Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 78 страниц)
Полдничали на ходу. Старый Варчук спешил скосить перезрелый овес и подгонял Карпа, Варивона и Григория, с опаской посматривая на солнце – управятся ли до вечера?
– Нажмите, нажмите, ребята, – затормозились. А теперь не косовица – одно мучение, – хмурится на косарей и сердито, аж бренчит коса, во второй раз сбивает узенькую нескошенную полоску. Карп, махая косой, перекривляет отца: свирепо выкатывает глаза и оттопыривает губы, но сразу же приобретает покорное выражение, когда отец останавливается посреди покоса.
Молодой Варчук только вчера вернулся с принудительных работ – попался на злостном обдирании лыка – и теперь не очень спешил махать косой: пусть наймиты стараются, с них он глаз не спустит.
«Бранится» перестоянный овес – ударишь косой и только поднимешь грабли, а с земли, обрушиваясь, подскочит подкошенный с двух сторон загривок и насмешливо «бранится» на косаря – истинно как человек пальцем. Такой овес косить мешкотно: не втиснешь грабли в глубину, так как только зерно обобьешь и гриву сделаешь. Вот и строгай его по верхушке и лови на косу по несколько стеблей, которые то и дело припадают к стерне, как воробьи в пыли, и, приподнимаясь, насмешливо покачивают седыми кудрявыми колокольцами. Под вечер, видя, что не скосить всего, Сафрон люто плюнул на покос, перекинул грабли на плечо и буркнул наймитам:
– Вы же еще с росой покосите, не ленитесь только! – да и пошел, сутулясь, по меже, высокий, голенастый, за ним покорным псом брела тень, и казалось, что конец косы вот-вот вопьется в его уродливо узкие плечи.
– Или ты, сынок, коси, а я пойду домой, или я пойду домой, а ты, сынок, коси, – провожает Карп отца хитрыми серыми глазами.
Варивон фыркает, и старый Варчук, видно, догадываясь, что говорят о нем, угрожающе поворачивается к косарям. Но уже три косы одновременно шаркают, и одновременно три лодочки сбрасывают на покосы белые паруса, а на лице Карпа такое хозяйское усердие и так старательно двигается циркуль его выгнутых ног, что Сафрон засомневался: не почудился ли ему смех парней. Когда фигура отца спустилась в долину, Карп бросил грабли, трепанул пушистым огоньком шевелюры и пробасил:
– Закурим, чтобы тещина родня очумела, – и уже обычным голосом, будто остерегаясь, прибавил: – Ох, не так сказал, ей-право, забыл, что и среди нас есть такие, что тещу приобрели.
– Это кто такой, значит? – удивляется Варивон.
– Как кто? – аж приседает Карп и с преувеличенным удивлением бьет себя ладонями по коленам.
Григорий лежит на покосе и недоверчиво жмурится на Карпа.
– Чего же ты, невинная душа, лежишь и молчишь, будто и не к тебе рюмка пьется? Нашел себе уже тещу? – вонзается Карп холодными глазами в Григория. Тот, уставший, не хочет задираться с въедливым богачом и примирительно отвечает:
– Нашел.
– А с Югинкой уже пахал?.. Она, кажется… – многозначительно подмигивает, и розовые рыхлые щеки начинают легко раскачиваться.
Негодование передергивает Григория, растет внутри, но он упрямо молчит, только быстрее перетирает на зубах сладкий стебелек овса. Нахмуривается и Варивон. Позлословить и он умеет и любит. Но на такую девушку, как Югина, омерзительно наводить тень, хоть бы она и не приходилась родней. Однако Карп не замечает настороженной тишины, продолжает скалить зубы:
– Медовую девушку выбрал.
– Помолчи! – предупредительно бросает Григорий, и глаза его недобро туманятся.
– Фигурка…
– Отняло бы тебе! – привстает с земли Григорий.
– Икры у нее… – смакует Карп и радуется, что раздразнил такого спокойного парня.
– Замолчи, слюнтяй, если хочешь, чтобы не зазвонили завтра по тебе! – разъяренно идет вперед Григорий. – Если купил руки, то уже думаешь, что в сердце можно плевать! – и надвигается со сжатыми кулаками на Карпа. Тот отскакивает в овес, напугано и изумленно переводит взгляд то на Григория, то на Варивона.
– Чего ты? Будто шуток не знаешь.
– Пошел ты, значит, под три черта со своими шутками. Скажешь, если совести хватит, отцу, чтобы снял по десять копеек с нас, так как до самой ночи не косили. А то еще обеднеете. Пошли, Григорий, – берет косу Варивон и осторожно переступает через покосы, чтобы не обмолотить ногами колосья. Его большое лицо аж горит от негодования.
– Да что вы, ребята? Вернитесь! – растерянно и изумленно говорит Карп.
Григорий только губы закусывает, а Варивон отвечает за обоих:
– Привык с каждого, как и батенька, варить воду, залазить в чужую душу, ты в свою полезь… То-то и есть, что обмажешься ней, как свинья в луже.
– Нищета проклятая! – тихо шипит Карп и люто запускает грабли в овес. Но чуткий Варивон поймал слова и кричит уже с другого поля:
– Молчи, гнида, а то только света твоего, что чужое поедом трескать. Урвется вам! Урвется.
Карп замолкает. Наклоняясь всем корпусом, люто шарпает граблями. Он знает, что теперь у него хватит терпения косить до самого вечера – в минуты злости всегда прибывала упрямая сила и отлетала усталость, как легкий дымок.
«Вишь, какие нежные стали. Голытьба голытьбой, а артачатся, словно что-то стоящее».
И хотя всячески успокаивает себя, но неприятное чувство разветвленно шевелится внутри, а из него ткется тревога. Ичь, какие тонкокожие стали, большое цабэ их Югинка. Все они одним миром мазаны. Разве несколько лет назад поденщики посмели бы так с ним разговаривать? Не гнет их копейка теперь в дугу, не гнет, так как дешевле получить ее: в городе ли, в совхозе, или в Дорстрое – всюду найдут себе приют. Погибели на вас нет. А отцу скажу, чтобы удержал. О совести, сукин сын, заговорил. Работай по совести – глаза вылезут; только и говорит о ней, кто за душой ни гроша не имеет, а у самого в мошне забряцало бы – другое запел бы… Хорошо было бы отбить Югину, а потом пойти к другой девушке. Криво начинает улыбаться, видя в мыслях, как он уже насолил Григорию. Ты еще потягаешься со мной…
…Теплое, мягкое предвечерье, далекая девичья песня и мысли, что сегодня вечером он, Григорий, пойдет к девушке, усыпляли обиду, убаюкивали негодование. Варивон пошел в село через барские угодья, а он перескочил темную от полыней насыпь и узенькой сырой тропой вышел на леваду.
Сжатая желтой рогозой[26]26
Рогоза – рогоз, болотное растение куга, ситник, чакан.
[Закрыть], ситнягом и осокой, несмело засветилась речушка, зеленая над берегами, с красными прошвами посредине. Низкие, усыпанные мелким сухостоем берега соединяла своим искалеченным телом разбитая грозами старая верба. Зубчатый обгоревший корень был только одним узлом связан с глухим дуплистым стволом, однако на том берегу из вдавленной в землю выгнутой груди поднималась роскошная зеленая корона; несмотря на то что нижние ветви лежали на земле, на этом же берегу, у комля, сплетались венком ровные молодые побеги.
Когда Григорий подошел к реке, с той стороны проворно вскочила на вербу невысокая девичья фигура и, пошатывая гибким станом и руками, расставленными коромыслом, пошла над водой.
– Вот и упадет! – засмеялся.
– Ой! – вскрикнула девушка от неожиданности и быстро-быстро замахала руками, чтобы удержать равновесие. И только теперь он узнал, что ему навстречу шла Софья Кушнир.
– Ичь, какие добрые. Чуть в воду не полетела. Было бы вам, – засветила весело карими глазами на Григория. Мелкое лицо было продолговато, как у белки, любопытство и настороженность просматривались в каждом движении, начиная с темного загоревшего лица и кончая точеными, пританцовывающими ногами.
– И что бы мне было? – стал у корня, чтобы не пустить девушку на берег.
– Увидели бы тогда, – задиристо покосилась и сверкнула полукругом мелких густых зубов. А в душе вздохнула: страдало ее сердце по этому спокойному светлоглазому парню, завидовала Югине, хоть и была ее лучшей подругой.
– Так наловила бы рыбы в подол и понесла бы Сафрону на ужин.
– Пусть он черта съест, а не рыбу. Пустите!
– Не пущу!
Софья стоит у самого берега, будто недовольно жмурится, и никак не может скрыть трепетной улыбки. По блестящим, заговорщицким огонькам, пригашенным длинными ресницами, он уже догадывается, о чем думает и сейчас может сказать девушка; даже приятно, что наперед узнал ее помыслы.
– Вот подождите, скажу я Югине, что вы такой бессовестный.
– А что мне Югина?
– Когда оборвет шевелюру, будете знать что.
– И привык же ваш брат к шевелюре.
– А ваш – к юбкам, – соскакивает с вербы и с тихим вскриком попадает в объятия Григория.
– Подожди! Если так – сейчас в воду сброшу! – Хватает девушку, но та гибкая, как прут. Перегнулась и мигом вырывается из молодых рук парня и уже, поправляя платок, в стороне стоит на тропе.
– Если не позовете на свадьбу, в воскресенье расскажу Югине, какой вы любвеобильный.
– Не сомневайся – непременно позову, только чтобы уста мне на колодку.
– Смотрите же, – смеется девушка, легко обкручивается и, попрыгивая, как козленок, бежит по волнистой тропе, накрывая отаву двумя крыльями юбки.
«Чертов Сафрон – знает, кого себе подобрать. Такая наймичка всякую работу шутя переделает. Хорошая девушка!» – Смотрит вслед Софье, которая все глубже вбегает в сумраки, поднимается на высокую насыпь, мелькнув руками, прыгает на дорогу и исчезает в небольшом овраге. Однако через минуту молчаливый небольшой овраг начинает петь, и деревья слушают песню о девушке, которая приглашает парня прийти к ней босиком темной ночью, чтобы не забряцали подковы, не заворчали собаки, не заскрипел пол, не услышали шагов парня ни отец, ни мать.
«Только отца-матери нет у тебя, бедняга», – проходит осторожно по вербе.
XXVІІІЮгина наряжалась в сельстрой на спектакль и никак не могла одеться. То платком закроется, то венок на косы положит, то красную юбку наденет, но тут же кажется, что в голубой будет лучше – и снова переодевается, бежит от сундука к стене посмотреть кто знает в который раз в зеркало. Взглянут на нее веселые глаза, обведенные двумя узкими дугами бровей, круглое розовое лицо, обрамленное кудрявыми волосами, небольшой прямой нос.
«Курносая же, курносая. И что только Григорий во мне нашел?» – и сама к себе засмеется, хорошо зная, что не курносая она.
Грицю, Грицю до телят —
В Гриця ніженьки болят.
Грицю, Грицю, до волів —
В Гриця нема постолів.
Лапти-то есть, только волов нет. Пустяки! И радостным стуком отдается в сердце слово «Григорий». Когда приходит парень к ней в хату, девушка еще стыдится, а в одиночестве разговаривает вволю, смеется и тревожится.
Какие теперь волнительные дни настали. Бывает, не выходишь с чужой работы – то ли в поле жнешь, вяжешь, то ли на огороде убираешь, – устанешь, напечешься на солнце и поденке, а увидишь его, милого своего, вся засветишься, в мыслях разговариваешь с ним. Идешь – поешь с девчатами и слышишь, как легко твое пение катится над полями, подает голос косарям, и в далеком поле сейчас слышит ее Григорий. А девчата такие хорошие стали – лучших в мире не найти. И волнительный трепет охватывает Югину, когда вспомнит, что в этом году простится со своими подругами, и уже без нее будут петься веснянки, и кто-то вместо нее будет выглядывать свое девичье счастье.
Навеки положит она свой венок в сундук, запрячет косы под кичкой. Широко закутается платком, как молодицы закутываются.
«Какая же из меня молодица будет?» – задиристо сверкнули глаза, и снова бежит к зеркалу с платком в каждой руке. Один осторожно скручивает и завязывает вместо кички вокруг головы, другой впопыхах набрасывает сверху. Голова увеличивается и непривычно, и смешно, и радостно видеть себя такой.
– Ты долго еще будешь одеваться мне? – становится на пороге Марийка. – А все злое на тебя! Или это ветер в твоей голове ходит? Рано, рано повязываться начинаешь, – с укором покачивает головой.
– Мам, – краснея, срывает платок, бросается к матери, крепко охватывает руками ее шею и крепко-крепко припадает к груди.
– Хватит, хватит! Чуть с ног не сбила. Нет хорошей палки под рукой.
– И вы бы меня били? – теснее прижимается, заглядывая снизу в глаза матери.
– А то бы нет! – вдруг вздыхает.
– Чего вы, мам?
– Ничего.
– Скажите, скажите! – не выпускает матери из рук.
– Говорю же тебе – ничего. Собирайся в сельстрой.
– А скажите! – целует в губы и пытливо смотрит на сухое, в морщинах лицо.
– Смотрю я на тебя, никогда молодость не думает наперед, – поправляет на дочери юбку. – И парень он умный и красивый, только же бедный. Нелегко будет житься тебе, если выйдешь за него.
– Вы снова, мам, свое.
– Не о себе, – о твоем счастье думаю. Выйти замуж – не дождь пересидеть, и ласки горше станут, когда в сыром холодном доме гибнуть будешь, когда пучки на чужой пряже протрешь до мяса, когда на поденке одуреешь. Ничего ты не знаешь, за отцовской спиной сидя, а я наработалась на своем веку. Пока на эту хату стянулись… Никому такого добра не желаю… Хоть бы он хату имел. Развалится старая – узнаешь, как сладко по чужим углам жить; не проживешь, только век прокоптишь. Если бы чуть богаче кто посватался – сразу отдала бы.
– А я не пошла бы.
– Пошла. Принудила бы! Думаешь, мало переболела за тебя? Пошли же поедим немного да и пойдем.
– Хорошо, мам, я сейчас.
Марийка выходит в другую хату. Югина наспех складывает в сундук одежды и подходит к стене, поправляя волосы.
Что-то темное мелькнуло в зеркале – это она скорее ощущает, чем видит, ее уши полны неутешительных материнских слов, задумчивость облегает девичье сердце, и она не слышит, как уста шепчут: «Григорий».
С темно-синего неба покатилась звезда, прыснула тремя лучиками и у самой земли погасла золотисто-зеленоватой дугой.
XXІXВзошли звезды.
Даже листиком не шевельнет глубокий предосенний вечер, и теплый яблоневый аромат волнами с двух сторон льется на дорогу.
Село засветилось разбросанными огоньками. Изредка переговариваются скрипучие журавли, звякнет о сруб пустое ведро, и пролитая на траву вода успокоит землю.
Дмитрий, обвитый тьмой, неспешно задумчиво идет в сельстрой. Справа сильно громыхнула дверь у Федоры, и два парня заорали во дворе протяжную песню.
– Тише, соколики, – попросил от порога женский голос.
Дмитрий посторонился, уступая дорогу парням, а те уже не видели, куда идут. Брезгливо поморщился от крепкого водочного духа, неприятно ворвавшегося в благоуханный покой вечера.
«Хоть бы дома пили, черти окаянные!»
Из-за поворота сверкнул освещенными окнами сельстрой, у двери не стихал мужской галдеж, блестели пятнышки папирос, проскакивали обрывки шутливых песен и тонули в гуле. Свет резко ударил в глаза – аж прищурился сначала.
Неясно переливались красками портреты и картины, впереди краснел широкий занавес, ярче освещенный посредине, в глубине сцены постукивали молотки. В первых рядах заметил Григория, тот поклонился и улыбнулся ему доверчивой улыбкой.
Пробиваясь на свое место, увидел: возле Григория сидела Югина с Марийкой, и глухое недовольство упрямо зашевелилось и не хотело укладываться на свое место, хотя и старался посмеяться сам над собой: «Завидки берут. Хороший из тебя товарищ, что лучшему другу позавидовал… Над сердцем своим я хозяин. Захочу, так сожму, что не вздрогнет. Слышишь, молчи и все!»
Пошел вперед, не сводя глаз с платка, накинутого на плечи Югины.
– Добрый вечер, тетя Мария, Югина, – поклонился женщинам. Ему выпало сидеть рядом с Марийкой.
– Вечер добрый, Дмитрий, – улыбнулась одними устами Марийка. – Заставила дочь под старость по сельстроях на спектакли ходить, – извинительно глянула на Югину.
– Почему же? Дело хорошее. После работы праведной и отдохнуть надо, – сел около молодицы.
– Это оно вам, младшим, а нам… – да и не досказала, только головой качнула. Была рада, что сидит возле хозяйственного дитяти, поэтому сразу же и начала о хозяйстве говорить. Он отвечал серьезно, не глядя в сторону Югины, однако ощущал каждое ее движение и усмешку.
– Озимые посеял уже.
– А нам хоть бы через полмесяца успеть. Правда, на той неделе Иван должен ехать в район за лошадьми и инвентарем для соза. Не знаю, дадут ли? – и вместе с тем хотела выведать, не осудит ли парень, пусть хоть изменением голоса, затеи мужа. Нет, так же равно и спокойно заговорил:
– Дадут. Государство теперь крепко безлошадным помогает. Сказано – своя власть. Хочет, чтобы каждый вставал на ноги.
– Ну да, ну да, – с приязнью посмотрела на парня. И все нравилось в нем: спокойная речь, горделивый с горбинкой нос, темное продолговатое лицо, темно-русые волосы над небольшим упругим ухом и большие темные руки на коленях, которые столько пересеяли зерна, столько держали чапыг, столько мебели изготовили. Взглянула молодая женщина на Григория, Югину и вздохнула.
Дмитрий пытливо посмотрел на бледно-желтый, посеченный морщинами, присушенный вид женщины и призадумался. Бывают такие минуты, когда человек почти точно узнает, о чем думает другой, и у Дмитрия сильнее забилось сердце, когда ощутил, что не Григорий, а он нравился Марийке.
– Большой начальник идет – Петр Крамовой, заместитель председателя райисполкома, – наклонился к Дмитрию Григорий.
– Тот, что за троцкизм раскаивался в газете?
– Он самый, – прошептал Григорий. – С области на район перевели. Проштрафился. Нахомутал, накрутил всякой чертовщины.
– Он может, – с неприятностью вспомнил прошлое, когда впервые увидел Крамового у Варчука.
Дородный белокурый мужчина с портфелем под рукой, поблескивая стеклышками очков, небрежно продвинулся тесным рядом и сел перед ними. Мягкое тело, обтянутое черным пиджаком, глубоко втиснулось в кресло и охватило складкой выгнутые перила. Шея, красная и потная, также нависала над белым воротничком.
На сцену вышел коренастый, широкоплечий председатель сельсовета Свирид Яковлевич Мирошниченко. Он сильно втянул воздух, так что округлилась складка под нижней губой, очерчивая упрямый, прямой, чуть надрезанный по середине подбородок. Неспешно поднял вверх большую руку, провел глазами по рядам, на миг остановил взгляд на Дмитрии, видно, о чем-то размышляя. Гул стихал.
– Товарищи! – и глухим баритоном отозвался дальний уголок. – Чтобы облегчить крестьянам вывоз хлебосдачи, райисполком разрешил хлеб отправлять не на станцию, а в район. Также кто имеет сортовой овес «золотой дождь» – может обменять в райземотделе: за один пуд получит два пуда простого. А теперь драмкружок начнет спектакль.
«Это хорошо». – Дмитрий прикинул в уме, сколько сможет вывезти овса на обмен. К нему наклонился Григорий.
– Везет тебе, Дмитрий, со всех сторон счастье плывет, только приклоняйся.
– С чего ты взял?.. – «Своего счастья будто и не видит», – поймал правдивый взгляд Югины.
– Хотя бы и овес – почти десятина у тебя, и какой овес. А теперь значит, что свой урожай удвоишь.
– Эге, это мне большая поддержка.
– Теперь и о скоте легче подумать.
– Легче, – поморщился: не хотелось при девушке говорить о хозяйственных делах.
В зале потух свет, закачался занавес, и на сцене, будто в тумане, для чего-то зашевелились фигуры, они раскрывали рты, трясли бородами, но о чем говорили – никак не мог понять, так как стало не по себе, когда ощутил, что к девушке, словно ненароком, прислонилось плечо Григория. Досадно было на себя, смотрел в уголок сцены, чтобы не видеть Шевчика и Бондаревны, но когда ощутил, что Григорий начал заслонять девушку, обернулся. Нет, это только показалось. И Григорий, и Югина заинтересованно смотрели на сцену, сидели, не касаясь друг друга. Три мерцающих лучика света неровной дугой заискрились в правом глазу девушки, а левое было затенено.
После спектакля к нему подошел Свирид Яковлевич, глухо поздоровался.
– Как живется, Дмитрий?
– Как? Наше дело, говорил цыган, простое: паши, мели, ешь.
– Пошли, Свирид. – Крамовой ударил рыхлой рукой Мирошниченко по плечу и зевнул, широко кривя рот.
– Сейчас пойдем. Знакомьтесь с сыном Тимофея Горицвета.
– Приятно, приятно, – равнодушно, чуть смыкая челюсти, промолвил Крамовой и совал рыхлую розовую руку Дмитрию. Тот осторожно подержал и выпустил ее, с неприятностью чувствуя, как липкий пот увлажнил его ладонь.
Вышли на улицу.
Над сонным селом раскинулась молодецкая песня, дорогой, светя фарами, проскочила машина, с левады доносилось трепетное ржание молодого коня, спросонок где-то в овине забился петух, охрипло запел и снова, уже тише, ударил крыльями. Все было таким простым, обычным и близким.
– Хорошая ночь, – поднял голову Свирид Яковлевич. – В такую бы пору только на мельнице сидеть. Дрожат, поскрипывают снасти, шумит вода у запруды, вздыхает колесо, розовая мука сеет из лоточка, горячая, распаренная, а люди – отовсюду съехались – говорят до самого утра о всяких новостях. Там трактора приобрели, там кино открыли, там в созе работают. Новостей теперь привезут за одну ночь больше, чем когда-то за год… Хорошо сейчас на мельнице.
Крамовой делано засмеялся.
– Черт знает, какие крестьянские натуры идиллические – бывший партизан, партиец, председатель сельсовета, член райисполкома, а никак не привыкнет к широким масштабам. Нет, село, сколько его ни переделывай, селом и останется. Это рассадник божков, межей, реакционных идей.
Слово у Крамового уверенное, взвешенное. «Умеет говорить», – с неприязнью подумал Дмитрий и с надеждой посмотрел на Свирида Яковлевича.
– Пошла писать губерния, – не поднимая головы, о чем-то раздумывая, медленно говорит Мирошниченко.
– Вот тебе и пошла писать губерния, – пренебрежительно улыбается Крамовой. – Ты сними свои розовые очки и посмотри на село. Что это? Стихия! Мелкобуржуазная стихия, и ее ничем не поднимешь.
– Это не определение современного села, а высокомерный плевок на него, – начал злиться Мирошниченко.
– Юпитер, ты сердишься? Значит, ты не прав.
– Так вот и есть, что и ты со своим Юпитером заодно.
– Может, неправду говорю?
– Такую же правду и меньшевики перед тысяча девятьсот пятым годом говорили, – коротко резанул Мирошниченко и едко прибавил: – Может, неправду говорю?
Дмитрий улыбнулся и удивился: умеет мужчина одной точной мыслью разбить чьи-то взгляды. Надо прочитать об этом… Непременно.
– Ну, знаешь, – оскорбленно загорячился Крамовой, и слова его стали более мягкими, осторожными. – Я на твоем месте не пускался бы в аналогии. Аналогия – сомнительная вещь.
– Да, да, – согласился Мирошниченко. – Особенно, если они кое-кому невыгодны.
Крамовой обижено замолк.
В это время недалеко от кооперации загалдели голоса, зафыркали кони и темным пятном завиднелась скрипучая телега.
– Ох, и вредный же вы, дядя. У таких вредных печень быстро увеличивается, – с прижимом, давясь словами, как костью, говорит Карп Варчук.
– Гляди, чтобы у тебя не увеличилась. У богача она всегда, как сома[27]27
Сома – так называемая «смертная частица» тела организма, которую вейсманисты противопоставляют зародышевой плазме, якобы является потенциально бессмертной и передается из поколения в поколение.
[Закрыть], разбухает. Не насытитесь никак.
Дмитрий узнает язык старого пасечника Марка Григорьевича Синицы, одиноко живущего в лесах возле неисхоженного Городища. Подошли к телеге, нагруженной ровными ясеневыми шпонами.
– Поймался в конце концов? – остановил коней Свирид Яковлевич.
– Поймался в конце концов! – Карп сразу изменил тон и засмеялся. – Без надежды попался. Не думал, что у старого мужика такая ловкость может быть. Ак-ти-вист. Лесники не могли сказать, а это…
– Знаем, почему не могли. Подкупил их твой старик. – В темноте просвечивается борода Марка Григорьевича.
– А вы видели, что отец подкупал? Я честно воровал, – и ненатуральный смех сухо и отрывисто рассыпается возле телеги. – Составляйте акт и штрафуйте. Теперь воля ваша, а спина наша. – И он согнулся, словно должен был положить на плечи мешок с зерном.
Наглый и уверенный тон молодого Варчука чуть не выводит из себя Мирошниченко.
«Какого сына вырастил старый волк».
А Карп продолжает дальше:
– Скажите, товарищ председатель, куда снять шпон? Пусть уж сельсовет богатеет им. Время позднее – надо домой ехать.
– Домой не поедешь, – тихо, но так говорит, что Карп сразу же настораживается, не сводя злого взгляда с председателя сельсовета.
– А чего вам держать меня до утра? Дело понятное. Заплачу, что надо. Поймался – плати. Ничего не попишешь.
– Переночуешь в сельсовете, а завтра утром – пусть люди увидят вора – отправим в милицию. Я добьюсь, чтобы тебе хоть с месяц принудительных работ дали. Штрафом не откупишься.
– Так и надо. А то богатеи скоро всю ясенину изведут. В лесу уже ни одного стоящего ясеня не осталось, такие деревья были. На все небо! Поднимались прямо горами зелеными. Аж душа болит, как вспомнишь, – с сожалением говорит Марк Григорьевич.
– На черта тебе с ним возиться, – обратился Крамовой к Мирошниченко. – Отпусти. А штраф пусть заплатит.
– Теперь жатва, Свирид Яковлевич, каждый час дорог, – голос у Карпа становится глуше.
– Поработаешь и в жатву, чтобы памятка осталась. Погоняй коней, – идет Свирид Яковлевич к сельсовету.
– Да отпусти его, – снова заступается Крамовой.
– Не отпущу, – упрямо мотнул головой Мирошниченко. – С лесокрадами панькаться не буду. Мы еще не можем себе представить, сколько они зла принесли народу, советскому государству.
– Снова преувеличение и преувеличение, – махнул рукой Крамовой.
– Хотел бы, чтобы так было. Но кулаческого варварства не прикроешь никакими красивыми словцами. Скажи, сколько миллионов десятин уничтожено лесов за последние годы? Еще недавно, беру пример, село наше, как в венке, стояло в лесах, а теперь только Городище не вырублено и немного прореженного береста осталось. И вот видимые последствия: речушка, что начиналась в лесах, пересохла, поэтому высохли все ставки на лугах. Бывало, идешь, а они, как ожерелье, один за другим нанизывались на речку. И глазу, и душе радостно. Да что речушка – Буг стал заиливаться. На поля со степей теперь свободно прорываются суховеи, а дождя летом ждешь как счастья. А помножь этот пример в широком масштабе! Взгляни на Полесье! Теперь там, где легли под топором боры, оживают, начинают течь песочные холмы, засыпают нивы и даже поселки. Из-за кулаческой жадности знаешь, сколько мы зерна недобираем? Да этого и плановая комиссия спроста не посчитает. Сколько бы мы за этот хлеб новых предприятий выстроили, сколько бы тракторов на поля пустили, сколько бы учебных учреждений открыли! А ты говоришь «преувеличения». Оно набирает государственного размаха. И этого преступника, – показал рукой на Карпа, – не отпущу. Он не меньше вреда сделал, чем закоренелый бандит. Жаль, что наше законодательство так мягко судит расхитителей леса. Их наравне с убийцами надо судить.
– Сдаюсь. Убедил целиком и полностью. Глуши расхитителей леса, – полушутливо промолвил Крамовой и свернул на заречье.
– Да, Свирид, это ты правильно о лесах сказал. Охрану надо бы усилить, – вплотную подходит Марк Григорьевич. – Лес – это богатство наше, украшение наше, хлеб насущный.
– Усилим. Комсомольцы помогут. А лесничего надо снять.
– Давно бы пора. На взятках растолстел, как свинья. Аж глаза запухли. Да и гости у него, если подумать, подозрительные бывают. Я в чащах живу, – мне виднее, что там делается. Понимаешь, Свирид, хочется, чтобы и люди были чистые, как лесной воздух. Советские, а не нечисть, прячущаяся от солнца.
– Подозрительные люди, говоришь? – насторожился Мирошниченко. – Проверим, непременно проверим…
– Поредели наши леса, поредели, – продолжал вслух свою мысль Марк Григорьевич. – Местами из края в край насквозь просвечиваются. А стояли ведь как тучи грозовые. Что же будет через несколько лет?
– Через несколько лет? Новые дубравы зашумят, все зарубы и овраги наилучшим деревом обсадим: дубом, кленом, ясенем, а поля и дороги садами до самого неба зацветут.
– Успокаиваешь старика? – недоверчиво покачал головой.
– Верное слово говорю. Мы только на настоящую жизнь поворачиваем.
– Ну, доживу я до него или нет, а уже и за доброе слово спасибо. Ты мужчина партийный – тебе все виднее… А как там Англия? До сих пор эскадру в Балтике держит?..
Хоть и поздний был час, и Марк Григорьевич не мог удержаться, чтобы не поговорить о политике.