Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 78 страниц)
Марийка теперь разрывалась от работы. Еще где эти вишневые полосы рассвета, а она, приготовив на пепелище завтрак, будила дочь и обе чуть не бежали улицами на поле.
Как раз копали картофель. По дорогам теперь поскрипывали обшитые лубом возы, наполненные шершавыми землистыми плодами, а на полях курились голубые дымки. Они все круче и круче поднимались к Забужью и где-то над самым скалистым берегом реки сливались с тучами. И не радовали сейчас Марийку ни ароматные дымки, ни веселый скрип отяжелевших телег. Нанявшись копать за мерку, она так орудовала лопатой, будто хотела всю землю поднять. Потом, перегибая спину, быстро выбирала черными, зазеленевшими пальцами картофель и снова нажимала на отполированные руками державки. И ела не приседая – боялась зря потратить какую-то минуту. Непосильной работой измучила и себя и дочь. Она даже отказалась жить у Горицветов: думалось, что тогда Иван меньше будет заботиться о доме. Каждый вечер, возвратившись домой, неизменно спрашивала мужа:
– Ну как?
Все казалось, что Иван мало заботится о своем гнезде; нападала на супруга и бурно выливала свою злость и боль, аж клокотали и шипели слова, вырываясь из ее худой груди.
– Вот полаешься, и вырастет назавтра дворец, – осторожно, насмешливым голосом утихомиривал ее Иван Тимофеевич.
– Если бы не твой соз, не мучилась бы ни я, ни мой ребенок, если тебе мучиться захотелось… Ты хотя бы кулей[44]44
Куль – сноп соломы, используемой для кровли.
[Закрыть] немного сделал.
– Конечно, именно пора. Голому только одного картуза не хватает.
Лишь в минуты просветления Бондариха понимала: не поставить им хаты в этом году – горьким картофелем не то что дерева не заработаешь, а даже самой необходимой мелочи не купишь. Одни только окна вставить чего стоит. Но снова и снова, в который раз, прикидывала в уме, как им вылезти из несчастья. Десятки мыслей, одна сменяя другую, раскатывались то в леса, то в поле, то на ярмарку и возвращались к ее пепелищу свежо заготовленным деревом, мешками картофеля, синими окнами, на которых само солнце лучом вымывает стекла. Все надеялась, что случится какое-то чудо: и лес, и стекло, и железо подешевеют, а картофель подорожает. Чаяния, оживая перед глазами, не раз радостно сжимали сердце.
В воскресенье побежала и на ярмарку, и в лесничество. Но только так растревожилась, что чуть не заболела: с ее заработками не скоро добьешься теплого приюта, не скоро увидишь над домом платок веселого дыма. Опечаленная и утомленная грузом измятых неосуществленных чаяний, возвращалась из лесу на свое пепелище.
Даже здесь, среди полей, она чувствовала тоскливые и тревожные запахи обугленного, потрескавшегося дерева и пережженной глины.
«Если бы не твои созы, Иван, жили бы мы, как люди живут. Еще, гляди, не того дождешься…»
На перекрестке по-осеннему задумчивых дорог цепью растянулись лиги, нагруженные еще сырым, необветренным деревом. Мягким сиянием переливались белокурые березы, расплетаясь у корневища потрескавшимися почками, краснели сердцевинами мускулистые бересты. Словно очарованная, Бондариха не могла отвести глаз от бревен.
«Есть же счастливые люди на свете. Кому-то сразу чуть не целая хата везется». Догнала седого, будто вишневым цветом осыпанного мужчину. Он уверенно и неспешно ступал по дороге, держась рослых коней.
– Добрый день, – с боязнью и трепетом коснулась рукой дерева.
– Доброго здоровья, – глянул из-за плеча мужчина такими голубыми и юными глазами, что, если бы не седина, подумала бы: юноша стоит перед тобой.
«Данило Самойлюк, председатель Ивчанского соза», – сразу узнала Марийка, и так ее сожалением, тоской и злостью охватило, что она сразу же круто повернула с дороги на поле и пошла меженями в село.
«Вишь, поступил в соз – и будто стал моложе. А чего же ему? Люди все сделают, а ты только командуй. Сказано: где есть такие грабли, чтобы от себя гребли. Один мой такой дурак набитый, что даже с себя последнюю рубашку кому-то отдаст. А люди как обкручиваются».
«Я ему сейчас все, все вычитаю, – нападала на Ивана. – Умные председатели вишь, как себе лес таскают. А ты сиднем сидишь, лежебокой лежишь. А Самойлюк, партиец, в самом деле себе дворец выстроит». Она ничуть не сомневалась, что лес везут председателю Ивчанского соза и ругала его в мыслях хуже Ивана, так как Иван хоть за правду сражается, а этот себе все общественным скотом возит.
Вот уже и ее двор. Она видит: Иван с Югиной сидят на поленнице, читают газету. И это еще больше выводит ее из себя.
«Нашли время почитывать. Чем не ученые! Доктора!»
– Там в газетах о нашей хате ничего не пописывают? – Взявшись в бока, она, сама того не замечая, становится в театральную позу и аж сверлит глазами мужа. – Это ты так заботишься о нашей жизни? Что же, пусть жена хоть разорвется, а он, как сорока в кость, в газетки будет заглядывать. Конечно, начальство, председатель соза, большое цабэ. Вот бы еще галифе надеть и прогуливаться по селу.
– Мам, отец же целую неделю с работы не выходил.
– А я выходила? Так я хоть картошки заработала, а что твой отец заработал? Одних врагов нажил. Скоро из-за твоего отца в село и носа не выткнешь.
– И вот не заболит у тебя язык? Хоть бы какую перемену придумала, а то толчет и толчет одно и то же.
– И буду толочь. Не нравится? Вон твой хваленый Данило Самойлюк прямо пол-леса себе на имение за один раз повез. А ты до сих пор и ломаки не приволок.
– Вот и надо было бы на твою спину добрую ломаку притянуть.
– Тяни, тяни. Ох, и послала мне судьба мужа. Лучше бы я была утопилась еще маленькой. Ты и так меня к смерти своим созом доведешь.
И Иван Тимофеевич сразу же изменился. Когда говорили о нем, он мог терпеть, но как речь заходила о созе, то извините, чтобы он промолчал.
– Марийка, – почти шепотом, бледнея, промолвил он.
– Чего ты на меня кричишь? – сразу же заверещала женщина. По горькому опыту она знала, что шепот мужа ничего доброго не предвещает. – Разве я не правду о твоем созе говорю?
– Марийка, – еще тише промолвил Иван Тимофеевич и ступил шаг вперед.
– Не кричи ты на меня! Не кричи! – подалась назад. В это время на улице зафыркали кони, заскрипели лиги, и к воротам Бондаря подошел Данило Самойлюк.
– Привет, хозяин! Принимай гостей! – весело позвал из-за плетня.
Марийка на миг остолбенела, а потом тихо и зло процедила:
– Ах ты ж, стерва неуклюжая, глаза бесстыдные. Себе лес возит, еще и людей объедать заехал. Нашел богачей. А Ивану что же? Последнее заставит на стол поставить. Еще и за рюмкой в кооперацию пошлет. Ой, и муж, ой, и муж попался!
И вдруг, будто сквозь сон, она слышит неспешную речь Самойлюка:
– Прослышали мы, Иван Тимофеевич, о твоем несчастье. Собрались миром, посудили о наших делах и решили как-то помочь тебе. Скот же свой есть, райземотдел выписал наряд в лесничестве, а люди дружные. Вот и привезли тебе лес. Стройся на радость нам, на страх врагам и тем вражьим сынам, которые завидуют нам… О, да ты уже целоваться лезешь, будто я тебе девушка. Ну, давай поцелуемся. – И седые кудри Самойлюка переплелись с выгоревшей, как перестоянное сено, шевелюрой Бондаря.
Кружок ивчанских созовцев тесно обступил двух председателей, и все были рады, что, как сумели, помогли своему человеку.
– Люди добрые, люди добрые, – со слезами на глазах бросилась Марийка к ивчанцам. – Заходите ближе. Да вы же где-то с утра и не евши. Спасибо вам, люди добрые. Я же это говорила Ивану: кто тебя спасет, как не свои… созовцы, значит. Вот и свершилось мое слово, – со значением и строго посмотрела на мужа.
– Да, да, моя баба как в воду глядела – все надеялась, что от коллектива придет нам выручка, – сразу же согласился Иван Тимофеевич и насмешливо взглянул на жену. А та взволнованно и свысока кивнула головой, будто не она, а Иван сомневался в силе коллектива. Теперь Марийка и в самом деле начинала верить, что в душе все время стояла за соз. Ну, а что словом иногда распекала мужа – так это же только на пользу шло. Быстро метнулась на улицу, замирая, осмотрела бревна, посчитала их и, по-девичьи обкрутившись, бросилась к овину. Оттуда с преувеличенным подчеркиванием вынесла две бутылки с водкой – их старательно прятала для мастеров, которые должны были строить ей хату.
«Чертова баба. И хотя бы тебе словом обмолвилась», – изумленно взглянул Иван на Марийку, которая уже, играя глазами, ставила еду на стол и хвалила своего мужа, как он заботится созовскими делами:
– Прямо и поесть не имеет времени муж. Что же, соз дело новое – все надо хозяйским глазом присмотреть… Ой, спасибо вам, люди добрые, чтобы и вы, и ваши дети со счастьем не разминались. Иван, побеги в кооперацию, так как дорогие гости, созовцы наши, целый день в дороге приморились. Еще одна рюмка не помешает.
Глаза ее счастливо осматривали коренастую фигуру мужа, седоголового Самойлюка и всех ивчанцев. Ее аж подмывало что-то сказать и о своей работе в созе, но, пока муж не пошел за ворота, не отваживалась раскрыть уста.
XLІX– Ты же не медли, Степан. И не очень нагружай – надо, чтобы кони отдохнули.
– Нет, нет. Я влёт притяну ту клетку хвороста, – Степан Кушнир кургузыми пальцами ухватился за вожжи и уже хотел выскочить на полудрабок, но, увидев в глубине двора новую, как из воска вылитую, телегу, спросил у Бондаря:
– Уже наготовили шефам подарок?
– Конечно. Самых наилучших яблок набрали.
Оба пошли вглубь двора. Нежное веяние сада, заглушая дух пожарища, волнами растекалось по всей усадьбе. На полной телеге с отборной антоновкой веселым рисунком, как звезды, улеглись краснобокие яблоки.
– Наверно, Югина укладывала? Чувствуется ее рука, – крепко вдохнул Кушнир ароматный настой.
– Югина. У нее уже и дружба завязалась с заводскими девчатами, теми, что привозили нам суперфосфат в подарок. Переписываются. А это как сговорились: заводские пригласили дочь к себе на Октябрьские праздники, а она их в село.
– Пусть поедет. Больше жизни увидит. Пусть с Варивоном, с Варивоном поедет, – вдруг прояснился Кушнир. – Они как выступят, как выступят с танцами, то и в городе не насмотрятся на них. А то только у нас и у нас выступают шефы.
– Пошлем их на праздники. Ну, отправляйся, Степан, а то солнце уже вниз катится.
– Трогаю, трогаю, – Кушнир вскочил на телегу и, подобранный и горделивый, поехал улицами к лесу. Селом он придерживал буланых – хотелось, чтобы больше людей видело, на каких конях едет он, извечный наймит. А кони – это была самая большая слабость Кушнира.
Еще в детстве спорил под заклад с парнями или пастухами, что промчит на каком-нибудь необъезженном бешеном жеребце. И действительно, каким-то чудом вскакивал на вздыбленного, с одичавшими, налитыми кровью глазами, коня, клещом вцеплялся в гриву и мчал бездорожьем по чистому полю. Часто окровавленный и разрисованный синяками, но неизменно веселый, упорно ковылял к пастухам и восторженно рассказывал.
– Ох, и черт, ох, и черт этот жеребец. Так трепал, так трепал меня, будто по косточке хотел разнести. А потом видит, что ничего не сделает – встал на задние ноги и начал оседать. Надумался перекинуться на спину и задавить меня. Вот хитрюга чертова. Ну, вынужден был я галушкой лететь на какое-то деревья. Коварный, коварный конь. А летит, как сокол. Аж дохнуть не можешь. Куколка – не конь. Такая холера, что никто на нем не усидит. Золото – не конь. И никто не удержится на нем, разве что я немного да дед Синица.
И всегда самым приятным из всех для Кушнира был разговор о лошадях. Теперь любовь к ним проснулась с новой силой, и не раз он люто нападал на кое-кого из созовцев:
– Тебе бы, человече, на черепахах ездить. Как запаскудил лошадей. Стрелки не расчищены, глаза не промыты, хвосты как бабья щетка в глине. Я кулаческую скотину больше жалел, чем ты нашу, коллективную. Страшно несознательный ты элемент.
– Папа, папа. Возьми и нас! – навстречу Степану бежала его чернявая Надежда в сопровождении небольшого высоколобого Леонида Сергиенко. Позади детей на серой дороге остаются дымчатые мережки мелких ступней.
– Некогда с вами возиться.
– Дядя Степан, возьмите нас. Я лошадей буду погонять, а потом в лесу с Надей будем хворост собирать, – белоголовый Леонид пристально смотрит на Кушнира продолговатыми внимательными глазами.
– Садитесь уже, приставалы. Немного провезу. Давай, Леня, руку.
– Я сам.
– И я сама.
Дети цепко хватаются руками за полудрабок и со смехом, двумя клубочками, скатились на дно телеги. Встрепенулись, словно воробьята от пыли, и умостились возле Степана.
– Дайте мне вожжи. Я уже погонял, – деловито уцепился Леонид в свежие, еще с искристыми прожилками веревки.
– Ага, отец, он погонял. Мы с дядей Поликарпом до Буга ездили. Возле парома кони чего-то испугались и Леня чуть из телеги не вылетел.
– Что-то я этого не помню, – недовольно взглянул на девочку.
– Папа, а правда – у нас коней не отберут?
– А кто же может отобрать?
– Это Данько Иван говорил, что наши кони и чесоточные, и скоро околеют, и их у нас отберут. Так Леня ему тумаков надавал. «Сам ты чесоточный, – говорит. – И никто у нас скотину не отберет, так как она созовская. А ты, кулак плохой, как…» Как кто, Леня?
– Агитацией занимаешься, – значительно промолвил Леонид.
На краю села дети скатились с телеги и взапуски помчали домой. Мальчик быстро перегнал девушку, подождал ее. Потом дети взялись за руки и, что-то напевая, горделиво пошли по середине улицы.
Обойдя хутор Варчука, Кушнир въехал в розовое предвечернее чернолесье. Дорога, переплетенная светом и тенями, как сказка, тянулась в освещенную даль, в широкое окно тихой просеки. По-новому осматривал Кушнир лесные, приукрашенные багрецом картины, и улыбка теплилась в его глазах и на устах. Казалось, будто все расширилось и осветилось вокруг него. Он знал, что горькие заботы не давят его плечи, – все дальше и дальше отходят от сердца. Он понимал и причину этого. Если у кого-то из созовцев еще и были половинчатые, неустойчивые мысли, то не у него – он всем своим естеством врастал в новые дела и ясно ощущал, как раскрывается перед ним широкая жизнь.
– Ты знаешь, что товарищ Ленин про созы писал? – как-то на собрании комитета неимущих крестьян задиристо напосел он на Игната Карпца.
– Товарищ Ленин про созы ничего не писал, – поправил его из президиума Крамовой.
Кушнир на миг оторопел, с ненавистью взглянул на Крамового.
– Зачем бы я говорил то, чего не знаю? Не может такого быть. Товарищ Ленин наперед нам жизнь указал. И про созы он сказал. И товарищ Сталин про созы сказал. Вот я найду это и докажу, докажу вам.
В этот же вечер под сочувствующую улыбку библиотекарши он взял несколько томов Ленина и в свободное время не отвлекался от книг.
«Что выдумал, черт глазастый, – сердился на Крамового. – Чтобы у товарища Ленина ничего про созы не, писалось. И во веки веков этого не может быть». Кушнир не сомневался, что найдет нужное место в произведениях большого учителя и при всех людях осрамит напыщенного Крамового.
Густели леса и предвечерье. На конях все нежнее искрились ворсинки, а темно-синие зрачки с умной, почти человеческой улыбкой уже начинали чернеть. Споро сложив хворост на телеги, Кушнир пошел в глубь леса, ближе к солнцу.
Легко дышалось человеку, ясно смотрелось глазам, и он, сам того не замечая, тихо отправил в чернолесье давнюю и вечно юную песню про Богунию, которую услышал на фронтах гражданской войны. И давние друзья, оживая в навеки высеченных картинах боя, вставали рядом с ним. Он уже их видел не в боях, а на широких нивах, на заводах, напористых, упорных, такими же молодыми, какими они были десять лет назад.
И неожиданно чернолесье сухо ахнуло одним и вторым выстрелом. Кушнир подсознательно бросился назад. Несколько потоков мыслей с ревом разрывали его голову.
Вот уже на полянке вырисовывается высокая телега.
«А где же буланые? Где буланые?»
Широко раскрытые глаза блуждают между деревьями, по полянке и вдруг останавливаются на двух замерших кочках, дотлевающих последним отблеском луча.
Кушнир, как вкопанный, остановился перед бороздным конем, который, неестественно вывернув голову, неудобно лежал на росистой осенней траве. Розовый прикушенный кончик языка темнел и шершавел прямо на виду. Из-под тонкой шкуры уже начинали выпирать мышцы. На синеватых подковах подручного еще дрожали прожилки луча.
Болящим взором Кушнир еще раз осмотрел лошадей и вдруг заметил, что в простреленном ухе бороздного клокотала черная кровь. Вот она плеснулась небольшой струей и ручейком покатилась к мокрому темно-синему, почти по-человечески скорбному глазу.
Беззвучно плача и разбрасывая руки, Степан опустился к теплым и еще трепетным коням.
L– Дмитрий, бери берданку – и айда в лес.
– Свирид Яковлевич, что оно? – застыла Евдокия у раскрытой двери.
– Двуногие волки завелись. Надо облаву сделать.
– Ох!
Дмитрий быстро оделся, сорвал со стены берданку и решительно вышел из хаты.
– Дмитрий, сынок! – позвала Евдокия. Он порывисто обернулся назад, подошел к матери, прижал ее.
– Не бойтесь, мам… чего вы? – не знает, как успокоить, и вдруг, наклонившись, целует ее в голову. И Евдокия обеими руками ухватилась за сердце, зашаталась, отступая назад… Так же перед своей смертью ее поцеловал в голову Тимофей. Плохие предчувствия охватили и трясут все ее тело.
– Дмитрий!
– Не надо, мам, – уже обзывается невидимая темень, спрятавшая и Мирошниченко, и сына.
– Дмитрий! – Хочет побежать вдогонку и, как подкошенная, опускается на росистую молодую траву.
Воспоминания и картины закрутили ею, как течение утлой лодкой.
Из черной дали выходит ее Тимофей и встречается с сыном аж возле дубравы, куда только что пошел Мирошниченко.
«Когда же такая жизнь настанет, что не будет врагов, не будет крови и слез, когда только люди будут жить на земле?» Привстает с холодной травы. Затерпшими, болящими ногами она идет домой. Медленно напяливает на себя катанку и, забывая закрыться платком, небольшая, удрученная, босиком идет к лесу.
С отвращением, как свернувшуюся гадюку, обходит хутор Варчука, входит в большой овраг, налитый упругим ветром и перезвоном росы. К ней приглушенно долетает чей-то голос.
«Снова беднота поднялась грудью за свою судьбу. Нелегкое счастье наше. Ой, нелегкое. Кто только не норовит его вырвать из наших рук». Скорее идет к родным голосам, к родным людям.
Во тьме она чуть не наткнулась на Свирида Яковлевича. Подойти к нему не посмела: еще накричит, да и Дмитрий начнет нервничать. Пусть она незаметно будет следить за всем в лесах.
Живая цепь сельских активистов раскинулась недалеко от глубокого болотистого оврага, перехватив все дороги, шедшие от села и парильни[45]45
Парильня, парня – специальное помещение, где парят что-либо с целью очистки, размягчения и т. д.
[Закрыть] Сичкаря.
Как-то сразу заклубились снизу леса и сильнее, словно перетянутые струны, зазвенели отяжелевшие капли. Под их перестук незаметно задремал Поликарп Сергиенко, умостившись клубком на кочке пересохшего листья. И вдруг будто что-то толкнуло его. Вскочил на ноги. От него резко прянул в сторону невысокий мужчина. Испуганный Поликарп сначала зачем-то снова упал на землю, а потом бросился к Мирошниченко.
– Побежал, побежал! – закашлявшись, указывал рукой на запад. Мирошниченко по выражению лица Поликарпа все понял.
– Дмитрий! Беги на выступ большого оврага, а я буду держаться справа.
Дмитрий сразу же, пригибаясь, полетел вперед. Казалось, легко лавируя между деревьями, он даже не касался земли… Еще рывок – и на лужайке замаячила неясно очерченная фигура, убегающая в свод чернолесья.
Неизвестный обернулся, выбросил руку вперед, и над головой Дмитрия со свистом пролетел свинцовый рой. Тем не менее парень, забыв об опасности, с радостью понимает, что он догонит неизвестного.
На ходу, не целясь, выстрелил из берданки, и тотчас беглец круто сворачивает к большому оврагу, безразмерным озером забелевшим между деревьями. Еще, словно поплавок на воде, качнулась в тумане голова неизвестного и исчезла в месиве сизоватых волн.
Взбешенный Дмитрий остановился над выгибом оврага, еще раза наугад разрядил берданку.
«Убежал проклятущий. Если бы не эта размазня – Поликарп…» – стирает шершавой, как рашпиль, рукой горячий пот со лба.
– На опытного врага напали, – подошел Мирошниченко, и у парня от удивления брови взметнулись на лоб: когда успел пожилой человек добежать до этого закутка?
Свирид Яковлевич останавливается возле Дмитрия; весь в задумчивости, отвердевшим умным взглядом упирается в туманный плес. Утренние потоки уже зависли над ним и он, поднимая окровавленные крылья, с шорохом и вздохом плывет над неясно очерченными верхушками.
Дмитрий, покрытый росой и потом, смотрит в похолодевшие глаза Мирошниченко; они сейчас красные то ли от усталости, то ли от утреннего отсвета. Суровая решительность немолодого мужчины передается ему.
– Свирид Яковлевич, может, попытаем счастья? – нахмуренный, высоко поднимая грудь, покосился на большой овраг. – Все равно уже день терять.
– Не горячись, парень. Дай умом пораскинуть. – Коренастая фигура Мирошниченко будто вросла в возвышенность, обрывающуюся над самым большим оврагом. Над волевым челом дрожит порозовевшая пыльца поредевших волос.
Но не так легко овладеть собой Дмитрию. Все его тело раздувается мышцами. Он делает еще шаг вперед и проваливается в туман. Воздух здесь утратил сентябрьскую мощь, стал вяжущим и затхлым. Внизу под ногами попискивает замшелая земля, где-то совсем недалеко воркует невидимый ручеек, а сверху отряхивается звонкий голос Григория Шевчика.
– Рассредоточимся по низине. Может, и нападем на след.
– Или попадем в трясину. Здесь болото, как решето, ловушками начиненное, – резко обрывает Свирид Яковлевич и властно кричит: – Дмитрий, назад! Не дури!
Цепляясь за кусты, парень неохотно поднимается наверх. Возле Свирида Яковлевича, как пчелы, сгрудились активисты, злые от неудачи и бессонницы. Поликарп в поисках сочувствия прилепляется то до одного, то до другого человека, но все сердито отворачиваются от него. За спиной Сергиенко шипит нескрываемая неприязнь:
– Соня несчастный!
– Дождешься от жука меда.
– И где совесть у человека?
– В побасенки ушла.
Лицо Поликарпа становится по-детски трогательным и невеселым. Свирид Яковлевич с хмурым сожалением отрывает взгляд от влажных, перекошенных виной глаз.
«Как мало мужской твердости в нем. Аж досадно», – погружается в свои раздумья.
Пройдя несколько шагов, Мирошниченко наклоняется над оттиском следа, оставленного на черной кучке у кротовьей норки. Возле нее на росистой траве четко темнеет еще одна цепочка.
«Это Дмитрий бежал. Ступни у него большие».
Чуть дальше следы неизвестного раздавили розовые головки медуницы; возле них рассыпаны крохотные скелеты задымленных патронов.
«Здесь он стрелял… Нет, таки Дмитрий весь в Тимофея пошел – даже шаг не замедлил, когда целились в него», – вдумчиво читает карту отпечатков и, перехватив взгляд Дмитрия, приязненно кивает ему головой. Еще, купая руки в росе, наклоняется над свежим следом, и уже уверенно идет мерцающим лесом, что как раз заплетает в просветы красные и синие ленты. Активисты, поняв все, рассыплются вокруг Свирида Яковлевича.
Петляя между сизой не отряхнувшейся травой, следы размашисто побежали с одного квартала в другой, заплывали в низинах, ширились на сухом. Вот они, обойдя овражек, побежали к заболоченному лесному пруду. Над ним, за слепой высокой изгородью, притаились строения Сичкаря.
– Вот и привела веревочка.
– В самое волчье логово.
– Разве же я не говорил – здесь не обошлось без Сичкаря, – смелеет Поликарп, и в ответ ему раздается смех. Он еще больше усиливается, когда из лесной просеки навстречу Кушнарю, тряся косичками, бросилась его Надя.
– Отец, поймали того… Леня, как его? – оборачивается к мальчику Сергиенко.
– Контрреволюционера, – важно ответил белоголовый Леня и сдвинул плечами: какая, мол, у тебя память девичья.
Свирид Яковлевич широко растворяет покрытую желтыми пятнышками лишаев калитку. Во дворе возле парильни стоит высокий чернобородый монах; вокруг него сгрудилось несколько женщин и семья Сичкаря. Сам Сичкарь гнутыми двузубыми вилами как раз вытянул из парильни мясистое распаренное бревно, повернул его и снова водворил в дымящееся отверстие.
– Дорога, начертанная небом, привела меня к солнечным полянам, где расцветает христовая наука… – почтенно обращается монах к хозяину и замолкает на полуслове, вороном выделяясь между женщинами в светлых одеждах.
Во дворе поднимается обеспокоенный гул.
Сичкарь, бросив вилы, первым идет навстречу активистам.
– Зашли ко мне? – бодрится и улыбается нижней отвисающей частью лица. На щеках его – пятнистый румянец.
– Кто у тебя был из чужих? – остро смотрит на него Свирид Яковлевич. И одновременно видит, как из незакрытого зева парни клубами вырывается пар, окутывает монаха и его окаменевших слушателей.
– Из чужих? – удивляется Сичкарь. – Был проповедник богослова, – кивает головой на монаха. – Из библии всякие… новости бабам читает.
– Еще кто?
– Господи! Да никого.
– А если подумать?
– Побей меня крест, никого.
– Закон тебя побьет. Кто был? Говори, Сичкарь!
– Говорю – никого, значит, никого. Пристали, прямо спасу нет. – Щеки дуката линяют, в мелких зрачках поблескивает колючая злость.
– Сичкарь, нас привел сюда след. Не выкручивайся.
– След?.. Ну и что же из того? Может, какой-то воришка подбирался ко мне. Мало что может быть! Это леса! А ты за всякий след сердце навеки тревожь, – только на миг скользнула тень неуверенности по серым белкам и исчезла в темных пучках прожилок.
Свирид Яковлевич уловил эту тень, но он четко понимал, что с Сичкаря не вытянешь слова. Но уже и не оно интересовало его. Надо было дальше разматывать тугой клубок, который вкатился в низколобый, зарешеченный дом.
«Чужой не мог так легко орудовать в лесах… Значит, Сичкарь следил за Кушнарем… Один конь убит из австрийской винтовки. А у неизвестного был только пистолет…»
Из еле заметных ниточек ткется основа догадок, четче возникают контуры сложной картины, и резкий пристальный взгляд Свирида Яковлевича уже бросает в дрожь раздобревшего Сичкаря.
– Где твое оружие?
– Какое? – сдвигает плечами дукач. – Вилы? Вон около парни лежат.
– Где австрийская винтовка? Обрез австрийский? – быстро поправляется, зная бандитские привычки кулаков. Эти слова передергивают Сичкаря.
– Свирид Яковлевич, ну где у меня то чертово оружие? Что я, в банде был?
– Ты и сейчас бандит.
– Не имеешь права обижать.
– Товарищи, – обращается Свирид Яковлевич к активистам. – В этом логове запрятано оружие, его надо отыскать. Насколько известно, у кулачья первый тайник – стреха. Расшивайте овин и сарай.
– Самоуправство! А кто мне убытки возместит? – подпрыгивает Сичкарь.
Но Мирошниченко не обращает на него внимания. Он первый поднимается по стремянке на овин, и скоро черные раздвоенные снопки, как детские штанишки, летят на землю. Дмитрий легко, под восторженные взгляды актива, прямо бежит вверх по редким ступеням стремянки и становится рядом с Мирошниченко, освещая его ясным взглядом.
– Ну, Свирид Яковлевич, как найдем оружие…
– А ты сомневаешься, что оно здесь?
– Я?.. Нет, не сомневаюсь. Только все так непривычно, так просто и сложно выходит.
– Так как это, Дмитрий, жизнь, борьба. И на все надо смотреть широко раскрытыми глазами. Горе тому человеку, который, как птица, иногда прячет от действительности голову под свое крыло.
– Это вы в мой огород заглянули?
– Нет. Но и у тебя найдется такое. Единоличник еще не совсем вылинял в тебе.
– Придет пора – вылиняет, – нахмуривается.
Снопки трещат в сильных руках, и скоро оголяются желтые, источенные шашелем латы[46]46
Лата – длинная жердь или доска, которую кладут поперек стропил.
[Закрыть].
Во дворе бушует шум. Засуетилась семья Сичкаря, а монах загодя выскальзывает со двора и его ряса долго, как обугленный пенек, трясется между деревьями.
Когда активисты, занятые своим, оседлали огромный овин и сарай, Сичкарь, зло поглядывая на все стороны, воровато схватил вилы и начал подкрадываться к Свириду Яковлевичу. Понимал: сегодняшний день обрывал его обычную жизнь. Нападением на Мирошниченко он мог оттянуть большую беду. Стремянка вогнулась под его тяжелым телом. Вот он припал к стропилу и люто метнул вилы в Свирида Яковлевича. Ослепительно сверкнули длинные зубцы. И в этот момент Сичкаря увидел Дмитрий. Не раздумывая, со всей своей горячностью, как на гадюку, упал на длинную рукоять. До мяса обрывая руки об латы, уцепился в нее, и острые зубцы зашевелились раздвоенным жалом, не дойдя нескольких сантиметров до плеч Мирошниченко. Еще через миг хрупнула сухая лата, – Дмитрий с размахом опустил ее на Сичкаря и тот горбылем покатился по стремянке на землю.
– Дмитрий… Спасибо, Дмитрий… Как ты его увидел?
– Это во мне осторожный… единоличник смотрел…
– Запомнил? Ну, и характер! – рассмеялся Мирошниченко. – Не сердись, а прислушивайся к правде. Она не терпит никаких родинок, так как она есть правда. Слышишь? И расти надо… сынок. Это трудней, чем кипятиться в своей гордости. А сердце тебе еще переделывать надо… Еще раз спасибо.
– Свирид Яковлевич! Нашел! – торжествуя, позвал с сарая Григорий.
В высоко поднятой руке он держал обрез. Еще румяный от волнения, Мирошниченко проверил дуло австрийского обреза. На сизой пленке свежего перегара выделялась бугорками пережженная ржавчина.
– Заберите бандита! – кивнул на Сичкаря.
– Эх, жаль, Свирид, что не удалось проколоть тебя, – тоскливо ломились губы дукача. – Легче бы было за решеткой охлаждаться… Пусти со скотом проститься. Или побоишься?
– Что? Скот дороже семьи?
– С семьей еще увижусь – она мне передачи будет носить… А коней же заберете…
Тень сожаления затрепалась в сизых сетчатых веках, и ворсистое лицо начало, как стебель болиголова, покрываться ржавыми пятнами.
* * *
– Степан, брось. Не ной! – обрезал Свирид Яковлевич. – И без тебя нелегко.
– Да, Степан, кручиной не поможешь, – Иван Тимофеевич положил руку на плечо Кушнира и тоже загрустил.
Марийка больше не могла выдержать. Закрыв рукой глаза, пошла подальше от мужчин. В овине на сене она припала к Югине и зарыдала.
«Всю жизнь горе гонится за нами».
Дочь обхватила голову матери, положила себе на колени. Марийка как-то сразу, подсознательно, поняла, что теперь уже не она, а Югина сильнее, что Югина молча утешает ее, как когда-то она утешала свою единственную дочь.
А во дворе на свежесрубленном дереве, под высокими звездами, сидят трое мужчин. Изредка переговариваются несколькими словами и молчат – думают.
– Лучшие кони… Лучшие кони… – вздыхает Кушнир.
– Еще и Варивонового шпачка[47]47
Шпачок – темно-серый конь.
[Закрыть] подстрелили. В один день…
Забывает Иван Тимофеевич, что ему надо успокаивать убитого горем Кушнира. И сразу же, унимая боль, говорит тверже, медленнее.
– Пока не вырвем до последнего ростка кулачье, до тех пор оно будет точить наше кровное.