Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 78 страниц)
Главная походная застава самоходок вылетел на опушку и остановилась, согревая влажную осеннюю землю своим теплом. Экипажи выскочили из люков, сосредоточенно, без команды, еще раз начали осмотр машин: проверяли ходовые части, натяжку гусениц, пальцы ведущих колес. Облупленные, побитые снарядами самоходки не раз уже бывали в переделках, и хоть давно прошел их гарантийной срок – не отвечали отказом в боях.
Командир походной заставы старший лейтенант Лукин и командир самоходки лейтенант Сергиенко молча вышли на окраину опушки, внимательно осматривая незнакомые настороженные пространства.
За изувеченными неубранными полями, как исполинский хлеб, лежала округлая низина, пополам разделенная неширокой речкой; дальше громоздились леса, а в лесах притаился враг.
Где расположился он? Какие имел огневые силы? Где найти переправу? Об этом надо было узнать Леониду Сергиенко.
– Мостик видишь? – отвел Лукин бинокль от глаз.
– Вижу. Для пехоты.
– Не заминирован ли он? Враг так обнаглел…
– Это до поры, – мрачно ответил Леонид. – Плохо воюем, танком за танк цепляемся, а надо бы хитрее.
– Ну, отправляйся, Леня. Мы будем охранять тебя, – так сказал, будто об этом раньше не знал Сергиенко.
Настала та неудобная минута перед боем, когда говорить о личном неловко, когда в сухие важные слова стоящих перед бойцами задач вплетаются мелочная и самая будничная чепуха, однообразные детали. Напряженный мозг сразу же игнорирует их, исключает из потока мыслей, которые даже саму землю поднимают, разводят леса, выискивая вражеские логова.
За одну минуту экипаж занимает свои места, и машина вырывается в поле.
Леонид Сергиенко из открытого люка пристально следит за лесом, который оживает и высокими качающимися колоннадами наплывает впереди.
Вдруг между деревьями замерцали огни и сразу же подернулись гнездами дыма: по самоходке ударили немецкие пушки.
«Батарея на опушке стоит. Мы тебя ударим» – натягивается лицо Леонида. Он остро посматривает то на лес, то на речку.
Сразу же вызревает смелое и рискованное решение. Пригнувшись, приказывает водителю Бойченко зигзагами лететь к мостику. На высоких передачах, петляя, полетела машина вперед.
Уже мягко прогибается луг, взметнув вверх фонтаны чернозема; уже плохонький деревянный мостик испуганно сгорбатился и не знает, куда спрятаться, а самоходка еще молчит.
– Товарищ лейтенант, куда же мы? – обеспокоенно спросил заряжающий.
– Куда? Через речку махнем, – раздваивает взгляд на два важнейших объекта.
– Перелетим, или как?
– Перелетим. По мостику.
– Так он же для пехоты… – меняется задымленное лицо бойца, и глаза становятся прозрачнее.
– Не бойся. Так промчим, что мостик только треснет…
За взрывами снарядов, которые под самую самоходку люто швырнули две воронки, заряжающий не услышал конца ответа, но облегченно перевел дыхание: если говорит их командир – значит перелетят.
Сергиенко, осыпанный землей, спускается вниз. Вот и мостик. Легонький, дощатый он, кажется, выскакивает из берегов и мчит под тяжелые траки. Одно неверное движение – и самоходка с разгона влетит в речку. Словно окаменели пригнувшиеся настороженные бойцы, не отрывающие глаз от смотровой щели.
Казалось, машина слилась с механиком-водителем, казалось, распластавшись, она лодкой скользнула по мостику.
Вогнулось, стрельнуло, хрустнуло дерево и – покалеченное, разбитое в щепки – рассыпалось, закружило по потревоженной воде.
– Ты смотри! – с недоверием и восторгом вырвалось у стрелка-радиста.
Самоходка, вздыбившись, выскочила из вязкого прибрежья и, круто извиваясь, помчала на батарею.
На полном ходу открыли стрельбу. Леонид, морщась от напряжения, сам повел огонь по врагам.
Цветная опушка на глазах начала чернеть, распухать, с корнями и верхушками подниматься вверх. Вот неповоротливо и тяжело подскочила пушка, поднимая вверх колеса, как поднимает пленный отяжелевшие руки.
– Скапустилась одна! – энергично крикнул механик-водитель.
– Фрицнулась, – поучительно поправил замковый Ибрагимов.
Точным попаданием в куски раздробило другую пушку, и лицо Леонида просветлело, словно опасность уже миновала.
Переполовиненные, приглушенные, ослепленные огнем, дымом и теменью размолотой земли, засуетились обслуги между поредевшим кустарником. Но какая-то сила снова приковала их к пушкам, и тяжело зашевелились, оседая, мертвенные черные жерла, нацеливаясь на самоходку.
– Блямббб!
Как страшный молот по наковальне, ударил по самоходке снаряд, аж назад подалась она, а из глаз воинов несколькими потоками, вверх и вниз, посыпались искры, закружили, переполняя всю машину. Покачнулся Леонид и широко рукавом протер ослепшие глаза.
– Броню не разбило! – неистовой радостью осветилось на миг испуганное лицо Бойченко.
– Не раскололо! – по привычке поправил товарища Ибрагимов.
– Зато мы их сейчас расколем, – бросает Леонид.
Грохнул взрыв. Задвигались и врезались в землю покрученные осколки третьей пушки, а скученная обслуга четвертой, черная, растрепанная, разваливается и растекается по лесу.
Пятнистая одинокая пушка, нацеленная на самоходку, извергает последние жидкие пряди дыма.
«Мы тебе преломим хребет» – дрожит злой улыбкой гордое, напряженное и потемневшее от копоти лицо Леонида. Тем не менее не забывает пристально следить за лесом и полем.
Когда до пушки остались считанные метры, увидел, как от узкой лесной дороги начали отрываться на луг вражеские танки.
Самоходка развернулась. Весь сжимаясь в единую волю и силу, Леонид первым напал на железных уродов, перед которыми уже забушевали темные, как осенние дубы, столбы земли.
«Лукин поддерживает. Сразу нащупал цепь, – обрадовался, обливаясь черным жирным потом… – Главный, только бы главный продырявить…»
Облегченно вздохнул, когда осела и зачадила дымом машина, подбитая Лукиным.
«А главный прет!»
Вот он развернулся, нацеливаясь жерлами и бельмами раздвоенных крестов. Возле самых ленивцев самоходки брызнула земля и тяжело забухала по броне.
«Я тебе нацелюсь, гад фашистский» – летит вперед, забывая свое решение – поменьше связываться с танками.
Одновременно с взрывом на главном танке расщепился огонь, и он запылал, как купина смолистого дерева.
Самоходка Лукина срывает гусеницу еще с одной машины; она покачнулась, ковыльнула, оставляя позади себя распластанный тяжелый мех траков, и закружила на месте, разворачивая сырую землю.
Не выдержав удара с двух сторон, танки, огрызаясь, метнулись в леса.
– Убегают, убегают! – радостно закричал Бойченко.
– Драпают! – поправляет Ибрагимов.
Самоходка, не вмещая веселого гула, мчит к реке. Не раздеваясь, бросился Леонид в волны, искать брод, а экипаж начал закрывать люки, жалюзи, поднимать вверх выхлопные трубы. Скоро, весь с головы до ног мокрый и заболоченный, возвращается Сергиенко назад.
– Рыбы же в реке, ребята! Пройти не дает: так и валит с ног. Бойченко, это по твоей специальности – налови! Вот ужин будет!
– Здесь рыба, товарищ лейтенант, неаппетитная.
– Фрицатником разит, – добавляет Ибрагимов.
Загудел мотор. Плотно закрытая машина влетела в воду. До самого дна раздалась надвое разбитая река, и экипаж с радостью увидел, как к нему приближались наши самоходки.
* * *
«Дорогая моя Надежда, радость моя!
Недавно закончился бой, и я снова дописываю тебе письмо. Верю: оно найдет тебя… Что же о себе? Твой белоголовый Леня старается недаром есть солдатский хлеб и очень, очень скучает по тебе. Вот только что прошел дождик, и лесная земля теперь пахнет, как твои косы. Мой друг, старший лейтенант Лукин, уже насмехается надо мной: „Тебе и дым самоходки пахнет косами Надежды“, а сам втайне вздыхает по своей девушке…
Вот и экспедитор пришел, почтенный, как сам нарком-почт; удивляется, почему не отправляю письма. Он и не знает, что мне, как в песне поется, можно отослать только куда-нибудь. Поэтому й дрожит мое письмо в руке, как сердце…»
– Леня, тебя хозяин вызывает. Страх, недоволен тобой. Я нарисовал обстоятельства со всеми деталями, ну и сам как-то незаметно примазался к чужой славе. Верней, меня примазали, а я по мягкости характера не возражал: не люблю поднимать дискуссии в военное время, – смеясь подошел собранный, улыбающийся Сергей Лукин к Сергиенко. – О, ты снова строчишь послание Надежде? Уже твои письма скоро в самоходке не поместятся – придется на прицепах возить… И что же оно у тебя за письмо? Начал чернилами, потом синим карандашом, а закончил красным.
– Цветом победы!
XXVІІІНамучилась, нагоревалась, наработалась за свой век Евдокия; думала спокойнее на старости пожить, нянчить внучат и вокруг сада хлопотать… Не судьба. Еще только солнце заглянет в окно, а уже десятник колотит арапником в стекла:
– На работу, баба! С невесткой иди! Эй!
И попробуй не пойти. Кто-то, может, отпросится, кто-то за рюмку откупится, а тебе, старая, все дороги заказаны – за сына свирепствует Варчук.
Дважды уже синяки носила Югина, намеревался и ее, Евдокию, ударить Варчук, но или слухов постеснялся, или совесть заговорила. На срубе просо вязала, устала, оперлась спиной о полукопну, вдаль глянула.
Из леса на холм выгибалась дорога; как синяя волна, поднимался над полями и массивно плыла до самого неба, мимо выжатых полей, мимо высокой одинокой могилы.
Это же Дмитрий прибудет домой Большим путем, войдет в дом, высокий, коренастый, и как он ей улыбнется, как он к ней, матери, заговорит, как обнимет ее.
И уже видела своего сына возле себя, ощущала прикосновение его больших рук и не слышала, как слезы срывались из посеченных щек, падали на розовую стерню, на босые, потрескавшиеся ноги.
– Кто же за тебя дело будет делать? Может мне прикажешь? При советской власти разве так на поле работала? – конем с дороги свернул Варчук, подъехал к ней вплотную. Горячее дыхание лошади обвеяло ее руки, вспотевшие груди.
Неожиданно под старость Сафрон раздобрел, потолстел, будто стал моложе, только синяки под глазами еще больше почернели, и, как округлившиеся куски рашпилей, были иссечены комочками пористого тела. Говорили в селе, что даже к молодым женщинам начал приставать. Что же, отъелся на чужом горе.
– Чего же молчишь, баба?
– Мне не о чем с тобой тары-бары разводить.
– Вон какая гордая. Может, еще своих ждешь?
– Таки жду.
– Кого? Своего драчуна?
– Армию Красную выглядываю. Сталина жду.
– Не дождешься, старая нечисть. Были ваши большевички, да все вышли. Ну, чего же не вяжешь?!
– Жду, пока ты перебесишься и с глаз гнилым туманом исчезнешь.
– Я ж тебя! – и поднял арапник, наезжая конем на женщину.
Та оттолкнула от себя горячую лошадиную голову.
– Ударишь, может? Покажи свою храбрость. Все в селе говорят: храбрый ты, а мне не верилось. Ну, ударь! – упрямо взглянула на налившегося Варчука.
– Руки пакостить не хочу, пусть другой пакостит. Только штраф завтра, как миленькая, заплатишь, – огрел нагайкой коня и помчал дорогой, закрываясь черным столбом пылищи.
«Будто и не мать его породила».
Однако быстро забыла об этом – снова пришли мысли – все о нем, о сыне своем.
И ночами плохо спала, чаще садилась у окна, выглядывала Дмитрия.
Только замаячит какая-то фигура на дороге, уже места не может себе найти. Верила, что Дмитрий не сегодня-завтра подаст ей весть. А дни шли, иссушая вдовье тело и сердце. Стала еще молчаливее, а если приходилось сказать какое слово в разговоре, непременно вспоминала Дмитрия.
Вбежала как-то в воскресенье к Югине Килина Прокопчук. Быстрым глазом осмотрела дом – нет ли немца, и улыбнулась заговорщицки и счастливо.
– Слышишь, Югина, что на свете делается?
– Что же? – оставила подметать пол.
– Иосифовы дети этой ночью погуляли на дороге – две машины взорвали. Трупов немецких – что бревен наложили, сами же, как ветер, исчезли.
– Чьи это дети, говоришь? – подошла Евдокия к Килине.
– Йосифа Виссарионовича, нашего Сталина. Партизаны, значит.
– Может, и наш Дмитрий в партизанах.
– Может. А какую новую сказку о партизанах говорят!
– Расскажите, тетенька! – заискрились глаза у Андрея.
– Это же сказка.
– Пусть сказка, лишь бы о партизанах.
– «Что это в поле краснеет?» – спросил немецкий генерал своих офицеров. «Мак» – ответили те. – «Мак? Вырубить, вытоптать его, так как он укрыл поле, как красные флаги». Бросились фашистские воины и танками, и машинами, и так, пешком, истреблять мак. Ревут машины, гремят танки, земля гудит. Но только подъехали к красному полю – начали вверх взлетать. Ни одна машина, ни один фашист не вернулись назад. Удирая, спросил генерал своих офицеров: «Что же это краснело на поле?» – «Это партизаны ленты накалывали» – ответили те. «Не гут, не гут, – покачал головой генерал. – Что же это будет, когда они воевать начнут?»
– «Что это в поле то поднимается, то опускается?» – спросил во второй раз фашистский генерал своих офицеров. «Ячмень» – ответили те. «Ячмень? Вырубить, вытоптать его, чтобы и стебелька не осталось». Бросились немецкие воины и танками, и машинами, и просто пешком истреблять ячмень. Ревут машины, гремят танки, земля гудит. Но только подъехали к полю – начали вверх взлетать. Ни одна машина, ни один фашист не вернулись назад. Удирая, спросил генерал своих офицеров: «Что же это качалось в поле?» – «Это партизаны усы закручивали» – ответили те. «Не гут, не гут, – покачал головой генерал. – Что же то оно будет, когда партизаны воевать начнут?»
– «Что это зеленеет вдали?» – спросил в третий раз фашистский генерал своих офицеров. «Вода в пруду зеленеет» – ответили те. «Сорвать плотину, спустить воду!» – приказал генерал. Бросились немецкие воины и танками, и машинами, и просто пешком разрушать плотину. Но только подъехали они к пруду – начали вверх взлетать. Ни одна машина, ни один фашист не вернулся назад. Удирая, спросил генерал своих офицеров: «Что же это зеленело?» – «То партизаны рубашки надевали» – ответили те. «Не гут, не гут, – сказал генерал. – Что же будет, когда партизаны воевать начнут?»
– Аж тут земля гудит, поют копыта, оружие звенит и песня, как ветер, летит. «Кто это поет?» – спросил генерал своих офицеров, но уже и спрашивать не было у кого: всех как корова языком слизала.
– А это мы, партизаны! – и как ударят партизаны по гитлеровцам, разнесли их, как черную тучу, а потом сказали: «Вот подыхайте, фашисты, чтобы наших цветов не топтали, нашего хлеба не ели, нашей воды не пили»…
– В Яновских лесах парашютисты к партизанам спустились. Послали немцы облаву, да мало кто из нее вернулся. Доброго чеса дали, – отзывается горделиво Андрей.
– Может, и наш Дмитрий с теми парашютистами, – вздыхает Евдокия.
– А что еще говорят люди! – не утихает Килина. – Кармелюк со своими ребятами появился. Фашистов бьет, полицаев бьет, бандеровцев уничтожает. И суд простой у него. Поймают кого-то из нечисти, Кармелюк у людей спрашивает: «Что он сделал?» – «Жег» – скажут. «Тогда и его сжечь на огне». И горит проклятая душа, а Кармелюк дальше, от села к селу идет, свой суд вершит, грозный и справедливый.
– Может, и наш Дмитрий ходит с молодцами Кармелюка.
– Чудное вы говорите, тетенька, – улыбнувшись, не выдержала Килина. – Разве же может один человек быть то с Кармелюком, то с партизанами, то с парашютистами.
– А где же ему, по-твоему, быть? – оскорбилась Евдокия. – Может, скажешь, на службу к германцу пошел? Он у меня никогда у Сирка глаз не занимал, а дороги ему только выпадают или к Кармелюку, или в партизаны, или в парашютисты. Поживешь – вспомнишь мое слово.
– Пусть будет так, – сдвинула плечами Килина.
– Не пусть будет, а так оно и есть, – настаивала мать на своем. – Совесть у него чистая. – И выходила из хаты, горделиво и обижено, когда замечала в глазах соседки искорки удивления. В сад под хутором пойдет, да и сядет у расколовшейся прогнившей дубовки – здесь когда-то Дмитрий любил сидеть. Все, что было мило Дмитрию, стократ милее стало Евдокии. Придет с работы и, если никого нет в доме, все фото Дмитрия обцелует, к сердцу прижимает, будто это был сам ее сын. Хотела раз Югина из Дмитриевой сорочки блузку Ольге пошить.
– Не надо, дочка. Перешей из моей блузки.
Что-то новое появилось в характере Евдокии. Была она той самой Евдокией, хозяйственной, степенной, не такой, что гнется, куда ветер веет, но когда речь заходила о Дмитрии – забывала все на свете. И жалко было смотреть, и слушать ее, измученную, переболевшую самыми великими болями – материнской любовью.
XXІХДети ничего не прощают старшим. На долгие годы западает в их души несправедливость, глубоко и мучительно.
Приведя с пашни трофейного коня, Андрей долго рылся на чердаке в книжках и недовольный, облепленный пылью и паутиной, слез в сени.
– Что искал на чердаке, сын?
– Книжку какую-нибудь почитать. И не нашел – все прочитано и перечитано.
– А чего же ты к учителю Ефрему Федоровичу не пойдешь?
– Пусть у того нога отсохнет, кто к нему пойдет.
– Будто он что? Продался?
– Продался ли – не знаю, а что слизняк – всем известно.
– Как ты смеешь говорить так про своего учителя?
– А как он посмел пойти работать на молочный пункт, да и еще на людей кричать, чтобы скорее немцам молоко выносили? Я раньше – сижу в классе – и слова не пропущу. Читаю ему стих, рассказ – всей душой дрожу, так ли понял написанное. Сядет он, учитель, возле меня, разговорится и сам что-то прочитает. Хорошо читал – так у меня сердце и защемит, и засмеется. А теперь он людям читает: «Восемьсот литров молока – немного. Кто не вынесет – корову заберем» – злобно перекривил. – Попробовал бы он теперь свою руку мне на голову положить – в глаза плюнул бы.
– Разве так можно? – улыбнулась в душе.
– Можно, мама.
– Может, человека горе заставило.
– Горе? А Никите Демьяновичу, на двадцать лет старшему, не горе? Приглашали же бандеровцы учительствовать – не пошел. «Старый» – говорит. За пять верст рыбу в Буге ходит удить, с похлебки на воду перебивается. А вернутся наши, как этот старик учить нас будет!
– А будет, – призадумалась Югина, переносясь мыслями не к учителю, а к своему мужу.
Андрей пообедал, выследил, когда никого не было на дороге, быстро вскочил на коня и, пригибаясь к гриве, галопом помчал левадами к лесу.
Свистит в ушах ветер, забивает дух, курлычут звонкие копыта, а парень упивается быстрой ездой. В лесу на лету соскакивает с вороного, бежит поляной, держась за повод так, словно летит.
Осень уже затронула лес.
Роскошными красными гнездами отцветает заячья капуста, угольками горит в облетевших кустах густой свербиги; белый ноздреватый тысячелистник пахнет густо и властно, прибивая печальный дух привядших трав и цветов. Восковым нежным бархатом уже подбиты снизу листья липы; пожелтели на них острые зубчики, почернели в соцветии мелкие горошки семян. В низинах трава дугами припала до самой земли, обнажая наполовину увядшие желтые головки девясила. Зацветали крохотные, как вышивка, бледно-красное крестики вереска. А в верхах раскачивались шумы, то зеленые-зеленые, осыпанные солнцем, то серебряные, будто каждый листок становился дукатом, то пепельно-сизые, наиболее нерадостные – где-то хмурить начинало.
Заурчал дикий голубь, на дубе заскрежетала сойка, и снова шумы: то стихают, как песня, то разрастаются, словно потоп. Пролетел хозяйственный, неповоротливый шмель, припал к голубому цветку и недовольно загудел – мол, нашел кого перехитрить, не до того мне, степенному мужчине…
Опершись локтями о землю, Андрей начал читать «Как закаливалась сталь». Не раз схватывался, и тогда величавые дубы, густолистые бересты, березы с серебренной корой слышали восклицания.
Чего только не было в его маленьком чувствительном сердце. Своими темными унылыми глазами видел все, что делалось в селе. Уже, впервые в жизни, он узнал, как лопается кожа на плечах под нагайкой и как сами собой срываются слезы с глаз от бессильной злобы и стыда.
В его возрасте уже можно людям помогать, а он коня пасет и по хозяйству то, се делает. Это он всегда успеет, а сейчас война. Помогать своим надо. И с каждым днем, припоминая отцовские слова, укоренялась мысль, что он должен пойти в партизаны. «Разведчиком буду. Где большой не пройдет, маленький проскочит».
Не раз видел себя у костра в кругу суровых воинов, то возле своего отца, то где-то в разведке.
Сколько он объездил леса, больших оврагов в надежде встретиться с каким-то отрядом – и все тщетно. А те разговоры о детях Сталина звучали в его сердце, как музыка, не давали покоя. «Дети Сталина!» – выходили из лесных чащоб могучие партизаны, опоясанные пулеметными лентами, увешанные бомбами, и драпали немцы, разбегались полицаи, убегал Варчук.
Сел на коня и снова поехал, пристально присматриваясь к каждому буераку, к каждому дереву, в особенности дубам, так как они – так думалось – должны быть любимцами партизан. А лес шумит таинственно. Скрипнула под ногами коня раздавленная ножка гриба, точеная шапка, отлетевшая на дорогу, поблескивая густым-прегустым сизо-коричневым решетом.
Вдруг мелькнула фигура между деревьями, и Андрей застыл, остановил коня. Нет, то всего лишь береза, сломленная бурей.
В сосняке зазвучал подземный колокол.
«Что оно?» Казалось, сама земля раскачивала било колокола, и он гудел низко и размеренно. Потом с земли показалась черная голова, засмеялась:
– Перепугался?
– Нет, – соскочил с коня.
– Здравствуй, молодец.
– Здравствуй.
Степан Синица, весь облитый потом, вылез из глубокой ямы, выкопанной вокруг огромного соснового пня, и подал Андрею крепкую, почерневшую от солнца, земли и живицы руку.
– Корчуешь?
– Корчую. Думаю дегтя выкурить, – Степан вытер полотняным рукавом пот со лба. – Теперь же нигде его не достанешь.
– Умеешь курить?
– А чего же? Наука не хитрая.
– А я не умею, – пожалел Андрей.
– Еще бы тебе уметь, – насмешливо засмеялся. – Каши надо поесть.
– Намного больше меня ты поел?
– Ну, знаешь… Доживи до моих лет.
Андрей хотел еще что-то благоразумно ответить, но неожиданно улыбнулся:
– Я до твоих, может, доживу, а вот ты до моих доживи.
– Хитрый какой, – засмеялся Степан, ударил топором в пень, и он зазвенел, аж застонал. Оглянувшись, вытянул из кармана кисет. – Куришь?
– Нет.
– Да ты еще детвора, куда тебе. И я в твои годы не курил.
Тем не менее от дотошного глаза Андрея не скрылось, что курить Степан начал только на этих днях – парень поморщился и после затяжки долго откашливался; аж из-под длинных черных ресниц, совсем закрывающих глаза, выкатились слезинки. Степану хотелось рассказать о встрече с Дмитрием Тимофеевичем, однако, дав слово, сдерживал себя и немного пренебрежительно следил за лучшим учеником пятого класса.
– Коня где взял?
– Война принесла.
– Добрый?
– Исправный.
– Старый?
– Восьми лет.
– Откуда знаешь?
– По зубам – коренной звезды нет. Да и верхняя губа без морщин.
– Да ты не только стихи умеешь читать. Ну, хорошо, приезжай сюда через три дня – научим тебя деготь курить.
– Приеду.
– Об отце ничего не слышно? – пытливо глянул Степан.
– Ничего, – вздохнул. – Думаю, думаю… Дома только слезы. Хоть бы здоровым отец поехали.
– Не переживай, все будет хорошо, – сказал таким голосом, что аж вздрогнул Андрей и припал к Степану.
– Может знаешь, слышал что, Степан?
– Нет, не знаю. Но слышать приходилось. Только чтобы никому, даже матери, ни слова.
– У меня как в могиле будет лежать, – твердо ответил, бледнея от волнения.
– Слышал, что твой отец партизанит. Фашиста бьет.
– От кого слышал?
– Сорока на хвосте принесла. Слух верный, больше не выпытывай. Понял? И держи язык за зубами.
– Верное твое слово, что отец в партизанах?
– Верное.
Закаменел Андрей между двумя дубами, не шевельнется, только сердце пичужкой: тук-тук, тук-тук, будто на волю просится, и в глазах зарезало и сами веки задрожали мелко и часто.
Будто наяву увидел парень своего отца, такого молчаливого и такого доброго к нему; вспомнил, как он в грозу переносил его через речку и как славно было лежать на отцовских руках, когда небо кололось на куски и ослепительным синеватым сиянием резало, било в глаза и потухало. Те сильные руки будто снова коснулись его, вынося из большой грозы.
– Выкупаемся, Андрей?
– Выкупаемся, – будто проснулся от сна.
– Не боишься холодной воды? Илья уже минул… С непривычки можешь ожег получить.
– Нет. Я привычный.
Побежали к лесному озеру. Вода у берега была зеленая-зеленая – зелье тени положило, а посредине голубая, с тучами в глубине.
– Расступись, вражья сила! – поднимая столб, вскочил Степан первым.
Поплавком исчезая под водой, Андрей видит перед собой кипучий разбуженный мир и вдруг понимает свою ошибку: партизан надо искать не на ковалевой, не в бересте, а в Городище.
«Далеко только, мать не пустит. На рассвете выеду, а на леваде сверну на Городище».
И сразу же начинает кулаками разбрызгивать радужную воду.
«Мой отец жив. Значит, он и к нам придет». – И парень крепко закрыл глаза, чтобы яснее увидеть дорогой образ, а сердце трепетно выстукивает своим молоточком большую и тревожную радость.
* * *
Он просыпается на рассвете, преисполненный неясной радости. Что же у него хорошее на душе? То ли хороший сон приснился, или что-то случилось неожиданно приятное? Вдруг сладкий перестук прокатывается по всему телу, и парень, улыбаясь, привстает на локте, видя и сизые окна, и поглощенную заботами мать, стоящую у стола, и свою бабуню, которая возится возле печи.
«Бедные они. Они ничего не знают» – сетует в душе. Но то жалость на миг, так как ее подмывает чувство взволнованного трепета. Его отец живой. В партизанах. Воюет. Видит перед собой черное подвижное лицо Степана, лес, окопанный сосновый пень, а кажется, что вот-вот выйдет отец из-за деревьев, возьмет его на руки, как тогда, в ненастье. И парень, улыбаясь, прищуривается, крепче закрывает глаза, чтобы увидеть своего родного…
Качаются леса, горделиво, важно, веют над ними ветра; веслами по зеленых верхушках гребут, а внизу шумы закипают. Он в лесу с отцом. Звонко бьет топор под звонкий корень граба, и ахает эхо аж во вторых гонах. Потом стихает, и только тихая песня идет над землей. Из-за деревьев он видит: сидит его отец на пне, оперся рукой о ручку топора, тихо напевает.
Он подходит ближе, останавливается за плечами отца и подпевает. «Это ты, сын!» – отец обнимает рукой его плечи и еще тише, будто оба глубоко призадумались, поет песню так, чтобы не коснулась она лесного шума, а только зеленой земли… Какое это было счастье!
– Вставай, Андрей, – грустная мать наклоняется над ним, и он ей улыбается широкой улыбкой.
«Может быть хоть намекнуть ей? Где там, – задумывается. – Ничего нельзя сказать. Слово дал. А то как начнут допытываться… Разве что Степана спросить – может, матери можно похвалиться. И чтобы никому больше».
– Мама, вы не переживайте. Наш отец живой, – берет котомку с хлебом, огурцами.
– Живой? Ты, может, слышал что? – бросается к нему Югина, и лицо ее за одну минуту меняется: то освещается надеждой, то покрывается тенями.
Как ему жалко матери! Сказать бы все.
– Не слышал. Снился мне отец. А мертвые же не снятся, – проговаривает, раздумывая, и опускает глаза вниз.
– И мне снился, – вздыхает мать. – Когда мы уже, сын, услышим про своего отца? – целует его в лоб.
– Услышим, мама. Скоро услышим, – и его голос так звенит, что снова будит какой-то огонек надежды у Югины, и она снова вздыхает, глухо и тоскливо.
Дмитрий теперь еще более близким стал ей, как тень, ходил за нею. Работала ли, ложилась ли отдыхать – неизменно чувствовала его возле себя. Иногда во тьме даже руку протягивала, коснется кровати – нет ли ее половинки. Ясно видела его, причем больше парнем, в снах. И не знала Югина, что и этой ночью был возле нее ее Дмитрий.
Андрей, жалея мать, тихо выходит во двор, и сразу же его жалость размывается другим бушующим чувством: он будет искать отца у партизан в Городище.
Любовно потрепал коня по шее и тихо, чтобы не возбудить немца в другой хате, выезжает на улицу. Долгим взглядом проводит свой дом, двор, в мыслях прощается с матерью, бабуней, Ольгой – может не скоро увидит их. И жалость просыпается к своим родным.
«Может еще вернуться, посмотреть на них! Нет, кто возвращается – не имеет удачи».
Рысью выезжает на дорогу, а дальше – левадами. Оглянулся. Тяжелый туман закрыл его двор, село, и только неясно виднелись на Большом пути развесистые деревья.
На Бабизне повернул коня в объезд и подался на Городище. Обошел и пасеку, чтобы часом не встретиться с Марком Григорьевичем.
До самого полудня, натрудив коня, кружит парень оврагами и болотами. Однако нигде ни звука человеческого, только дерево шумит, только развивающиеся тучи летят по отяжелевшему небу, только, отряхивая пожелтевшие листья, ветер переговаривается с пересохшей травой и временами прокисшее замшелое болото зачавкает под копытом коня.
После полудня, объезжая буйную заросль кустарника, услышал, как недовольно заворчал ручей – наверное, какая-то преграда стояла на пути, так как дальше, в глубине, имел другой, более певучий звук. Направил коня к ручью.
Неожиданно из-за деревьев выходят, вооруженные автоматом и ружьем, двое: высокий хмурый дед с большим окаменевшим лицом и белокурый розовощекий парень.
«Партизаны, – остановилось сердце, и увлажнившимися глазами встречает он лесовиков. – Пусть отец-мать не сердятся на него. А если не примут? Примут! Разве же они не поймут его? Они все поймут». – От волнения дрожат веки парня и дрожат руки, все тело.
– Ты чего здесь блуждаешь? – строго спрашивается дед.
– Деда, вы партизаны? – чуть переводит дух.
– Вишь, какой интересный. Не рано ли?
– Я вас ищу, партизан.
– Может что-то должен передать? – немного добреет голос деда.
– Нет. Я сам к партизанам хочу. Разведчиком буду. Где большой не сможет, там… – доверчиво приближается к старику.
Но тот, как кнутом, секанул:
– А березовой каши не хочешь? Превражеское дитя! Что, мы тебя в кармане возить должны? Видишь, Федор, какой партизан нашелся! Ах ты, ленивец маленький!
– Деда!..
– Цыц! Запомни: детских яслей у нас нет и открывать не думаем. Игрушек тоже нет. И поворачивай коня, чтобы духу твоего не было. Не хочется мне штанишки твои спустить и крапивы наложить.
Ошеломленный, оскорбленный, возмущенный Андрей уже не может даже слова промолвить. Он забыл спросить, не слышали ли партизаны что-то про его отца.
А бородатый сердитый дед, заложив пальцы в рот, пронзительно свистнул, раз и второй раз. Конь шарахнулся в сторону и испуганно помчал под бугорок. Андрей, прикусив губу, из-за плеча злым взглядом смерил деда и, вытягиваясь, горделиво полетел вперед.
Дед Туча долго смотрит вослед пареньку, покачивает головой и говорит к Федору:
– А видать, боевое дитя.
– Зачем вы его так?.. Жалко маленького.
– А мне не жалко! И куда же с ним сейчас деваться?.. Не крикни на него – привязался бы, как тень. Это из упрямых. Ты не заметил, как он на Дмитрия Тимофеевича похож?