Такой был умный конь, ну прямо как человек, только говорить не мог.

– Побыл бы у нас еще немного – вы бы его и говорить научили.

– Такое ты скажешь… – и насмешливые слова сына воспринимает с тем добрым женским высокомерием, которое присуще спокойной, крепкой натуре.

– О, Дмитрий, я и забыла: снова приходили покупатели, аж из Майданов. Один как увидел твой сундук, так руками уцепился и грудью налег на него. «Я уже, побей тебя гром, ни за что на свете не отступлюсь от него, – говорит. – Неужели это ваш сын смастерил? Ну и руки же у парня. Вот вам задаток, и никого, побей тебя гром, не допускайте до него…» Таких громов напустил в дом и сам, как гром, перекатывается: грозный, здоровый – до матицы головой достает. Говорит: председателем машинотракторного хозяйства работает. И ничего дело идет – бедняки начали хлеб есть. Так не лучше ли отпустить сундук ему, чем какому-то богачу? Пусть и его дочь порадуется твоим рукам. Взяла я задаток.

– И напрасно.

– Почему? – удивилась и взглянула на сына, который неловко отводил глаза от нее.

– Да, мам, – начал подбирать слова помягче, – сундук наш ореховый, в большой двор поехавший, – и улыбнулся вопросительно.

– Вот тебе и на! Держался, держался с ним, а то сразу кому-то продал, – услышала непривычные нотки в голосе Дмитрия.

– Да не продал…

– А что же, так отдал? Такое мелешь.

– Как вам сказать? Помните, в прошлое воскресенье к нам приходил Свирид Яковлевич…

– Еще бы не помнить. С партийным товарищем зашел.

– Это был представитель из райпарткома.

– Известный человек. Тоже сундуком твоим залюбовался. Так к чему ты это клонишь? – недоверчиво взглянула.

– Тогда мы вместе пошли на общее собрание села. Товарищ из райпарткома о международном положении говорил…

– Тот Чемберлен, или как там его, еще не утихомирился?

– Эге! Он вам утихомирится. Целую эскадру в Балтийское море послал. И в Финляндии, и в Польше военные корабли стоят. Думаете, для того, чтобы рыбку, ловить?

– Да чего тут думать. Гляди, не маленькая, – печально покачала головой, призадумалась и по-женски подперла рукой щеку. «Война дымит», – эта мысль, как черная ночь, повеяла перед нею, и где-то под самым грозовым горизонтом Евдокия увидела своего Тимофея.

– Вот на этом собрании и начался сбор средств на эскадрилью «Наш ответ Чемберлену».

– На самолеты значит?

– Эге, – обрадовался Дмитрий, что мать так близко приняла к сердцу его слова. – Кто какой-то рубль вносит. Кто – пашню, а Захар Побережный, секретарь сельсовета, возьми и скажи: «Даю подсвинка, чтобы всякие свиньи не налезали на нас». Что здесь смеху было – и не спрашивайте. А Свирид Яковлевич уже мне слово предоставляет. Вы же сами знаете, как мне на людях тяжело выкорчевывать из себя это слово. Взглянул как сквозь туман на всех и уже сам не помню, как сказал: «А у меня хороший сундук. Сам сделал. На эскадрилью отдаю его; хотел бы, чтобы он для Чемберлена гробом стал».

– Так и сказал? – забыла Евдокия, что надо бы попенять Дмитрию, чтобы не разбрасывался сундуками.

– Так и сказал. И снова все люди хохотали. А потом кто-то из кулачья из уголка отозвался: «и не пожалел, чертов выродок».

– А ты что? Смолчал?

– В сундуке, говорю, и для вас место найдется. Не пожалею. Целуйтесь себе с Чемберленом. Все аж захлопали в ладони… Так-то, мам, – ясно посмотрел и примирительно прибавил: – Чего с языка не сорвется, когда толком не умеешь говорить.

– Значит, ты сундук отдал потому, что говорить не умеешь? – затвердел голос Евдокии.

– Только потому, – с готовностью согласился.

– И зачем бы вот врать? Что же, я с тобой драться буду? Отдал – значит отдал. Мы, кажется, не хуже людей. Только скорее новый делай, так как сейчас нам и копейка, как сердце, нужна. – Снова нырнула в будничные заботы.

– Сделаю, мам, – чуть заметно улыбнулся.

Правя хворостиной, Дмитрий отводит волов назад, и телега выкатывается на небольшой, заросший муравой и ромашкой двор. Припавшие пылью, поморщенные ботинки приминают кудрявую землю, и парень размашисто открывает настежь певучие ворота.

– Ты куда? А обедать?

– Привезу еще копу – тогда.

– Разве так можно? Ты же только вечером прибудешь.

– Ну и что, вкуснее будет еда! – Сел на телегу. Волы звонко цокнули рогами, за колесами закрутилась косматая пыль.

– Дмитрий, долго того времени поесть?

– Успею еще.

– И так всегда. Готовь, готовь, а ему хоть бы что, – закрывая ворота, проводит глазами Дмитрия.

Просоленная потом майка туго облегала широкий, с бороздкой вдоль спины, молодецкий стан; сбитый на затылок картуз и небольшой вырез безрукавки выделяли опаленную ветрами и солнцем шею.

«Хозяин мой», – улыбается и вздыхает, берет из сарая тяпку, поглощенная заботами, спешит через сад на притихший от жары огород.

В саду дремлют настороженные тени, краснобокие яблоки, как снегири, вгнездились в густой листве, как гнезда ремеза, свисали желто-зеленые груши.

И кажется Евдокии, что, разводя над тропинкой подсолнухи, выйдет ее молчаливый Тимофей. Сядет у перелаза, отделяющего сад от огорода, положит тяжелые натруженные руки на колени, встретит ее темными невеселыми глазами.

Шевельнулась шершавая листва подсолнухов, и сердце, сжимаясь, сильнее забилось в груди вдовы.

И вместе с тем она скорее ощущает всем телом, чем видит, как над простоволосыми людьми плывет тяжелый гроб, и брызгают на дорогу густые слезы плача…

Годы пригасили горе, но не могли искоренить мыслей, воспоминаний: приходили они к вдове неожиданно – в радости, в печали. Засмотрится на Дмитрия – мужа вспомнит, зашивает сыну сорочку – а перед глазами Тимофей выплывает. Так и жил ежедневно в женском сердце, только с годами какое-то чудное чувство начало вплетаться – мерещилась ее прошедшая жизнь будто сном: проснешься и оно отойдет, побежит в безвестность, как далекий просвет неожиданно затянутого облаками солнца.

Случалось иногда, удивится, когда в светлицу войдет высокий статный парень, такой же русый и горбоносый, как Тимофей, одним взмахом плеча снимет нараспашку надетую свитку и встанет около матери.

Неужели это ее сын, ее дитя? Неужели годы ее сбежали, как весенняя вода с зеленых долин?

ІІ

Незаметно, как рыбина в глубине, проплывают годы; не поймать их неводом, ни вороными лошадьми не догнать, и не придут они к тебе, как те далекие родственники, в гости.

Еще ярыми дождями весна не сыпанет, а жаворонок выманивает хозяина с плугом, уже кукушка встречает зарю в садах, а там, гляди, зазеленеет поле и картофель в землю просится. Едва с овощами управишься – засеребрится коса на лугу, дальше жатва подоспеет, и запоют дороги от рассвета до полуночи. Заметишь ли, как на стернях ветры ржаную бороду закачают и осенний дождь натянет сизую сетку над кустистой озимью?

Потом придут мастера-морозы, повеют снега и присмиреет полуголодное село до весны, когда снова кукушка долгие годы будет ковать, а кому-то и одного пожалеет.

За ежедневными хлопотами и работой Евдокия не заметила, как Дмитрий из подростка стал парнем. Другие ребята в его годах уже под окнами толклись, где собирались девчата на посиделки, а он с утра до вечера работал по хозяйству – хозяйственный удался, что все соседи завидовали, – занимался извозным промыслом, возил с сахароварни жом или меляс, столярничал, в свободное же время за книжку брался. Небогатые науки прошел – церковно-приходскую окончил, и до книги был падкий. И когда осенью 1921 года в село к ним приехал новый учитель Григорий Марченко, Дмитрий зачастил к нему.

– Дмитрий, не попом ли, значит, думаешь быть? – часто смеялся над ним сосед, подросток Варивон.

– Где там! Не нам в юбке ходить. Хочу до такой науки дойти, чтобы готовые калачи на поле родили.

– Тогда меня возьми, значит, калачи есть. – Варивон хитровато закручивал кургузыми пальцами папиросу, а глазом косил на свой двор – чтобы домашние не увидели. – А то уже и забыл, какие они, эти калачи, на вкус, значит, бывают. Год прослужил у попа и хоть бы тебе раз попадья на праздник перемену ржаному невыпеченному хлебу выдумала. Вот настала Пасха. На проводы фурами начали возить попу куличи и пасхальные яйца. Заперла их попадья на замок в амбаре, а нас еще рождественскими хлебцами душит. Засохли они, как железо, зацвели – не угрызешь. Ну, слава богу, говорил же наш поп, в стене амбара небольшая дыра была. Приладил я из провода крючок и начал таскать оттуда куличи для своих ребят. И так, скажи, наловчился, что только цокну проволокой, а уже кулич, как рыбина с фабричного крючка, никак не сорвется. Попраздновали мы тогда хорошо, и попадья не нахвалится своими наймитами: меньше хлеба стали есть. Жадничала она с теми куличами, пока они зеленью не покрылись – аж срослись от плесени. А потом как-то поздним вечером, чтобы никто не видел, Сергиенко вывез их и в Буг сбросил. Такая вот коммерция, значит, бывает…

– А чего это поп так орал позавчера?

– Договор не хотел составлять. Приехал дорогой товарищ из Работземлеса – за наши права заступился. Так попа чуть родимец не хватил. Потом целую ночь с кулаками пьянствовал и совещался, как бы в трудовой договор вписать наименьшую цену. Но сельсовет так его при людях проучил, что он и камилавку потерял, и части прихожан лишился. Знаешь, как Свирид Яковлевич умеет отчитать… Такой наш поп.

– Недаром говорят о нем: святой и божий, на черта похожий.

– Думаешь, обновление иконы не его рук дело?

Дмитрий засмеялся.

– В «Рабоче-крестьянской газете» прочитал интересный документ. Петру Великому сообщили, что у одного старовера икона пускает слезы. А Петр Великий и написал резолюцию: «Пусть икона прекращает плакать, а то у старовера заплачет то место, через которое разъяснялось верноподданническое чувство». После этого икона перестала плакать.

– Стоящая резолюция, – развеселился Варивон. – У тебя есть что-то почитать?

Любил Дмитрий в зимний вечер, задав на ночь скоту, сесть на скамье, подпереть руками голову и читать про себя, чуть заметно шевеля губами.

– Прочитай, сынок, что-нибудь вслух, – оторвется мать от пряжи.

Подымет голову от книги, еще раздумывая над чем-то, зашуршит твердыми негибкими пальцами по страницам и спросит:

– Вам о хозяйстве, может?

– Зачем мне о хозяйстве, и так ежечасно в глазах стоит тебе. «Кобзаря» начни.

Вьется, гудит шмелем над полом веретено, небольшим огоньком мерцает плошка, и глуховатый четкий голос Дмитрия отдаляется, перед глазами простилаются далекие миры, и слово добирается до самого сердца, да и слезой иногда прокатится по вдовьей щеке.

– Еще у тебя, Дмитрий, есть какие книжки?

– О Ленине, Владимире Ильиче.

– Прочитай, сынок: наработался, натрудился, намучился человек… Как здоровье его?..

И снова глуховатый голос откатывается в далекие миры, и уже, кажется, каждым бревном хаты качают, перезванивают сибирские ветры и снега. А из той метелицы выплывают прищуренные умные глаза неусыпного труженика, который согрел каждое село, каждое жилище своим добрым сердцем и улыбкой.

В задумчивости проведет рукой по чубатой голове сына и не заметит насмешливого взгляда: как маленького гладит. Ну да, все ей казалось, что Дмитрий еще маленький. И только весной удивилась: когда вырос такой?

Как-то в погожий день она снаружи белила дом. И не услышала, как во двор вошел Дмитрий с сапогами за плечами – первыми сапогами, заработанными собственной мозолью.

– Как пошил сапожник? Не тесные?

– Как будто хорошо, в пору. В ходу надо попробовать, – словно равнодушно ответил.

– Вот и обуйся сейчас. Посмотрю, какой ты красивый.

– Как старый коростель на бане, – улыбнулся, отворяя сени.

Так и не вышел похвалиться обновой.

Подведя завалинку, Евдокия вошла в дом и всплеснула руками от неожиданности. Перед нею стоял статный, широкоплечий парень. Короткий пиджак будто небрежно сполз с правого плеча; из-под черной, немного сдвинутой набекрень родительской шапки упал на ухо темно-русый, с золотистыми искорками чуб. Орлиный нос нависал над глубокой бороздкой верхней губы; нижняя, выгнувшись упругим красным лепестком, очертила узенькую кромку синеватых зубов. «Неужели это ее сын?»

Еще сегодня, в лаптях, в полотняных, крашеных бузиной штанах, неторопливый, он был подростком, а этот сразу парень – хоть сейчас свадьбу справляй. И радостно матери стало, и забота царапнула: женится скоро, отделится и неизвестно какую жену подберет – может, ложку борща на старости лет пожалеет свекрови.

– Как мне, мам? – скрипнув сапогами, легко прошелся по хате – куда и неуклюжесть девалась, когда успел молодецкую горделивую походку перенять…

«Какой же он славный! Вылитый Тимофей, – за каждым движением следила мать, и то, что было обычным – другой не заметит, ей казалось наилучшим, дарованным только ее сыну. – Вылитый Тимофей. Молчаливым лишь удался, радости мало. Ничего, между людьми оботрется, мозговитый!» – успокоила сама себя…

Бьет сапка приплесканный темный корж земли, звенит на комьях, окутывается сухим серым дымом, подсекает бурьян, и щетинистый осот не способен проколоть огрубевшие темно-зеленые пальцы. Сначала огоньком пробегает боль по согнутой спине, но скоро тает, и сталь проворно срезает зеленые, с розовыми цветами, кружева завитой березки, крапчатое плетение мокреца, ровные стрелы щетинника.

«Когда бы Дмитрий невестку в дом привел, веселее было бы, жалела бы ее. Но где там – хоть не говори с ним об этом. На полуслове оборвет, нахмурится, весь уйдет в себя».

– Если помощь в горячую пору нужна – брошу свою работу и с вами буду полоть.

– Я и сама справлюсь.

– Тогда и говорить не о чем, – и, разгневанный, выйдет из хаты.

…Испортили, видно, парня, навек испортили. Чтоб тебя, Сафрон, и твоего Карпа лихая година не обошла, как ты лишил меня сына. Хоть бы к доктору поехал Дмитрий, и как ему об этом сказать… Чтоб тебя, Сафрон, наглая смерть на дороге прибила, – погружается в воспоминания Евдокия…

ІІІ

…Село купается в тепле, солнце и веселом пении веснянок. Улицами, огородами на большую площадь сыпнула сначала ребятня, потом подростки, девчата, а позже, степенно размышляя о том, о сем, – хозяева и хозяйки.

Большая на холме площадь зацветает широкими цветными юбками, и девчата в них, кажется, не идут, а плывут. В руках держат платочки: подарок тем ребятам, которые зимой к ним домой с рюмкой приходили. Парни стоят горделивые – знают: девушка должна их сама отыскать. Так уж на Подолье заведено – девушка, найдя парня, который приходил к ней зимой в гости, прилюдно целует его трижды, дарит платочек – и ничего странного в этом нет.

На холме молодежь уже готовится танцевать, берется за руки или за концы платка, чтобы не разомкнуться; живой круг, как перстень-самоцвет, всколыхнулся, и сильный высокий голос покрывает низкий гул:

 
Чого рано спустошано,
Ромен-зілля іскошано.
 

Молодыми голосами прославляет песня неусыпную работу и любовь. А со всех улиц валит молодежь. То здесь, то там девчата, стесняясь, подступают к ребятам.

«Только до моего никто не подходит, – с завистью смотрит Евдокия на других, стоя между молодыми женщинами своего края. – Может, он пойдет к кому-нибудь?»

Вот проплывает в широкой голубой, в сборках, юбке высокая дородная Марта, приемная дочь сельского богатея Сафрона Варчука. Когда-то давно в тяжелый год вымерла на хуторе от голода семьи бедняка Сафрона Горенко. Осталась только девочка, грудной ребенок, ее и взял себе дочерью Варчук, надеясь, что оголодавший ребеночек недолго проживет, а ему весь надел Горенко не помешает. Однако девушка выжила. К ней, как к дочери, привязалась Аграфена Варчук, да и Сафрон хоть и косился на Марту, однако прогнать со двора не отваживался: не те времена. Никто девушке не напоминал про ее родителей, и долго Марта не знала, что она всего лишь приемная у Варчуков.

Сейчас возле Марты идет Карп Варчук, сияет хромовыми сапогами и рыжим пушистым вихром. Вот он наклоняется Марте, аж чуб огоньком занимается на терновом платке. Парень что-то шепчет девушке. Та отталкивает его и зажимает уста, чтобы не рассмеяться. Карп будто оскорблен, заплетая выгнутую ногу за ногу, идет налево, а Марта плывет к небольшой группе парней, где стоит Дмитрий.

«К кому же она подойдет? Где-то к Лиферу – лавочнику Созоненко».

И сама себе не верит, когда Марта останавливается возле ее сына.

– Вы же говорили, что Дмитрий никуда не ходил, – толкает ее локтем под бок дальняя родственница Дарка. – Вишь, к какой подкатил.

«Какой же скрытный», – не спускает глаз с пары. Марта кланяется Дмитрию, и упругие девичьи груди отклоняют красную матроску.

«Можешь ли ты, сынок, поцеловать девушку?» – радуется в душе, поедая глазами молодую пару, а ухо ловит буйную, молодецкую веснянку, разгулявшуюся, как ветер.

Дмитрий неловко подходит к Марте – стыдится, видно, кладет смуглую руку на плечо девушке и тотчас замечает мать, которая аж голову вытянула, следя за ним. Окаменел парень, не снимая руки с девичьего плеча. Глянула и Марта в ее сторону и быстро обернулась, поняв все. Как бы оно вышло – не знает; но в это время из-за деревьев вылетел непрестанный быстрый танец, кто-то схватил Марту за рукав, и Дмитрий, неверно ступив три шага, попадает в ритм танца и уже уверенно ведет за собою высокую девушку.

– Ишь, нищета. Куда полез! – отозвался въедливо кто-то из тесной кучки разодетых богачек.

– А Марта далеко от бедности отскочила?

– Э, не скажите. Через нее Варчуки с Созоненко породнятся…

Все быстрее крутится танец, и радугой мерцают голубые, красные, розовые, синие юбки и матроски.

«И чего он к Марте пошел?» – видит перед глазами высокую черную фигуру Сафрона. И досадно и неприятно становится на душе…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю