355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Большая родня » Текст книги (страница 49)
Большая родня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:57

Текст книги "Большая родня"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 78 страниц)

XІX

Что делается с ним? Куда-то плывет, кружа, земля и темень вокруг. Голова трещит, разрывается изнутри. Он даже слышит, где череп дал трещины – на висках и на лбу, а возле затылка начинает отваливаться… А этот несмолкающий гул – будто в мозгу буравят бормашиной. И куда же его относит? Он летит в какую-то даль, а там же река – плеск доносится. Из нее не выйти ему. С гулом падает на него низкая чернота, придавливает… Холодно было, в особенности немели ноги…

Черное бремя немного отодвигается от его тела, только голову давит. Трещины дальше расползаются и сходятся неровным углом выше лба. Он даже видит волнистые, обожженные кровью линии, слышит, что от них более тонкими корешками расходятся другие… Тьму начинают пронизывать красные нити, так, будто ткачиха небрежно бросила горячего шелка на черный бархат, а клубок разматывается, разматывается и все гуще и гуще ткет свое кровно…

Потеплело, и замаячил малиновый цвет в закрытых глазах; только же темень уже насторожилась за изголовьем, тяжелая и холодная… Вот и снова навалилась. Однако будто немного легче стала.

Григорий хочет уцепиться хоть за какой-то выступ мысли, но все расползается от него: нет ни мыслей, ни воспоминаний. Одно изнеможение, боль и тьма…

И неожиданно глаза ему режет необыкновенный цвет – голубой. Или показалось? Нет, так оно и есть. Раскинулось над ним недосягаемое море, а он лишь видит высочайший его кружок. Что-то шевельнулось на нем и начало спадать рассыпчатой золотой дугой – будто струйка пшеницы просыпалась. И не успела погаснуть крутая дуга, как это надоевшее одеяло набросилось на него…

Снова посветлело, тьма отошла от изголовья, и он уже знает: сейчас начнут сноваться над ним красные нити, потом потеплеет, – так как это одно неразрывно связанно с другим. Только боль распирает потрескавшуюся голову, и она не выдержит – сколько же можно ей терпеть! – разлетится в куски…

Голубизна, голубизна! А на ней снуются золотые пауки, натягивают пряжу вплоть до самого неба. И нет пряжи – оборвалась. А море колышется над ним, так радушно, отрадно… Да это же небо, звезды.

– Небо, звезды, – шепчут потрескавшиеся сухие губы, шепчет ум, все тело.

– Проснулся, Григорий? А я уж думал – дуба дашь.

«Что такое?» – не может понять, и что-то знакомое слышится ему. Он может понял бы, что оно такое, но снова черный шар нависает над ним.

– Это я, – хрипит из него.

«Еще такого не было» – уходит в небытие, но перед этим крепнет надежда, что он быстро выплывет из него, снимет с себя навязчивую темень.

В конце концов просыпается от нестерпимого холода. Кажется, все тело начинено глыбой колючего льда; местами он размерзается и сжатыми потоками разрывает полумертвые жилы. Опираясь затекшими непослушными руками о землю, Григорий хочет встать и не может.

– Учись, учись, парень, ходить. Оно под старость пригодится, – слышит веселый голос. Над ним склоняется, суживая радостные глаза, Петр Федоренко.

– Это тты, Петтр? – заикаясь, насилу шевелит языком и с боязнью прислушивается, не узнавая своего одеревенелого голоса. Челюсти его, кажется, срослись, и ими никак нельзя пошевелить.

– Гдде мы?

– Ездили по безвозмездной командировке на тот свет и снова вернулись на землю, так как нам выпадает не со святыми жить, а фашистов бить, – смеется Федоренко и по-заговорщицки подмигивает Григорию.

Григорий был контужен и ранен в ногу. Федоренко только легко контужен.

– Дела наши не из веселых. Остались далеко от своих – на земле, захваченной немцем. Но живы будем – не умрем, – прибавил крутое словцо. – Сейчас нам надо переселиться на хутор. Ночью одна тетка приедет за нами.

– Каккая тетка? – недоверчиво взглянул на друга.

– Настоящий человек. Мать, – стал серьезнее Федоренко. – Ну, держись за меня и поползем немного дальше, так как уже силы моей нет, кишки выворачиваются от тяжелого духа.

Ночью, поскрипывая, подъехала подвода, и друзья, умостившись на сене, поехали на хутор к колхознице Мотре Ивановне Квенок, матери двух красноармейцев. Пока доехали до ее двора, Григорий совсем расклеился, и пришлось его, как вяленную рыбу, на руках нести в хату.

– Горенько наше, – вздыхала дородная молодая женщина. – Может и мои деточки где-то так пропадают.

– Не может такого быть, – безапелляционно доказывал Федоренко. – У такой матери дети будут живыми и здоровыми. – И избегал глубокого, с искорками надежды взгляда пожилой женщины; чем он еще мог утешить ее, да и неясную вину чувствовал за собой, будто был виноват, что до сих пор кузнецы ковали в его голове.

Война стороной обошла заброшенный в лесу над Бугом хутор, который имел всего пять дворов. Только дважды заскочили сюда немцы; деловито бросились за перепуганными свиньями, настреляли на пруду домашних уток да и подались в безвестность.

И хоть далеко заброшен хутор от большака, и хоть не подмяла его война, жизнь и здесь будто остановилось. Та настороженность, что в любую минуту может выползти столапое несчастье, повисла над любой головой. Засыпая, люди не знали, что принесет им эта ночь, следующий день. И только у колодца можно было услышать разговор двух-трех молодок, снова-таки о войне, о своих мужьях, сынах.

Первые дни Петр, завоевав симпатии всех хуторян, помогал Мотре Ивановне убираться по хозяйству. Хотя и гудела еще голова, тем не менее ходил косить ячмень, овес, который засеяла хозяйственная вдова в лесничестве; даже взялся рвать коноплю. Но Мотря Ивановна сразу же прогнала его с огорода:

– Не знает, где посконь, а где матерка. И переводит коноплю подряд.

Но скоро загрустил, работать начал неохотно, часто ходил в леса и на шоссе. Изредка заглядывал и к рыбаку Владимиру Ивановичу Кузнецу, небольшому бойкому старичку с клиновидной бородой и седой, подстриженной кружком головой. Тогда рыбак бросался к шкафу и печи, с охотой угощал редкого гостя.

– За здравие нашего воинства, – наливал первую рюмку Владимир Иванович. – Пусть скорее оно разгромит все гнезда фашистского мракобесия, словом, германский империализм и его всяких прихвостней, таких как дуче, чтобы их навеки развело.

– Пусть скорее воротятся наши братья, – дрожал голос Федоренко от тоски, страстного желания скорее увидеть своих и наплыва мыслей. Иногда ему казалось, что вся его душа вытягивается и вот-вот оборвется. Только упрямая надежда и то шутливое слово спасали от гнетущих приступов печали. Хоть как было тяжело, а на людях умел развеять горе, успокоить других и себя.

– За здравие нашего края, нашей Родины. Нападали на нас немецкие псы-рыцари, получили ледовое побоище. Напали бонапартисты – здесь и кости оставили. Начали воевать гитлеровцы – и довоюются, поверь мне, до полного краха, капитуляции и контрибуции.

За третьей рюмкой он уже забывал вставлять в разговор трудные словца, которые старательно когда-то вылавливал из газет и книжек; начинал убиваться по сынах или рассказывать о своей жизни, временами где-то хватая лишку.

– Эх, жизнь чертова настала. Ночью проснешься, выйдешь в сени и прислушиваешься: тихо ли на хуторе, а потом уже просовываешь голову в дверь, поверь мне, как крыса из муки. Где-то заурчит проклятая машина – и ты без духу и памяти летишь прятаться в лес. А дорогой пойдешь, так на тебе и шкура трусится. Птичка запоет, а ты с осторожностью присматриваешься. Пей, Петр. А когда-то, когда слетятся мои сыны, пойду я с ними в село – всю улицу загорожу – пусть любуются, каких соколов старый кузнец взлелеял. Где они теперь? – разламывает пальцами жареную рыбу.

– Героями возвратятся к вам.

– Ребята боевые, нечего судьбу гневить… Ну как ты, Петр, на тот свет по безвозмездной командировке ездил? – спрашивал, улыбаясь, и Федоренко серьезно начинал рассказывать.

– Дрались мы с фашистами, аж пока нас не поднял снаряд. Оторвался я и Григорий от земли, летим на небо. Ну, бог увидел нас и давай звать святого Юрия! Такой гвалт поднял, что и в раю, и в аду слышно. Прилетел Юрий на белом коне, с копьем в руке и автоматом за плечами, осмотрел нас и говорит: «Пока мне не надо таких воинов – идите себе, ребята, на землю и бейте фашистов, иначе не видать вам рая вовеки веков. Плохо же будете бить немца, будете кипеть в смоле вовеки веков». Я тогда и говорю Юрию: «Как же мы попадем на землю, если нет туда не то что железной дороги, а даже плохонького большака. А на парашюте спускаться не выходит – в стратосфере уши обморозим». Юрий тогда и говорит нам: «Садитесь, ратники, на моего коня и крепко держитесь, ибо если оторветесь, то в небе зацепиться не будет за какого дьявола». Влезли мы на коня; я держусь за Юрия, Григорий – за меня, – святой как гикнет, конь дохнул огнем и помчал напрямик, разбивая грудью тучи, а из-под копыт только искры, как трассирующие пули, летят. Привез Юрий нас на землю и говорит: «Вы, ребята, – соколы. О третьей батарее у нас на небе только и разговоров. Хорошо умеете воевать. Бейте врага, не жалейте проклятого, а умрете – ко мне приходите: вместе будем фашистских чертей в аду колотить; развелось этой нечисти, едва смолы на них хватает…»

– Так что же, будешь, Петр, врагов бить или уже отвоевался? И только с дедом самогон будешь пить до конца войны?

– Нет, дед, ненадолго я вам напарником буду.

– Куда же думаешь? К своей бабе? Или может, здесь приемышем пойдешь к кому?

– Знаю, к кому приемышем пойти. Пусть только товарищ поправится.

– А если знаешь, к кому пристать, – многозначительно подмигнул, – за твое здоровье. Тогда и к деду заходи, он тебе рыбки свежей наловит… Дороги же я все в лесах знаю – может пригодится дедова память.

– Спасибо.

– Спасибо – не отбудешь. Ты ешь. Линьки свеженькие – на рассвете принес. Было же когда-то у нас возле острова всякой рыбы – лодкой не проедешь. Так и затирает тебя. Ударишь веслом – и выплывает тебе линь, как поросенок. Закинешь бредень – аж нутро тебе обрывается. Сразу телегу наловишь.

– И у нас было рыбы когда-то, – продолжает в тон Федоренко. – А один год до того ее расплодилось, до того запрудила реку, что с одного берега на второй по рыбьим позвоночникам переходили.

– Вишь, – хмурится Владимир Иванович и долго ничего не говорит, не доволен, что поймали его на лишнем слове.

Возвращаясь к овину, Петр неизменно спрашивал:

– Григорий, ты уже скоро своими копытами будешь чапать? А то у меня от такой жизни скоро на душе мох вырастет и лягушки заведутся.

– Уже чапаю понемногу. В голове шумит.

– Может рюмку выпьешь?

– Обойдемся без нее.

– А скоро ты свою бороду сбреешь?

– Когда ты себе язык подрежешь.

– Ну, и не брей. Мне даже удобнее – скорее на меня какая молодка кивнет, чем на тебя, старого деда…

– Что-то достал в лесах?

– Малость нашел. А как увидел одинокую нашу, советскую, пушку – верь, душа перевернулась. Аж слезы на глаза набежали. Как сирота на сироту смотрел на нее…

Еще, в полузабытьи, Федоренко слышит сердечную боль, которая так беспокоит его этими днями, слышит глубокое надоедливое неудовольствие и беспокойство.

«Так и думаешь с дедом самогон пить до конца войны».

Ох, и дед. В самую цель попал. Нет, он больше не может ждать, пусть Григорий выздоравливает, а он хотя бы местность хорошо изучит, по лесам еще полазит.

Весь овин пахнет свежим лесным сеном; сквозь прогнившую кровлю видно лоскут неба, словно только что вымытого весенней водой. Чернобородый, состарившийся Григорий, приоткрыв уста, спокойно лежит в продолговатой впадине. Глубокая бороздка, врезавшись в лоб, спустилась к самой переносице, а от бровей к ней наискось тянутся еще две, мельче.

Петр тихо вскочил из засторонка[116]116
  Засторонок – боковое место, отделение в кладовой, сарае, амбаре и т. д. для хранения чего-нибудь.


[Закрыть]
.

– Куда так рано? – с подойником идет к корове Мотря Ивановна. Утренний сон освежает ее загорелые увядающие щеки.

– Думаю в лес пройтись. Если задержусь – не беспокойтесь.

В лесу Петр из глубокого тайника, веющего предосенней прохладой, достает обмотанный плащ-палаткой автомат, вправляет диск; острым недоверчивым взглядом обводит чернолесье. И вдруг стало легче, подобрело сердце бойца. Он осматривал этот странный закоулок с горделивыми дубами, широколистыми округлыми кленами, певучими липами, будто никогда не видел леса. Жадными, затяжными глотками пил настой и напиться не мог, а мысли несли его на легких крыльях в те времена, что больше не вернутся к нам, только воспоминанием повеет от них, как девичий платок в минуту прощания.

И захотелось дотянуться до далекого города, где покинул он, старый холостяк, говорун и романтик, ироничную чернявую девушку, которая чуть его с ума не свела, пока не сказала нескольких заповедных слов. И припомнилось детство, когда он с отцом, старым лесорубом, гонял крепко скрученные ужвой[117]117
  Ужва – веревка из лозы.


[Закрыть]
плоты по Десне и Днепру.

– На большую реку выплываем, сын, – всегда снимал шапку, когда светлые волны Десны братались с темными днепровскими. И умирая в звонкой сосновой хате, отец завещал ему:

– На большую реку выплывай, сын. Род наш честный, работящий не оскверни. В том и сила человека, когда совесть у него чистая, не оскверненная.

И он так ясно увидел перед собой своего отца, что даже показалось – ветер тронул его седую, горделиво посаженную на широких плечах голову.

«Может легче было родителям говорить о широких реках, потому что и мерило у них было уже, и жизнь раньше не такими сложными и разнобойными дорогами шла. Но нелегко и им было воевать, зарабатывать обагренные кровью кресты и за Цусиму, и за первую империалистическую. Так неужели он не дотянется до своей реки, пусть не бушующей и полноводной, однако верной и чистой?» – думает, крепче сжимая оружие.

Шумит чернолесье, приглушает его шаги, но не может унять стук сердца.

Еще далеко от дороги он слышит, как в лесной гул вплетается другой, сердитый, урчащий. Серым луком выгибается шоссе, а по нему пролетают мотоциклы, танки, машины, и все чужое, и все такое, что только удручает глаз, сжимает душу тоской и злобой.

Как долго, до одурения, тянется день. Уже несколько раз хотел ударить по одиноким мотоциклистам, но не хватило смелости застрочить средь бела дня на большаке.

«Жизни побереги раз, и оно тебя побережет семь раз» – успокаивал и оправдывал себя переиначенной поговоркой и смотрел на дорогу до резкой боли в глазах.

Под вечер начало затихать шоссе, а когда на деревья налегла темень, Петр ближе подполз к кювету.

Поднимая море пыли, тяжело проехало несколько семитонных машин, а потом из-за поворота выскочила одинокая легковая.

Прицелился и не заметил, как затрещал автомат, только тело так задрожало, будто всеми косточками пересчитывало каждый выстрел.

Машина на миг остановилась, потом очумело крутнулась, вскочила в кювет и перекинулась, крутя колесами. Надо было бы броситься к ней, захватить что нужно, но Петр мчит в лес, бежит, бежит, зачем-то петляя между деревьями. Теперь он ясно ощущает, насколько тяжелее бороться одному, чем пусть с одним, двумя товарищами.

Пройдя несколько километров, уже может спокойнее порассуждать и даже посмеяться над собой: «Это называется марафонский бег или драп без остановки. Тем не менее на первый раз и то хорошо».

Возле хутора он уже совсем оживает и, вваливаясь в овин, со смехом хвалится Григорию.

– Как ударю я из автомата раз, как ударю два – немцы из машин, и кто куда, как рыжие мыши. Прямо тебе марафонский бег устроили или драп без остановки.

– Счастливый ты, – позавидовал Григорий.

– Ну, счастья такого на нас обоих с головой хватит, – великодушно расщедрился. – Скоро вдвоем пойдем. Веселее будет.

Через неделю ночью товарищи отправились лесами к шоссе. Не успели они удобно примоститься между деревьями, как в тумане заурчал мотор и заорали пьяные голоса. Запыхавшийся грузовик, увеличиваясь в глазах, возникал из клубков сырого мрака. Григорий первый ударил по кузову. Еще миг грубый отголосок песни висел над стоном и затих, растерзанный дикими воплями. Из набитой машины, топча убитых и раненных, начали вываливаться солдаты. И когда шоссе зашипело молниями трассирующих пуль, Федоренко и Шевчик быстро спустились в котловину, побежали к хутору.

– Как марафонский бег? – тяжело дыша, радостно спросил Федоренко и изумился, что не увидело просветления у товарища.

– Не нравится, – насупился Григорий.

– Тело обмякло, болит? – сказал с сочувствием.

– Не тело – душа ноет. Чего это мы должны убегать, а не враги наши? Хочу, чтобы одно слово «партизан» бросало их в дрожь, смывало краску с лица, чтобы не пели, а стонали и трусились, едучи дорогами.

– Много потребовал ты за один раз.

– Много или мало – не знаю, а у зайца не раз придется набирать взаймы ног, если будем только вдвоем воевать.

– Теперь и один в поле воин.

– Согласен. А если нас будет сотня, две, три – мы будем свои права диктовать целым подразделениям, навязывать им бои на маршах, истреблять гарнизоны, рвать коммуникации, крушить в зародыше их государственную машину… И тогда столько будет работы, что дух захватит.

– У меня уже захватывает, Григорий, – сказал с удивлением Федоренко. – Я думал, слушая о твоей семье, что ты более смирный, гладенький, а ты колючий, как ерш.

– Ты семью не мешай с другими делами. Она и теперь у меня в глазах стоит. И пока не проведаю ее – не успокоюсь. А бить врагов нам надо силой.

– Где набрать ее? На хуторе не наскребешь.

– В села надо идти, через хуторян связи налаживать с определенными людьми, которые остались здесь, подпольщиков искать, с окруженцами знакомиться. Здесь нам и Мотря Ивановна, и старый Кузнец помогут. И кто-то из их родни в селе… Народ как порох, лишь искра нужна.

– Будем высекать ее, – крепко обнял Федоренко товарища и, когда тот поморщился от боли, прибавил: – Ну, прямо ты так поправился… будто девушка стал.

– Не завидую той девушке, которую эти руки приласкают, – потер плечо Григорий.

XX

Радость победы над карательной экспедицией омрачилась тяжелыми донесениями: в районе начались аресты подпольных работников. Теперь возле управ гуще зарябили объявления гебитскомиссара и правительственного советника, где любое до отвращения искалеченное, неграмотное предложение неизменно было начинено словом «расстрел». Полицаям за выявление подозрительных лиц и явочных квартир щедро выдавались марки, зерно, керосин и соль.

Ядовитый мицелий государственной тайной полиции под разными личинами старался пробраться в сердцевину подполья и поднимал над землей не грибы-поганки, а виселицы. Агенты гестапо прежде всего набросились на села, расположенные вблизи лесов, провоцируя наиболее доверчивых и наиболее беспечных в конспирации подпольщиков. Не обошли они и хаты Мороза.

Рыжеволосый, веселого характера Афанасий Карпович как раз обедал со своей хмурой женой. Грызня в семье Мороза началась в первые дни войны. Варвара Григорьевна готова была ехать на восток хоть с одной душой, а Афанасий Карпович уперся на своем:

– Чтобы я свое добро фашисту оставил? Да, пока свету, такого не дождешься. Тарас Бульба даже трубку пожалел отдать врагам, хоть и полковником был.

– Тогда сожгли свое хозяйство, за ветром пепел пусти, – решительно настаивала жена.

– Взбесилась баба! И язык поворачивается такое говорить… Хоть он у тебя никогда усталости не знает, – негодовал Афанасий Карпович, поднимая шум на весь двор. – Дадут нам две телеги – вприпрыжку поеду.

– Может и третьей дождешься, – презрительно смотрела на ненавистное в эти дни лицо.

Настырная и разговорчивая Варвара Григорьевна не побоялась и на людях осрамить мужа:

– Мой Тарас Бульба, видать, специального эшелона ждет. Он бы даже валежник потаскал с собой, так как на востоке, говорит, люди бурьянами обогреваются, а у него организм не привык к такой жизни. Вот барсук…

Когда переодетые в лохмотья гестаповцы зашли в хату и попросили есть, Афанасий Карпович сразу же засуетился возле печи и полки с посудой, так как жена теперь так все метала на стол, что миски выплескивали еду, а ложки с треском разлетались по всему полу.

Гости ели неохотно. Не укрылось также от дотошного глаза хозяина, который из-под случайно расстегнутой грязной гимнастерки одного бродяги с полинявшими волосами увидел чистый сиреневый кусочек нижней рубашки.

«Это такие окруженцы, что будь здоров» – догадался Мороз, кружа вокруг них, чтобы еще выхватить какую-то деталь. Даже не поскупился поставить на стол бутылку с самогоном. Завязалась по-крестьянски осторожная, с недомолвками, намеками и обходными ходами беседа. Оказалось, что «окруженцы» были из соседнего района, до войны работали бригадирами, а теперь дома их чуть не арестовали, вот и ищут себе пристанища.

Афанасий Карпович доверчиво кивал головой, поддакивал и изредка вставлял уклончивые словца; Варвару Григорьевну так разжалобил унылый голосок белокурого «солдатика», что и слеза заблестела на ее ресницах. А тот еще больше старался, иногда губы его по-заячьи дергались, что сообщало лицу выражение сочувствия.

– Даже с деточками не успел толком проститься. Они же у меня как весенний цвет, беленькие оба, глазки синие, смотри – не насмотришься.

– Такое оно, разное и всякое, – невыразительно мямлит Мороз. – Так что вы из родного села убегаете?

– Убегаем, добрый человек.

– Приходилось в прошлом году бывать в вашем колхозе. Смотрели, какой у вас буйный хмель растет.

– Хмель у нас до неба достает…

«Как твое вранье» – продолжает в мыслях Мороз. Все сомнения относительно «окруженцев» окончательно развеялись.

– Говорят, партизаны в ваше село наведываются, – осторожно выпытывает белокурый.

– Было такое дело. Никак нет покоя людям.

Варвара Григорьевна зло покосилась взглядом на мужа:

– Почему же ты на восток не поехал, если тебе покоя захотелось?

– А чего это я свое добро должен ни за что и ни про что оставлять? Что, я его за один день наживу? Или, может, у тебя золотые и серебряные горы на Урале лежат?

– Лучше золотых!

– Вот не знал.

– Не надо спорить, и так теперь жизнь хуже полыни, – утихомиривает супругов полинявший прохиндей. – Много партизан было?

– Одни говорят – сотня, а другие в тысячу не вкладывают, – хитрит старик.

– Тысяча?

– Не знаю, не знаю. За что купил – за то и продаю. Мое дело маленькое: где-то бабахнуло, а ты, дед, пикируй с печи в погреб. Уже шишки, как груши, обсели голову. Черт его знает, когда эти стрельбища затихнут. В поле вон картофель надо копать…

– Эх, добрый человек, если бы нам как-то связаться с партизанами, а то встретит внезапная смерть где-нибудь на дороге – как и не жил на свете.

– Не штука связаться, а как оно развязываться придется? Не советовал бы я вам, ребята, такой чертовщиной заниматься. Война – дело неверное и непостоянное. Приставайте где-то в приемыши – и никаких тебе задержек.

– Чего ты, старый черепок, молодых людей с толку сбиваешь? – не выдержала жена.

– Вот вам и мои штаны в жлукто[118]118
  Жлукто – посудина, выдолбленная из ствола дерева, в которой золят белье, полотно.


[Закрыть]
, – сердится Мороз – Ораторка! Это дело не твоего ума. Людям жить надо, а она хочет, чтобы дети отца не дождались. Так я думаю?

– Да оно немного и не так, – аж напевает белокурый. – Драться надо.

– Никакого в этом интереса не вижу. Партизаны в село – немцы и полицаи из села, и наоборот. Бьются, дерутся, «ура» кричат, а я хочу зажиточной, культурной и нейтральной жизни и не прятаться по погребам и ямам. Нет, парень, хоть у тебя и горячая голова, тем не менее одна; как срубят ее, то уже вовеки веков не прирастет. Подумай над этим.

– Еще и сколько думал. А может кто-то есть у вас, кто водится с партизанами? Чтобы помог нам…

– Кто бы это мог быть? – наморщил лоб Мороз.

– Подумайте, подумайте, Афанасий Карпович, – ласково просит белокурый.

– Может кто из младших? – подсказывает жена и аж беспокоится, так хочет высказать свои догадки.

– А что же, я про старых шкарбунов, которые даже с печи не пикируют, думаю? – обрывает ее муж. – Да помолчи ты хоть при людях… Кум Денис не того?..

– Кто его знает. Пойди – подметки не протрешь.

– Как оно? – спрашивает белокурого.

– Пойдите. Только осторожно с ним, не напугайте. Попросите, пусть сюда придет.

– И не подумает, так как выпивки больше нет.

– А вы купите. У меня есть малость, – вытягивает новенькие деньги.

– Это другое дело, – радуется старый, пристально рассматривая чистенькие бумажки, а жена хмурится.

На улице погожий предосенний день. Колышется вытканный золотыми прожилками воздух, на широком пляже огорода выгреваются пузатые, дальше, будто заминированное поле, – квадрат приземистой зеленоголовой капусты. Цепляясь за ботву, Афанасий Карпович спешит в центр села. Выбрав время, чтобы его никто не увидел, запыхавшийся и испуганный, вбегает на заросший бурьяном двор полиции.

– Куда прешься? – останавливает часовой.

– Попрешься, когда в доме партизаны толкутся.

– Партизаны?! – бледнеет полицай и влетает в дом. Из дома неохотно выходит старший полицай, глаза хитровато смотрят на Афанасия Карповича.

– Испугался?

– А то нет? Все нутро колотится и прямо расползается, как кисель.

Полицай смеется и становится в воинствующую позу.

«Как бы ты постоял, если бы это настоящие партизаны были?» – прикидывает Афанасий Карпович.

– Сколько же их у тебя?

– Двое.

– Вооруженные?

– Ничего не показывали. Может что-то и есть в карманах. Вот деньги на водку дали. Ком их вручить?

– Давай мне. Пойдешь с нами?

– Боже сохрани, чтобы убили! Я за нейтралитет.

Полицаи хохочут.

Ночью Афанасия Карповича разбудило причитание. Варвара Григорьевна так побивалась, будто в доме лежал покойник. Такого плача муж еще не слышал. Тихо подошел к жене, желая успокоить ее, но та еще сильнее разрыдалась, отодвигая от себя натруженные, неумелые на ласку руки мужа.

– Отойди, сгинь, проклятый… Тридцать лет прожить и не знать, что с продажным человеком живешь… Деточки мои, дети… До какого мы позора дожили, – поименно звала к себе всех сынов-фронтовиков и проклинала их отца.

Слова тяжелого оскорбления обожгли мужа, перехватили дыхание. Покрякивая, болезненно морщась, пошел к кровати, но уже не мог заснуть до самого утра.

Через несколько дней к дому Мороза заглянул новый агент гестапо. Он показал ему документы, поблагодарил за помощь украинскому суверенному государству и предложил работать информатором гестапо.

– Дайте мне покой. Я нейтральный дед, – решительно запротестовал Мороз.

– Были нейтральными, – смеясь, поправил гестаповец. – Если не согласитесь сотрудничать с нами – все село будет знать о вашем доносе, а эта слава не очень кое-кому нужна, – выразительно взглянул на Афанасия Карповича. – Мы, как видите, секреты умеем хранить. Даже ваша жена молчит. Подумайте, господин Мороз. Я через пару деньков наведаюсь к вам. Заранее признательный вам.

В эту же ночь Афанасий Карпович сообщил в подпольный райком о разговоре с гестаповцем.

– Поломайтесь, поторгуйтесь для вида и начинайте работать, – такой был ответ подпольного райкома.

После частичного провала подполья райком молниеносно принял все меры, чтобы не допустить ни единого человека на проваленные явочные квартиры, а людей, которые остались без связи, забрать в партизанский отряд. Всем подпольщикам сообщили о новых методах гестаповских провокаций и строго приказали придерживаться правил конспирации.

И напрасно гестаповские засады дни и ночи стерегли опустевшие явочные квартиры: никто там не появлялся. Начальник гестапо – опытный, с большой практикой работы в оккупированных европейских государствах – очень поздно и не без удивления обнаружил, что в его руках, вместо привлекательного клубка, остался только кусок оборванной нити. Это пробудило у Макса Гехтмана спортивный интерес, и он сам появился на некоторое время из гебита в крайс. Но вся его находчивость, захватывающая агентов гестапо своей новизной, канула здесь, как в бездне. И Макс Гехтман от ярости, не прекращая искать оригинальные пути, пока должен был удовлетвориться самым шаблонным: истязанием заключенных.

А подпольный райком так же ежедневно получал сообщения о работе города и сел. Руководил ею, знал, что делается в комендатуре, в полиции, у руководителя сельскохозяйственных работ, на заготовительных пунктах и даже в новоиспеченной тюрьме; она, еще не огражденная колючей проволокой и вышками, была взята под особый надзор.

Спустя некоторое время на заседании подпольного райкома утверждалось воззвание к населению района. После этого Геннадий Новиков показал членам бюро план тюрьмы, восковой слепок ключей и проинформировал о расположении караулов. Также коротко остановился на последнем распоряжении главного судьи о поголовных расстрелах в тюрьмах и концлагерях.

Первое слово взял Виктор Сниженко. Он горячо поддержал секретаря райпарткома и предложил смелый план нападения на тюрьму.

Подпольный райком решил в самом скором времени освободить из тюрьмы подпольщиков и всех советских, людей. После заседания оба постановления запротоколировал Геннадий Новиков несколькими шифрованными словами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю