Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 78 страниц)
Карп с ужасом отступил от Якова Данько. Лишь на один момент страшно почернело скуластое, с перекошенным ртом лицо пожилого мужчины и сразу же начало заливаться кровью. Десятки дробин изрешетили всю голову Данько, выбили два зуба, порвали нос. Хотел что-то сказать – и не смог: свинцовые шарики глубоко въелись в неповоротливый язык.
«А могло же меня так покалечить, – еще раз шагнул назад Карп, и внутри зашевелилась неистовая радость, хотя лицо было искажено испугом. – Чертов Горицвет! Точно это Горицвет изрешетил мужика. Ох, и рука – тяжелая, как камень». Вспомнил, как на охоте Дмитрий без промаха бил дичь.
Запыхавшийся, вспотевший и злой возвратился на старое место Крупяк, и тонкий нос его задрожал, глаза, казалось, еще больше встали наискось, когда услышал, как стонет Данько, размазывая кровь по всему лицу. Со временем подошли Прокоп Денисенко, Лифер Созоненко, молчаливые, мрачные.
– Проскочили, черти его матери, – ни к кому отозвался Созоненко и застыл на месте: увидел, как красные тяжелые капли катились на полушубок Данько и вжимались в пепельно-синий, непрозрачный снег.
– О-о-ок, умхру…… Бошенька мой… – едва можно было разобрать искаженные слова. Глаза у Данько сейчас почернели и на висках мелко дрожали тонкие окончания бровей.
– He умрете, Яков Филиппович, – мягкими шагами подошел Крупяк. – Я вас к таким врачам – знакомые у меня – завезу, что через три недели и следа не останется. Сделают пластическую операцию и будете еще лучше, чем до этого. Идите в сани. Нет, нет, держитесь. Не дрейфьте. Победим в борьбе – и за вами, как за национальным героем, приедем. – Язык его был таким же мягким, как и походка. Но Карп, чувствительный ко всякому изменению интонации, невольно вздрогнул, ощущая в тоне скрытую фальшь и даже больше – отвращение и ненависть. Почти физически ощутил все наития, руководившие теперь Крупяком.
В лесах разбушевалась метелица. Под ногами свистел и змеился ветер, а верхушки деревьев глухо и однообразно ныли, как неусыпная боль. Издали тоскливо-тоскливо завыл волк, и охотничьим чутьем Карп ощутил, что это был старый одинокий сероманец[81]81
Сероманец – волк-одиночка (самец).
[Закрыть].
«Почувствовал кровь», – и холодная дрожь снова прокатилась по телу, когда почему-то вообразил, что так же, как Данька, Горицвет мог бы покалечить его, Карпа.
– О-о-ох… Уммхираю, – стонал и шатался раненный.
– Просто даже стыдно вас слушать, Яков Филиппович. Нельзя же быть таким, как ребенок: увидит кровь и уже плачет. Уверяю словом искреннего друга: все будет хорошо, – мягко успокоил его Крупяк.
И Данько, медленно пошатываясь и заслоняя лицо руками, тяжело пошел к саням. На какой-либо момент Крупяк отстав от него, с разгона налетел на соучастников, широко перехватил их шеи крепкими руками.
– Ребята, он всех нас выдаст. Надо пустить концы в воду. Грех беру на себя, – и снова поспешил к Данько, не поворачиваясь к небольшой застывшей группке.
– Как же оно так? – недоуменно и с испугом взглянул Прокоп на Карпа.
– А что же делать? Иначе всем придется за решеткой гнить. Его дни уже сочтены. Эх, не повезло, – махнул рукой Карп и снова, уже ближе, уловил жуткий вой.
– Определенно, что так, – заикаясь, насилу выцедил из себя Лифер.
Карп быстро метнулся к лошадям, вывел их из дубняка, и в тот же миг увидел, как позади неповоротливой отяжелевшей фигуры Емельяна Крупяк медленно поднял руку с пистолетом, прищурился. Нижняя губа его перекосилась, отвисла вниз.
Как удар кнута, негромко прозвучал выстрел, и Данько повалился лицом в дубняк. Десницей он ухватился за сердце, а пальцы левой руки увязли в теплый липкий снег, нагретый лошадиной мочой.
– Поехали! – первым вскочил в сани Крупяк, и в голосе его заклекотали металлические нотки.
Этот скрытый смех передернул всю фигуру Карпа. «Хорошо, что не со мной такое… К утру волки по косточке растянули б…»
…Поздней ночью, заснеженный и уставший, с мучительной пустотой внутри, Карп, не заходя домой, пошел на хутор.
– Ну, как? – воткнулся Варчук округлыми пытливыми глазами в сына.
Тот хотел ответить, но одеревеневшие губы дрожали и не слушались его. Потер их варежкой, содрав с бровей ледяные сосульки, потянулся к полке для посуды, где стояла водка.
Бледнея и морщиня все клинообразное лицо, слушал Сафрон сына. Глаза его, наполняясь безжизненным выражением, казалось, проваливались в глубокие впадины, а рот передергивался нервно и не часто. Потом Сафрон отклонился назад и со всего размаха костлявой узкой ладонью ударил Карпа в лицо. Второй удар повис в воздухе – Карп отскочил в сторону и, негодуя, сжал кулаки.
– Отец, не деритесь! – бросил глухо и предостерегающе. – Слышите? У меня тоже на душе…
– Не бить, а убить мало, сучьих детей! – подскочил к Карпу. – Ты еще мне кулаки будешь на отца сучить! Я тебе насучу!
– Ну-ка, хватит мне! Тоже развоевался воин! – крепким ударом отвел кулак отца. – Надо было самому пойти! – в злобе перешел на «ты». – Бывает неудача.
– Черти некрещеные! Лоботрясы глупые! Байстрюки[82]82
Байстрюк – незаконнорожденный.
[Закрыть]! – люто затопотал ногами, будто затанцевал Сафрон, и под глазами двумя сережками затряслись фиолетовые морщины. – Сами себя в гроб вгоняете. Не догадались на дорогу бревно положить? Сразу бы сани, как шампиньон, треснули! Не догадались коней пострелять!.. Бери сейчас спички – чтобы от дома и пепла не осталось! Пусть не добром, а пожарищем нищеброды огреют руки!
– Нет, я жечь не пойду! Не хочу прежде времени лезть черту в зубы.
– Сам подожгу! Все сожгу! Все до щепки! – Так схватил с камина спички, что пачка затрещала и прыснула белыми палочками.
В одной сорочке, разлохмаченный и страшный, светя расширившимися глазами, бросился на улицу.
– Вот старый дурак! – вслух выругался Карп и побежал за отцом. Метелица круто ударила его в грудь, распахнула полы полушубка. И тотчас залаял пес, бросился к воротам.
– Кого там черти по ночам носят?! – сердито бросил Сафрон и быстро пошел к воротам, до хруста сжимая в кулаке шершавую пачку.
– Откройте! Пришла колхозная стража! – отозвался простуженный голос Григория Шевчика.
– Какая стража? Кого сторожить?
– Твое добро, чтобы не убежало куда-то до утра. И тебя заодно! – весело промолвил Степан Кушнир.
– Мое добро!? – покачнулся, шагнул назад. «Мое добро забирать», – обухом ударили эти слова, ударили хуже, чем то, что и его, Сафрона, уже взяли под стражу.
– Да уже не твое, а наше – колхозное. Народ возвращает себе украденный у него труд.
Спички выпали из руки. Сафрон люто метнулся к дому, сорвал со стены берданку и бросился во двор. Но на пороге его остановил Карп.
– Отец, не дурей. Поздно!
– Отстань, сатана, – зашипел, нажимая на сына. – Я их…
– Отец, обо мне подумай, если о себе не хочешь, – скрутил Сафрону руки, вырвал оружие и люто ударил им об столб крыльца.
Треснуло, отскочило дерево от железа, и невольно насторожился Карп: снова услышал волчий вой. И сразу понял свою ошибку: может же так затужить человек.
– Не надо, отец, – с боязнью и сочувствием подошел к темной дрожащей фигуре, перегнувшейся пополам через перила крыльца. Схватил в охапку, хотел понести в светлицу. Но Сафрон вырвался из рук сына и с хрипом побежал в дом. Из-под скамьи достал топор, но его своевременно вырвал Карп, сдавив до хруста сведенные напряжением руки отца.
– Отец, брось! Брось! За это оба поплатимся. А нам еще жить надо, дождаться своего дня. Слышите? Жить нам надо! Сгнить успеем, – дрожало от усилия лицо Карпа: он едва удерживал скрученные руки отца.
И только теперь глаза Сафрона остановились на Карпе, а тот тихо, нажимая на каждое слово, говорил:
– Ну, вышлют вас на некоторое время. Вернетесь потом. Ко мне вернетесь. Еще разве так заживем! А замахнетесь топором – пропащая судьба и ваша и моя… Впускайте, отец, охрану. Надо стерпеть. Я же к себе побегу, – вытолкав Сафрона из дома, пошел в метель.
Гул уже закружил на дворе. Карп, чтобы ни с кем не встретиться, перескочил через забор, бегом подался домой. На росстани чуть не сбил с ног какую-то широкую фигуру, закутанную несколькими платками.
– Это ты? – узнал жену.
– Ой, Карп, Карп, – заголосила та. – Уже пришла беднота за моим отцом. Ой, вышлют его в далекую дорогу… Лошадей забирают, волы выгоняют, плуги вывозят… Все колхозу отходит… И почему-то милиция приехала. До Денисенко пошли.
Карп похолодел, а женщина снова заохала.
– Не голоси, и без тебя нелегко, – строго обрезал. – Чего это ты так разбухла? – осмотрел невероятно растолстевшую жену.
– Когда к отцу пришли, натянула на себя все, что можно было натянуть: все равно заберут. Вишь, как угрелась?
– Больше никого не трогали? – одобрительно посмотрел на жену.
– Где там не трогают! Всех, кого спасал Крамовой, зацепили… Ой, горе мое, горе…
«Хорошо, что я своевременно отделился и не бухнул денег в хозяйство», – подумал и сердито крикнул на жену:
– Ну-ка, не скули! Завыла, как над мертвецом…
Из метелицы ветер на миг выхватил мелодичный перезвон.
«Носит кого-то в такую пору».
Еще ничего не видя, Карп осторожно пошел к плетню. По глубоко втиснутым следам мужа покорной неуклюжей тенью побрела жена. Тяжелая одежда и распаренное изнеможение пьянили ее, гнули книзу, клонили в сон.
«Хоть бы в снег догадалась выбросить что-то из добра, – лениво думала, смежая веки… – А как же там мои?..»
Мягкий перезвон приближался, и нельзя было понять, то ли он налетает из вьюги, то ли просачивается из самой земли, растекается под снегами. Чернея и увеличиваясь, из тьмы медленно выплыли кони. Казалось, они перегородят всю улочку, и Карп, морщась, еще отступил назад, уперся спиной в кособокий плетень, из щелей которого острыми цевками вырвался ветер.
Сани почти поравнялись с Карпом, над ними спокойно качнулись два огонька.
– Эх, и дорога, – обеспокоенно промолвил Василий Карпец.
– Трудная, как жизнь единоличника, – донесся смех, и Карп, весь нахлобучиваясь от злобы, узнал этот голос и смех.
«Приехал на погибель нашу, – провел хладеющей рукой по лицу. – Теперь Крамовой ничего не выкрутит».
Звонок, отдаляясь, огнем пробился под снегами, распекал Карпу ноги, забивал мучительным гулом похолодевшие уши.
– Это не тот рабочий с суперфосфатного, что нам дышать не давал? – забарахталась в снегах отяжелевшая жена.
– Он, Недремный. Двадцатипятитысячник, видать… Приехал на нашу голову. Эх, пропади пропадом такое дело.
Двумя волчьими глазами моргнула хата Карпа. На оконных стеклах на миг засуетились и уродливо сцепились обрубки теней. Карп настороженно остановился посреди улицы.
– Какая там лихая година толчется у нас?
– Наверное, сестры мои.
– Чего им? – облегченно вздохнул.
– От отца переносили, что можно было выхватить. К нам ближе идти… Эх, раньше не догадались.
Еще не дойдя до порога, услышал из дома злой женский крик. Елена забарабанила в окно, и ссора затихла. В комнате под столом и кроватью скомкано лежало какое-то тряпье, а возле него стояли две женщины, буравя друг друга ненавидящими взглядами.
«Не поделились», – верно определил Карп и крикнул на них:
– Вы бы, вороны, что-нибудь отцу поесть отнесли, а то торчком вылетите отсюда!
С узелком в руках он первым вышел на улицу.
Уже затихала метель, и вся глубина ночи нежданно засветилась веселыми огоньками. Село не спало. Дома, убранные чистейшими холстами, казалось, в каждом окне засветили звезды, встречая новый рассвет. И эти празднично торжественные огоньки гвоздями кололи сердце Карпа.
Петляя с улицы на улицу, обходя человеческий гул и людей, он добрался до сельдома – здесь под большой стражей хозяев земли сидели те, кого народ сгонял с земли.
На крыльце сверкнуло несколько пятнышек папирос.
– Матвей, давай ружье и иди домой – отсторожил свое.
– Да нет, не пойду уж… Ведь подумать только: как поднялся с колыбели, как встал на ноги, так и пошла моя жизнь по рукам богатеев. Как собаки подстерегали тебя, чтобы ты, Матвей, не присел на минутку, не проспал восход солнца, не съел лишнюю ложку борща. До старости стерегли бы, пока не надел бы ты, Матвей, на согнутые плечи сумку старца. А тогда уж собаками стерегли бы тебя, чтобы не попал ты на тот двор, где твоя сила в чужом добре залегла… Так что уж постерегу я этих хозяев собак.
– Это волки, Матвей.
– Конечно волки. Поэтому и дорога им, как подумаешь, правильно на север ложится. Ой, правильно, сосед.
– А с Варчука, видели, весь гонор как ветром сдуло.
– Обмяк. Без корня остался. Говорят, в его тайниках какого только добра, какого инвентаря ни нашли. Даже запасные части к трактору где-то выцарапал.
– Пригодятся теперь нам.
Карп не отважился передать отцу узелок – побоялся людских глаз. Закоченелое сало обтягивало ему руку, но, топчась, размахивал им до самого утра, пока из дома не повели под стражей кулачье. Он первым увидел отца.
Сафрон, казалось, постарел и уменьшился за ночь. Карп хотел броситься к нему, но, глянув на стражу, заколебался. Мысли двумя течениями до боли забарахтались в отяжелевшей голове, и он, чтобы не встретиться взглядом с отцом, прислонился к дереву. В это время из сельдома донесся нетерпеливый голос Степана Кушнира:
– Кипятком, кипятком ошпарить пол и скамьи, а окна открыть, чтобы духом кулаческим не разило…
XVІІПогожим вечером, когда на снегах так мягко переливались голубые, сизые, розовые и темные краски, а веселые отвесные дымы дымарей впитывали в себя отсвет звезды, Марийка проводила Евдокию до перекрестка. Желтое, присушенное лицо Бондарихи со скорбно подобранными морщинистыми устами теперь просвечивалось тихим покоем, а уставшие, с увеличенными белками глаза были такими, как у матерей, после долгих мучений порадовавших мир новой жизнью.
Забываясь, до сих пор видела перед собой не снега, а белоснежные стены больницы, непривычно побелевшего Ивана и его характерную улыбку, которая чуть-чуть развела полумесяц поблекших губ.
– Ну, так уж я рада, так рада, что и сказать не могу, – в который раз говорила Марийка, не смотря даже, слушает ли ее Евдокия, или нет. – Поверишь, сердце, как услышала о своем горе – ослепла. Так ослепла, что со своей хаты не могла выйти. Иду – шатаюсь, держусь за стены… Как Дмитрий?
– Отвез сегодня в колхоз инвентарь и коня показал.
– Как оно там будет? – вздохнула Марийка. – А Григория встречу – глаза выцарапаю ироду проклятому. Погубить хотел наш век и наших детей. Где только такой совести набрался, лоботряс проклятый. А еще к Югине свататься приходил. Сразу раскусила, что это за ягода была. Ты и сыну скажи, чтобы он проучил его.
– Зачем эта передряга? Хоть ты не напоминай Дмитрию, а то ведь знаешь его.
– Знаю, знаю! – в глазах вспыхнул задорный блеск, и вокруг крючковатого носа зашевелились тонкие складки. – Не водичка, а кровь течет в жилах мужчины. Мне хватские больше нравятся, чем тихие и божьи.
– И не говори мне такого. Каждый раз переживаешь за него: не выкинет ли чего.
– Так и мой Иван, сердце, – промолвила только для того, чтобы снова вспомнить мужа. – Вот покалечили, поранили, чуть на тот свет не отправили, а он, думаешь, покается, бросит колхоз? И не подумает. Страх, какой вредный, – и улыбается. – Скорее бы выздоравливал. Привезу из больницы, так буду ухаживать, что и пылинка не сядет.
– А он еще будет насмехаться над тобой, – и себе прищурилась Евдокия.
– Конечно, будет. Он такой, – убедительно закивала головой. – Что ему ни сделаю, как ему ни сделаю: хорошо ли, плохо ли – всегда над чем-то посмеется. Не муж, а варивода[83]83
Варивода – капризный.
[Закрыть]. Прощевай, сердце. Югине прикажи, чтобы завтра забежала, и не сама, а с Андреем. Только пусть хорошо закутает его. Так как те молодые матери…
Тихими завороженными улицами идет Евдокия домой. Изредка проскочат, как тень, санки, упадет с дерева ком снега, заскрипит дорога под чьими-то шагами, и такая тишина, что даже, кажется, слышно, как тень облачка скользит по огородам, облитым зеленоватым сиянием луны.
По левую сторону от дороги сгорбилась и, будто нищенка, опираясь на подпорки, вошла в снега хата Григория Шевчика. Во дворе звонко стреляет расколовшееся дерево. К поленнице подошла баба Арина, остановилась возле Григория, и Евдокия, темнея, идет протоптанной дорожкой к воротам.
– Вечер добрый!
– Евдокия! – радостно поздоровалась баба Арина, а Григорий на миг так и застыл у окоренка с высоко поднятым топором.
– Чего же ты не поздороваешься, барич? Мелкая в глазах стала? Или может, немного совесть заговорила? – вплотную подошла Евдокия к Григорию. Он вогнал топор в дерево, обернулся к женщине, вытер пот со лба, для чего-то снял шапку и снова надел.
– Молчишь? Стыдишься или злишься, что не выбросили тетку Евдокию за честные труды на мороз?
– Так его, Евдокия, так его, – отозвалась баба Арина. – Мы уж ему с Софьей такой урок вычитывали, что вовек запомнит. Что же ты сделаешь, если от большого ума глупым мужик сделался.
– Тетка Евдокия, виноват перед вами. Но ведь Крамовой приврал. Вытянул из меня глупое слово.
– Ага. Сколько тебе лет? Пять, шесть? Уже и ребенка имеешь, а своим умом не живешь. Приврал! Было, значит, к чему привирать. За старое, что когда-то было, гневаешься? Душа, видать, у тебя мелкая, завистливая, – вычитывала тихо и исподволь, не спуская глаз с нахмуренного лица Григория.
– Что же я вам больше могу сказать? Прошлого не вернуть. Придет время – увидите, что я вам не враг. Конь на четверых ходит, и то спотыкается.
– Глупая поговорка для растреп и растяп. Ты, может, скоро и человеческую голову с лошадиной сравнишь?.. Всего доброго вам, тетка Арина.
И уже закрывая ворота, услышала замедленные голоса:
– Дожился. Да мне стыдно в глаза человеку глянуть.
– Хватит уже толочь воду в ступе. Бывает ошибется человек. Так дайте же ему встать.
– Вставай, вставай, да снова так нос не расквась.
XVІІІПеред самым севом ранних Крупяк снова прибыл к Карпу Варчуку. На пороге радостно поцеловался с хозяином, а в доме разразился простуженным смешком, заполнил всю светлицу уверенными словами.
Карп сначала с внутренней неприязнью встретил гостя, но потом, слушая его надежные планы и перспективы, начал успокаиваться.
– Весной, пусть только установится хорошая погода, – ибо знаешь, какие у нас дороги, – капиталистическое окружение даст помощь, – засмеялся, делая нажим на «капиталистическое окружение». – Верные сведения. Только нам надо действовать, не сидеть, сложа руки, как святое божество. Надежные люди в колхозе есть?
– Ой, мало, очень мало.
– Их необходимо так расставить, чтобы все хозяйство контролировали. Надо нам занимать командные высоты в колхозе, разваливать его изнутри.
– Командные места без нас позанимали.
– Плохо работаете, плохо.
– А вы нам помогали? Какой-то план для нас выработали? – сосредоточенно напал Карп на Крупяка, и тот озадаченно покачал головой.
– Работе вашей – копейка цена в базарный день, – уже шипел Карп. – Вы нас только злобой вооружали, которой без вас хватило бы. А где настоящие действия? Вы их разменяли на отдельные убийства и поджоги. Так и мой отец бунтовал еще в коллективизацию. Помогло это, как мертвому припарка.
– Карп! Да ты же молодец! – радостно сказал Крупяк, сразу же на ходу передумывая рассердиться на молодого Варчука. – Вот с такими, новыми кадрами, мы сможем землю перевернуть!.. На конюшне кто-то есть из наших?
– Только на одной.
– А на второй? Нет? Жаль! Ну, тогда конюшню, где есть свой человек, надо с лошадьми сжечь. Оставить сейчас всю страну без тягла – это выиграть половину битвы. Возьмись у себя за это. Не побоишься?
– Назвался груздем – надо лезть в кузовок.
– Нет, в кузовок никогда не лезь. Меня уже чуть было не застукали, а выскользнул, – и снова в который раз начал хвалиться своими удачами.
После ужина Крупяк лег в ванькире[84]84
Ванькир – боковая комнатка, отделенная стеной от большой комнаты; холодная комната; кладовая.
[Закрыть] и, скрестив руки на груди, сразу заснул крепким сном. Его раскрытые губы даже во сне смеялись хитровато и упрямо, обнажая мелкие зубы. Карп вышел во двор, обошел его, осторожно выглянул на улицу.
Темно-пепельные разорванные тучи пугливо бежали по низкому отяжелевшему небу. Дождь лениво зашуршал по разбухшей земле, и казалось, что кто-то затаился за деревьями, невидимый и могущественный, как поступь самой весны. Карп, вздрогнув, упрямо пошел вперед, и уже темень опасливой походкой отозвалась с другой стороны…
* * *
– Кто там?
– Югина, это я, Варивон! Буди скорее Дмитрия.
– Ой, что такое? – испуганно припала молодая женщина к окну.
– Конюшня горит!
Дмитрий надевает лишь картуз и с пиджаком в руках выскакивает на улицу.
Сырая мартовская ночь неохотно поднимает и сбивает набекрень красную островерхую шапку огня.
Темные улицы изредка отзываются тяжелым топотом и голосами. Варивон сразу же проваливается в темноту, и Дмитрий только по звуку спешит за ним.
То, что они увидели, превзошло наихудшие расчеты: конюшня была наглухо заперта изнутри, а подвыпившие конюхи, только теперь пришедшие в себя, где-то потеряли ключи и ни сами не могли выбраться, ни выпустить коней. Здание наполнилось человеческими воплями и ржанием животных. Сильные копыта напрасно били в крепкие стены, слышно было, как туго натягивались ременные поводья и обрывались, как басовые струны.
Тот глухой гул болью отдавался в каждой клетке Дмитрия. Ненавидящим взором осмотрел небольшой кружок людей, которые кричали, размахивали руками, но ничего не делали.
– Что! На свадьбу пришли смотреть!? Или в кино? – ощетинился и краешком глаза увидел, как товарищ Недремный, Степан Кушнир, Григорий Шевчик и Александр Пидипригора понесли на руках к первой браме[85]85
Брама – большие ворота, преимущественно при монументальных сооружениях; здесь – тяжелая двустворчатая входная дверь.
[Закрыть] тяжелую колоду.
– Ну-ка, берись, ребята! – скомандовал Варивон и первый ухватился за березовый кряж. Несколько рук подхватили колоду и через момент ударили ею по дощатой преграде. Как перебитые кости, хрустнуло дерево, задрожало, злобно огрызнулось и снова хрустнуло. Расколоченная брама неохотно подалась в глубину конюшни, распахнулась.
– Отскакивай к стенам! – крикнул кто-то, и тотчас трое коней вылетели из конюшни и, высоко неся головы, стремглав бросились в темноту. Из отверстия рекой повалил дым, а из него вывалились полуослепшие, ошалевшие конюхи.
Варивон первый вскочил в едкий и горячий поток, а за ним вслепую побежал Дмитрий. Перед собой он услышал крепкий топот и подсознательно прислонился к перекладине. Ослепленный конь, почувствовав человека, бросился к нему и остановился, тяжело храпя. Дмитрий осторожно поймал коня за оброть и, когда тот метнулся на него, сверхчеловеческим усилием осадил вниз, почувствовал, как под рукой затрепетала и перекатилась морщинами тонкая перегретая кожа. С закрытыми глазами, захлебываясь и сбивая плечом коня, Дмитрий выбежал в поле.
Как замечателен твой влажный воздух, мартовская ночь! Словно здоровье вливается в грудь, очищает распухшую от невыносимой боли и жары голову. Как чудодейственна ты, вода студеная. Никогда в жизни ты не была такой вкусной и живительной.
Дмитрий наспех вжимает в желоб свой картуз, пиджак и, сильный, злой, стекая живыми струйками, горделиво вскакивает в дымовую, с роями искр, реку.
– Живем, Дмитрий! – крепкой рукой бьет его по плечу верный товарищ.
– Живем, Варивон!
– Ты не сразу, Дмитрий, обрезай поводья. Усмири немного скотину, а то все кости перетолчет тебе – разъяренная, одурелая.
С другой стороны конюшни, словно на другом берегу реки, слышались хриплые голоса Степана Кушнира, Григория Шевчика, Поликарпа Сергиенко. Варивон аж остановился на миг.
– Дмитрий, неужели Поликарп в огонь бросился?
– Выходит. Гуртом не только отца хорошо бить! – и через минуту он выскакивает в браму.
– Ой, люди добрые, где же мои лошаденки? – сокрушается в дымовой завесе голос Александра Пидипригоры.
– Все теперь наши. Не трать напрасно времени! – строго бросает Кушнир.
– Наши-то наши, а вдруг мои дереши[86]86
Дереш – чалый конь или вол.
[Закрыть] сгорят?.. Это тоже наши!
Все тяжелее и тяжелее вбегать в конюшню. Снопики соломы с крыши валятся на голову, угольки шершнями пекут лица, дым туго забивает горло, а жилы на висках так больно отекают, раздуваются, что вот-вот лопнут от напряжения. И Дмитрий ощущает, как деревенеют его руки, еле-еле сдерживающие коней, как тяжело заплетаются ноги, как разбухают разъеденные болезненные глаза.
К черту усталость! Он не оставит конюшню, пока не выведет последнего коня или пока стропило или бантина[87]87
Бантина – поперечная балка между стропилами.
[Закрыть] не собьет его с ног. Ему не стыдно будет смотреть в глаза людям, Маркову.
Вот ошалелый жеребец уже подминает его под себя. Уцепился мужчина обеими руками в оброть и повис на ней крепким собранным клубком. Еще одно усилие – и свежий воздух чуть не сбивает Дмитрия с ног. Он шатается и уже ничего не видит перед собой. Чернеют обожженные брови, чернеет обожженные волосы и больно грубеют руки, разорванные до мяса шершавыми поводами. На щеках выскакивают желтоватые полупрозрачные пузыри. Чьи-то ладони бережно касаются Дмитрия, и скоро он оказывается на сыром сене.
– Спасибо, товарищ Горицвет, – с волнением слышит тихий голос Недремного. – Спасибо за службу, за дружбу, как говорят.
– Это вам спасибо, – отвечает шепотом и тянется рукой к твердой руке рабочего…
Как болит и щемит все тело. Еще до сих пор не вышел дым из незрячих глаз. Но, кроме боли, есть чувство радости и гордости.
Хороши вы, мартовские ночи, хороша жизнь, когда смотришь на вас ясным правдивым взглядом!
Только Дмитрий уже ничего не видел этой ночью. Однако, летя в тревожное и темное беспамятство, он ощущал едва ли не сильнейший прилив радости за всю свою жизнь.