355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Большая родня » Текст книги (страница 5)
Большая родня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:57

Текст книги "Большая родня"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 78 страниц)

«Слышишь, дорогой мой?» – говорил взгляд девушки.

– Чего же ты загордилась, как поросенок на вальке? – подтолкнул ее тремя пальцами Карп.

– Посмотри, как Ларион Денисенко «восьмерки» пишет. – Широкоплечий, весь заросший растрепанным колесом волос, отяжелевший мужичонка пристально целится глазами в дверь, но, сделав два шага вперед, неизвестной силой оттолкнулся к скамье.

– Ух, ты, холера, – настороженно удивлялся Ларион и снова пристально целился на щеколду.

В сенях Марта обвила руками Дмитрия:

– Слышал, слышал, что сказано?

– Да слышал. Увидят еще, – отвел девушку от себя.

Над крыльцом висели тяжелые кисти связанной в пучки калины. Неяркий предвечерний луч солнца с открытой калитки просветил Марту, Дмитрия и потух – кто-то с улицы затворил калитку.

– Выберу время, когда старик раздобрится, и скажу ему о нашей любви. Слышал, что о тебе говорил…

– Кто его знает. Старика твоего не раскусишь спроста. Его слово слушай и прислушивайся. Услышишь одно, а в нем еще другое есть, как орех в скорлупе, – оперся рукой о грецкий орех.

И вдруг вздрогнула девушка, обернулась к воротам: с улицы размашисто зазвенел балагурский колокольчик.

– Неужели к нам? Неужели к нам? – искривилась от боли.

Растворились ворота.

Украшенные цветными лентами, подлетели под крылечко задымленные шпаки, и Митрофан Созоненко в шапке-макитре встал с телеги, за ним потянулся высокий, выше отца на целую голову, Лифер. Он сразу же злостно захлопал на Дмитрия.

– Марта, родители дома? – вытирая пот с рыжего лица, усеянного большими конопатыми веснушками, старый Созоненко подал девушке ржавую руку.

– Дома, – обернулась, вздрогнуло плечо и, наклонив голову, девушка повела гостей в дом. Гусем проплыл весь в черном Лифер, смотря свысока вниз.

«Ворон ворону глаз не выклюет. Вот и просись теперь», – засосало внутри Дмитрия. Сошел с крыльца и тяжело опустился на небольшую сыроватую скамейку, затененную вишняком.

От болезненных мыслей что-то обрывалось в нем и казалось – вечер становился беспросветным и тяжелым, как туча. Одинокая звезда мотыльком двоилась в глазах. На миг растворилась входная дверь, и обрывки пьяных голосов долетели до Дмитрия.

Из сеней вышел Сафрон, пошел к воротам и долго, как пятно старого портрета, чернел в рамке раскрытой калитки. Вокруг него все больше густела синь, и наконец темнота проглотила неясный высокий контур. Еще кто-то переступил порог.

«Будто окружное начальство… Как его?.. Почему же Марта не выходит? Где-то Лифер прицепился, как репейник. Гнилье трухлявое. Еще посмотрим, чья возьмет. Врешь, чтобы я девушку в руки барышника отдал…»

– Кого высматриваете, Сафрон Андреевич?

– Да…одного гостя, – тихо с паузами отозвался голос Варчука.

– Наверное, важного? Вижу: несколько раз выходили. А вы спроста не будете… – заклокотал смешок, и Дмитрий не расслышал последние слова.

– Гость порядочный.

– Не Емельян ли Крупяк?

– Он. А ты откуда знаешь?

– Еще бы не знать.

– Он на Покрова иногда заскакивает ко мне. Это дорогой для него день.

– Еще бы не дорогим был. Спасли тогда Емельяна. В двадцать первом дело было… Навряд, чтоб он сегодня прибыл.

– Что-то случилось? – глуше зазвучали тревожные нотки.

– Нет… Емельян, кажется, на повышение пошел, – и в тех последних «ш» зашипела плохо скрываемая зависть.

– Парень шустрый.

– Какой там шустрый! Безрассудный! Разве он имеет право приезжать сюда на Покрова? Чтобы люди видели? Детское хвастовство. Мирошниченко как пронюхает… Тоже мне упрямство.

– Ну, ты этого не говори. Смелый! А когда ко мне приезжает, то никакой дурной глаз не увидит.

– Теперь не смелость, а осторожность имеет больший вес. Не те времена.

– Так что же с Емельяном?

– Слышал краешком уха: в Винницу послали его погостить. Там в отделе Академии наук Отамановский сидит – мужчина не без интереса. Прямо на глазах ожил, с тех пор как Грушевский из-за границы вернулся.

– Что-то прохладно стало, идите в дом.

Огонек спички птахой забился в фонаре сложенных просвечивающихся ладоней, на мгновение вырвал из темноты половину нахмуренного лица Варчука и потух. Тихо, словно от ветра, скрипнула калитка.

Сафрон остановился.

– Кто там?

– Это я, – отозвал стариковский женский голос.

«Мать Варчука», – узнает Дмитрий. И как сквозь туман в воображении увидел сгорбленную, засушенную бабушку, которую, обобрав до нити, Варчук выгнал из дому. Только благодаря Аграфене снял угол, и то подальше от своего дома: все меньше будет ходить.

– Иди, Петр, в дом. Я через минуту зайду. – Под шелест шагов неуверенно, словно ощупывает землю, постукивает палка.

– Добрый вечер, сынок. С праздником тебя, – дрожит безрадостное несмелое слово. Так, будто оно кого-то просит и боится, боится.

– С праздником, мама, – металлически натягивается голос. – Вы не могли лучшего времени выбрать, только теперь, когда гости?

– Я думала, сынок, в праздник…

– Мало чего думали. Не посажу же я вас за стол вместе с людьми.

– А зачем мне за стол… Отсиделось мое. Я к челяди пойду. Холодно у меня в доме. Сырость в кости заходит. Вспомнила, как мы вместе жили, как я тебя растила… Ты не сердись. Я к челяди пойду. Софья меня не обидит.

– Еще чего не хватало! Увидит кто из гостей, так и начнет плести за глаза. И так мне с вами… До каких пор вы будете мои пороги обивать? За угол же плачу. Катанку купил. Так вы взяли себе в голову, что денег у меня как половы – лопатой гребу.

– Сынок, я же тебе все, все отдала.

– Отдали! – перекривил. – Заберите себе то, что отдали. Будто не знаете, что вашу землю бедняки отрезали. Хватит выедать мне глаза своим добром. Было, да загуло.

– Сынок! – Дмитрий услышал такой тоскливый вздох, что невольно и сам вздохнул. – Я же тебе мать, а ты ко мне хуже, чем к скотине. Ненужной стала. Я и самая бы хотела скорее умереть. Так живой не войдешь в землю. Я же тебя своим молоком кормила…

– Хорошо! – вскипел Сафрон. – Пусть я у вас ведро молока выпил. Завтра вам Софья принесет полнехонькое ведро. Хватит? Уходите! – И быстрые шаги сердито затопали по крыльцу.

«Какой ужас, какой ужас этот Сафрон!» – охватил голову обеими руками Дмитрий. Он даже подумать не мог, что могут быть на свете такие бесстыдные слова к матери, к женщине. «Надо будет чем-то помочь старушке… А Марта не выходит… Никогда он по-доброму не отдаст за меня. Это не человек…» – и не нашел нужного определения Варчуку.

Войдя в дом, увидел опьяневшего Сафрона, что сидел возле Созоненко и горячился, подергивая усы.

– Не признаю такого права. Земле хозяин нужен, а не бездельник. Да я ее, земельку, как гречневую кашу, ложкой бы ел. Да я бы за нее свою душу на куски порезал. – Пьяная слеза смочила редкие ресницы.

«Свою порезал бы или нет, а чужую не пожалел бы», – подумал тогда.

– А ты не по правде сделал. Не денег мне жаль…

Созоненко стер густой пот с красного лица и хрипло рассмеялся:

– Поступай по правде – глаза вылезут. Не наше это дело, не доходное.

Не стыдясь людей, к Дмитрию подошла Марта, бледная и подавленная. За каждым ее движением голодными глазами следил Лифер Созоненко. Дмитрий перехватил этот жестокий взгляд с втиснутыми в зрачки красными отблесками ламп и так посмотрел на лавочника, что тот мелко замигал ресницами и отвернулся.

И сразу же Дмитрий ощутил на себе скрещение любопытных, настороженных и злых взглядов богачей. Откидываясь назад могучим, еще не заматеревшим станом, он с ненавистью окинул острым взглядом всю светлицу. Казалось: несколько пар глаз, то выпирая из глазниц, то вывинчиваясь, вот-вот лопнут от натуги и злобы.

«Ну-ка кто первый поднимет голос и руку», – без боязни пружинилось мускулистое тело. Тогда он не пожалел бы разнести в щепки крепкие дубовые стулья о кулаческие головы. Но силу Дмитрия в селе знали, и сейчас никто не отважился сцепиться с ним. Не прощаясь ни с кем, не спеша и горделиво вышел из дома. На крыльце его догнала Марта. Охватила руками за плечи и, наклонившись, повисла на шее, всем телом прислонилась к парню.

– Дмитрий, судьба моя! Ой, Дмитрий! Я думала: счастье на всю жизнь осветило меня. А оно уже за тучами.

– За какими там тучами. Ну, не плачь. Скорее этого Созоненко, как щепку, на колене переломлю, чем тебя уроню.

И Марта с боязнью отклонилась назад: она никогда не думала, что у ее возлюбленного может быть такой страшный взгляд и такая ненависть.

– Без тебя, Дмитрий, нет жизни мне… Ты сам не знаешь, какой ты дорогой, самый лучший на всем свете…

– Марта! – угрожающе отозвался от порога Варчук. И девушка испуганно метнулась в сторону.

Тотчас заскрипела калитка, и Сафрон, обгоняя Дмитрия, бросился к воротам.

– Вечер добрый, Сафрон Андреевич! – послышался веселый голос.

– Тише, тише, Емельян, – предупредительно зашелестела темень…

ІX

Словно в холодное, покинутое птицей гнездо возвращался Дмитрий домой.

Твердой рукой коснулся ворот, и крохотный искристый бисер изморози начал таять на пальцах. Прикоснулся мокрой ладонью ко лбу – он аж пылал от жара.

Вздохнув, с ясеня упало подрезанное осенним холодком созвездие листьев, и сразу же дерево зашелестело, затужило, обсевая землю своей не увядшей красотой.

«К утру совсем осыплется ясень», – подумал с сожалением и ощутил, понял, что сейчас вокруг изменяется и обновляется природа, что это последняя осенняя ночь нынешнего года: завтра выпадет снег, и на припеке тонкими струйками будет пробиваться сквозь него благоухание затвердевшей земли и винный дух опавшей листвы.

«О чем я думаю», – скривился от внутренней боли. Прислушивался к печальному шороху, а все казалось: вот-вот выйдет из темноты Марта, бросится к нему, как когда-то в саду.

В доме за столом сидел Мирошниченко, внимательно пересматривал стопку книжек. Дмитрия встретил насмешливым взглядом.

– Что, хорошие кони у Варчука?

– Стоящие, – ответил сдержанно, уловив насмешливые нотки в голосе Свирида Яковлевича.

– Иду я, Евдокия, улицей, – обратился к вдове, – и сам своим глазам не верю: на бричке Варчука сидит Дмитрий. Раскраснелся, вид радостный. Поравнялся со мной – даже не поздоровался.

– Я вас не видел, Свирид Яковлевич.

– Где там было увидеть! Мелкий в глазах стал. Голова закружилась: ведь на бричке самого Варчука удостоился прокатиться. Это честь какая! А потом еще и гулять пришлось с кулаками. Хотя шиш, хоть полшиша от них удостоился получить. Или может, расхваливали, задабривались?

– Свирид Яковлевич, попросил меня Карп…

– Попросил, попросил! – с нетерпением перебил Мирошниченко, и в его больших глазах двумя дугами вспыхнули жаркие капли. – А ты и обрадовался? Гордость свою труженическую на рюмку променял. Ты знаешь, как твоего отца упрашивал Сафрон в революцию зайти к нему? Он не только рюмку поставил бы Тимофею. Но твой отец, а мой верный друг, сказал нему: «Зайду, Сафрон, к тебе. Всенепременно зайду, когда твое отродье буду с корнем вырывать. А для панибратства не переступит моя нога твоего порога».

Кровь бросилась в лицо Дмитрию, его аж качало от жгучих ударов словами. И только один шаткий довод мог выставить против них: я же ради девушки, ради своего счастья поехал к Выручкам. Но скажи это Мирошниченко, и он еще резче секанет: «Что же это за любовь твоя, если ради нее топчешь свою гордость, на уступки с совестью идешь. Мелкая это любовь, заячья».

И это будет правда. Было стыдно и больно. Упоминание об отце живым укором въедалось в разрозненные течения мыслей.

– Что же тебя потянуло к ним? – теперь рослая фигура Мирошниченко, будто поднималась над Дмитрием. – Может, хлеб там лучше, чем твоя мать выпекает наработанными руками? Так как он, тот кулаческий хлеб, на бедняцких слезах замешанный. Или может, таким коням позавидовал, у самого душа потянулась на легкий достаток? Науку начал у Варчуков изучать?

– К чертовой матери ту науку! – и себе рассердился Дмитрий. Побледнел, только уши горели, как угольки. – Чего вы мне глаза колете? Вы знаете, что у меня сейчас на душе делается? Варчук мне как собаке «здравствуй» нужен.

И мать уже не узнавала своего Дмитрия – таким он стал злым и упрямым. Это был не ее сын, а Тимофей в час бушующего гнева.

– А ты чего это голос поднял, будто правда на твоей стороне? Совесть заговорила? – выделил каждое слово Мирошниченко. – Имел смелость с кулаками гулять, имей теперь смелость посмотреть людям в глаза. Гляди, чтобы потом поздно не было… Не то что за всякую подлость, – даже за всякий нетвёрдый шаг – придет время – тебе нужно будет дать отчет… Знаю, на какую дорогу могут вывести такие прогулки. А за тебя я отвечаю. Перед памятью Тимофея отвечаю. Поэтому й зашел. Обломают парня, думаю, как рябину осенью, сдерут шкуру как лыко, а потом, жалкого и ненужного, выбросят людям на смех.

– Меня не обломают. Руки короткие.

– Кто его знает. Такие слова я не раз слышал. Не таких обламывали. Отдаст Варчук за тебя Марту. Породнишься с ним – и оглянуться не успеешь, как станешь кулаческим подголоском.

– Эт, зачем об этом говорить, – больно исказилось лицо Дмитрия. Одно упоминание о Марте тяжелым гулом отозвалось в сердце и в голове.

Мирошниченко пристально посмотрел на Дмитрия и замолчал. Потом присел к столу, где двумя стопками лежали книжки, уже ровным голосом сказал:

– Эти книжки, Дмитрий, зашвырни куда подальше, в печи сожгли. Не пачкай об них рук, – показал на меньшую кучку.

– Почему? – подошел к Свириду Яковлевичу, аж плечом задел его плечо.

– Вот с этих двух сереньких, – показал на брошюрки, – аж сыплется националистическая трухлятина, залосненным кожухом воняет. А в этих, парень, человека оплевывают, мелким ее делают. Словом, не мужчину показывают, а раба, без надежды, без дум и мечты. Ты слышал слова Горького о человеке?.. Вот подойдешь ко мне – я тебе подберу, что почитать. Губком подарил хорошую библиотеку. – И глаза Свирида Яковлевича подобрели, черты лица смягчились.

– И куда вы, Свирид Яковлевич, свои книжки будете девать? Весь дом запрудили, – отозвала Евдокия.

– Поумнеть, Евдокия, под старость хочу. Молодым не было как к грамоте подойти, а революция научила. Садись, Дмитрий. Вот скажи: что тебе эта книжка дала?

– Дала?

– Ну да, чем она тебя обогатила, сделала лучше, чем твою душу порадовала? Так вот и есть, что ничем. А между тем заприметь, как в ней описываются поповские имения, кулаческие хутора в садах, беленькие дома, затененные вишняками. Словом, рай. А для чего это? Чтобы тебе казалось: как хорошо жизнь текла, какими добрыми были всякие батюшки и матушки, господа и кулаки и как бедняку надо покорно за чечевичную похлебку гнуть на них спину. Так незаметными и хитрыми дорожками введут тебя в тот мир, которого никогда не было, в мир, выдуманный буржуазными националистами, которые позже с Петлюрой отделяли нам мясо от кости. Высочайшее счастье в этой книжечке – иметь свой хутор, свою пасеку, своих наймитов. Высочайшая степень умственной деятельности – послушать проповедь попа и потом ахать возле затурканной жены и голодных, неграмотных детей: какой у нас умный батюшка… Что же, ты таким человеком хочешь быть?

– Нет, Свирид Яковлевич, волом я никогда не стану.

– Это ты сказал кстати. Человек, который увидел революцию, волом не станет. А ты знаешь, что такое человек? – и на полных устах Мирошниченко дрогнула юношески хорошая улыбка. – Это большой талант, родившийся только раз, неповторимый талант. Тот – агроном, тот – инженер, тот – мореплаватель, тот – полководец, тот – политик, тот – свободный хлебороб свободной земли, которая аж тяжелой становится от зерна отборного, плода красного.

– Оно, Свирид Яковлевич, послушай вас, то, получится, что каждый человек – талант, – впервые за весь вечер улыбнулся Дмитрий.

– А ты как думал? О чем же я и толкую? Конечно, каждый человек – талант. Да и то такой, что никогда не повторится.

– Тогда значит, что у нас сто семьдесят миллионов талантов, – уже совсем с недоверием взглянул на Мирошниченко, хотя слова, сказанные о земле, сладким нытьем отдались в груди, отодвинули сердечную боль.

– Сто семьдесят! И ни человеком меньше. Ты видел сад в весеннем ожидании? Тысячи бутонов укрывают дерево, и каждый из них расцветает при благоприятных условиях. А что же ты думаешь – человек хуже дерева? Он не может расцвести своими лучшими цветами? Мы – страна талантов. Только нас скручивало, разламывало надвое, высушивало и вгоняло в могилу проклятое прошлое. Когда корка хлеба была важнее жизни, тогда мало пробивалась наша самая дорогая сила. На горячем песке росли, барскими ногами вытаптывались. А теперь на нашей земле жизнь наступает. Настала та пора, когда каждый человек может засиять, как радуга, всей своей красотой. Только не ленись, только работай душой для народа, а не думай о своем малюсеньком, как воробьиный нос, мизерном счастьице… Нелегко нам, очень нелегко. Сколько трудностей ждет. Но это такие трудности, которые не разрушают, а поднимают человека вверх. Без революции, без партии сгнил бы ты в батрачестве. А теперь найдешь свою дорогу – стоит только захотеть. Правда, если не будешь кататься на кулаческих бричках. Так-то, парень. Ну, пошел я. Прощайте. – Теперь лицо Мирошниченко светилось строгой, гордой уверенностью. Просветлел немного и Дмитрий.

– Свирид Яковлевич, я к вам завтра за книгами приду. О земле мне подберите.

– Подберу. Есть у меня книга профессора Вильямса. Очень стоящая.

Дмитрий провел Мирошниченко вплоть до росстани, тускло просвечивающейся искорками сырого песка. И вдруг Свирид Яковлевич, прощаясь, задержал в своей руке руку Дмитрия и задушевно сказал:

– А Марта – девушка хорошая. Если полюбилась – женись. Но к Варчукам чтобы и нога твоя не ступала… Как подумаю, Дмитрий, – он, только он, Варчук, виноват, что твой отец погиб; душа мне подсказывает: только так было. Если бы не ранили его, не то что речку – море переплыл бы… Человеком был!

С каждым годом, сам того не замечая, Свирид Яковлевич все полнее и полнее обрисовывал в разговорах образ своего товарища. Он забывал все несовершенное, что не по вине Тимофея, а по вине тяжелой беспросветной жизни оставалась в нем. Он развивался сам, и Тимофея показывал таким, каким тот не только был, а каким стал бы при теперешней жизни.

Иногда даже Евдокия с удивлением смотрела на Свирида Яковлевича, считая, что не так он сказал о Тимофее.

Тогда Мирошниченко густым, обветренным голосом сразу же обрезал:

– Чего ты так смотришь на меня? Тимофея я знал лучше тебя. Мы с ним еще с детства, когда ты в куклы играла, на Колчака жилы обрывали. Вместе в германскую воевали, и в революцию вместе плечом к плечу стояли. А в тяжелый час, когда смерть за тобой, как тень, ходит, человек лучше всего познается. Мало еще ты узнала своего Тимофея. Хрусталь он! Чистый! Таким и Дмитрия хочу видеть…

X

Возвращаясь из сахароварни, Дмитрий в дороге обломался. Кисло веяло смерзшимся желтоватым жомом, тоскливо шипела под полозьями саней непроторенная бледно-синяя дорога, поскрипывали над дорогами деревья, обвешанные белыми платками с длинными кистями.

Распластав крылья, на черешневую ветку опустился ворон, и посыпалась с дерева дорогая одежда, развеваясь дымчатой пылью.

– Кар! – победно заскрипела птица и вытянула поседевшую шею.

Неспешно, приноравливаясь к походке коня, Дмитрий шел возле саней, временами по колени увязая в снегу.

На западе исподволь угасал светлый, потерянный солнцем пояс. В дали желтыми огоньками замелькало село, забрехали собаки, приятно повеяло горьковатым дымом. Варежкой стер изморозь с воротника сермяги, и в это время навстречу ему вылетели затененные по груди кудрявыми клубками снеговой пыли сильные кони, быстро неся крылатые саночки.

Хваткая рука возницы легко повернула с дороги и вдруг на всем ходу вздыбила, остановила вороных.

– Здоров, Дмитрий, – придерживаясь за плечо Карпа, встал старый Варчук, накрытый до надбровья островерхим капюшоном.

По искривленным дрожащим губам Сафрона ощутил недобрую для себя весть.

– Добрый вечер, – потянул к себе гнедого.

– Так вот что, Дмитрий, – повышая голос, мелко затряс варежкой. – Заруби себе на носу: ты никогда Марты не возьмешь, никогда.

– Почему? – злой улыбкой смерил оскаленное полное лицо Карпа.

– Как это почему? – вскипел Сафрон. – Богатством, мошной не дорос! Марту за Лифера отдаю! Чтобы твоего духу возле моего дома не было.

– Овва, какие вы грозные!

– Увижу – прибью! Святое мое слово – прибью.

– Хвалилась овца, что у нее хвост, как у жеребца.

– Ах ты ж… – выскочил из саней и рванул арапник из руки Карпа.

– Дядя Сафрон, отойдите от греха! – насупился.

– Я тебя отойду, что до вечера отойдешь, – через саны хлестнул арапником. Черные глаза закруглились, как у птицы. – Я тебя отойду, чертов нищеброд! Нищеброды чертовы!

– Вье-о! – спокойно крикнул Дмитрий на коня, красноречиво опершись обеими руками на рожон.

«Так оборвалось все». В ушах гудела до боли разреженная вражда, гул нарастал, горячими волнами заливал голову, и уже не слышал, как, танцуя на снегу, матерился Сафрон…

Дома распряг коня, не поужинав, пошел на хутор.

Усиливался мороз, дым из дымарей валил равно, сливаясь с небом. Забыв осторожность, пошел так быстро, что скоро с волос покатился пот, пошел пар от тела. Перескочил через плетень, ударил снежком в окно и пошел к высокому, занесенному снегом стогу сена. Сердце колотилось так, что не слышал, как заскрипели по снегу девичьи шаги. Закутанная по самый нос шерстяным платком, Марта упала ему на грудь.

– Ой, несчастный тот час, когда я родилась! – почувствовал, как ее слезы падали ему на подбородок.

– Чего ты?

– Смотри, как исписал меня старик, – отвернула платок. Все лицо было в кровоподтеках. На распухших губах засохла кровь, под глазами светились синяки.

– Вот сволоцюга!

Поцеловал и не мог понять, почему уста ее были солеными.

– Услышала, что отдает меня за Лифера – в ноги бросилась с просьбой. А он как осклабится, ногами перемял всю. «Я тебя, нечистая душа, захочу – посолю и съем, захочу – без соли съем! Набралась ума от нищеты. Я тебе с печенками его выбью» – и пошел Аграфену бить, что не присматривала за мной. Пропала я, Дмитрий! – и снова оросила его слезами.

– Чего голосишь? – Призадумался и снова не мог понять, почему поцелуй терпкий и соленый.

Билась Марта головой о его грудь, вздрагивали плечи, как крылья птицы, перекатывала дрожь по спине.

Видел свою мать. Изнуренную работой, с потрескавшимися от трудов и ненастья руками, которые столько переделали работы на своем веку. Угасала красота на лице, разрезалась морщинами, только выразительные карие глаза были по-девичьи молодые, красивые.

– Послушай, Марта, иди домой, собери себе хотя бы перемену одежды, и пойдем к моей матери.

– К твоей матери? Она же прогонит меня без приданного, – еще сильнее задрожала, аж зубы начали клацать.

– Не знаешь ты моей матери, – ответил с гордостью. – А как повезет нам, проживем без богатства. Много того счастья человеку надо? Заработать на хлеб кровно, съесть уверенно и в согласии век прожить – вот и все тебе счастье. Так ли я говорю?

Задумчиво прижал девушку.

Таким грезилось ему это крестьянское счастье, к которому тянулся и дотянутся не мог…

– Какой ты необыкновенный, Дмитрий. Сколько у нас люду переворотилось, а у всех только одно на уме – богатство, деньги, земля, выгода. Один ты такой… самый лучший.

– Тоже мне самого лучшего нашла. Не перехваливай, Марта. Сам знаю узловатый я, не ровный.

– И наилучший. Дмитрий мой, жизнь моя… – И уже не была Марта той бедовой девушкой, которая первой позвала его в темноту весеннего вечера. Первая сказала о своей любви… Прояснившаяся, немного отклонив назад голову, стояла перед ним тихая и чистая, как рассвет. Казалось, ее выразительные глаза распогодились и светили таким сиянием, что Дмитрий не мог отвести от них взгляд, и с радостным удивлением понимал: любовь девушки была более глубокой, чем он думал. Во-первых, не раз в душе шевелилось сомнение: если девушка сама признается в любви – едва ли эта любовь настоящая. И вот сейчас, в эту минуту, это недоверие было навсегда растоплено новым и несказанно радостным пониманием.

– Марта! Дорогая! Иди, собирайся…

– Страшно мне, Дмитрий, – и потемнел взгляд у девушки.

– Страшно тем, у кого совесть нечиста, кто из людей кровь выжимает… А тебе чего? Мы люди простые, не лукавые. – В мыслях уже видел Марту у себя дома, со своей матерью.

– Счастье мое! – обвила руками. – Куда скажешь, туда пойду за тобой. Переночую сегодня еще дома, а завтра к тебе приду. Собраться же надо. Матери скажи. Если не захочет – знать дай.

– Тебе виднее. Только не бери много с собой, чтобы старик глаз не выедал. Не хочу я ничего из его паскудного достатка. Заработаем сами на себя…

– Заработаем, Дмитрий.

Легко шлось домой, в каждом движении чувствовалась молодая сила, надежная, несдержанная.

«Вот и заживем втроем, – прикусил обветренную губу. Была она липкая и соленая. – Это же пот рассолом окропил меня», – понял в конце концов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю