Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 78 страниц)
Весь вчерашний предосенний вечер на поле промелькнул над парнем. Даже голоса с долины ожили…
А потом, качаясь, над полями вихрился голубой снег, и все побелело, заискрилось, притихло…
Вот он выходит со своими друзьями к реке. А снежок пахнет мартовскими заморозками и пригревом мартовского солнца.
– Ребята, уже пора солнце неводом вытягивать, – промолвил, подходя с друзьями к самой кромке небосклона.
И солнце, услышав молодые голоса, величественно выплыло на крутой изгиб голубой дороги, разлилось золотым паводком. Под снегом вдруг зазвенели ручейки, потом на ранней зелени голубыми молниями затрепетали потоки, и все дороги, все села брызнули густым теплым цветом.
На широкие поля, горделиво и радостно, спешила его большая родня. Метель певучего цвета устилала ее дороги, и девичьи косы играли лучом и яблоневыми лепестками. Потом из-под цвета, как табуны снегирей, закачались краснобокие яблоки, и синими дождями пролились сливы… А самого дождя нет!! Солнце переплавило все тучи, и колос, задыхаясь от жары, протягивал к людям свои теплые детские руки, просил защиты и спасения.
– Хозяева, поворачивайте реку на поля! – откуда-то долетает властный и обеспокоенный голос Степана Кушнира.
Внизу загудели моторы, и вода взволнованным контральто начала подниматься по нагретым трубам, перелилась на нивы и зашумела зелеными участками по всему полю, не обходя ни одного стебля… И счастливый колос на все стороны поклонился человеку…
– Вставай, Леня. Светает!
XXXІVОсень. Золотая осень.
В ясном, чувствительном небе белоснежными астрами проплывают тучи; на деревьях отчетливее резьба пурпурных узоров, а все дороги удивительно отдают свежим зерном и яблоневым духом. Утра стоят как вино. И Кушниру приятно видеть, как на дороге, из-под самого солнца, черными веселыми каплями отрываются машины и, увеличиваясь, летят живым пунктиром в село.
Давно уже выполнена первая заповедь перед государством; уже горячие трудодни полностью легли в закрома колхозников червленой пшеницей, самоцветами гречки, сыпучим бисером проса. И Кушнир теперь с волнением встречает машины; на них покачиваются усыпанные живицей сосновые доски, сереет сгустками тумана цемент и краснеет клубникой звонкий кирпич.
Молодые белозубые водители, смеясь, молодцевато пролетают мимо своего председателя и поворачивают к просветленному Бугу.
«Орлы» – любовно провожает глазами Кушнир своих комсомолят и долго сомневается: пойти ли на строительство электростанции, или к сеяльщикам. Оно и неудобно снова возвращаться к речке, но ведь при разгрузке еще может что-то случиться. Кушнир явным образом обманывает себя: знает – все без него будет хорошо, но, придав лицу выражение поглощенности заботами, круто поворачивает к Бугу. И пусть теперь попробует какой-нибудь зубоскал фыркнуть, что председатель дневал и ночевал на строительстве! Чертовы непоседы. Найдут какую-нибудь слабость у человека и уже будут перемигиваться и незаметно кривиться при нем, пока что-то новое не отыщут. А о лампочке в вазе уже даже в районе знают. Несомненно, Борис Зарудный раззвонил везде. Вертун несчастный. Но премию придется выдать парню: не работает, а создает.
Издали слышать, как звенят топоры, стучат молоты, щебечет камень. В эти радостные звуки вплетается шум машин, пение течения, плеск весел, мелодичная речь, и с лица Кушнира смывается выражение озабоченности. Он уже не замечает, как строители, посматривая на председателя, доброжелательно улыбаются между собой, говорят о каких-то магнитных волнах, которые влияют на кое-кого из начальства.
– Борис, о каком ты там магнетизме разговорился? – сквозь задумчивость схватывает запутанную нить шутки.
– О каком там магнетизме? – сначала смущается Борис Зарудный и сразу же веселит: – Мы говорили, Степан Михайлович, о том свойстве намагничивания, которое имеет весь земной шар.
– И твой язык, – серьезно прибавляет Кушнир.
Вокруг взрывается невероятный хохот. Однако Борис не теряется – он знает, чем можно поразить Кушнира.
– Степан Михайлович, через шесть дней мы с деривационным каналом покончим.
– Как через шесть дней!? – радуется и делает вид, будто ничего не знает о новых намерениях молодежи.
– Покончим, Степан Михайлович. У нас уже все рассчитано!
– Так недавно же были другие расчеты?
– То недавно. А это сегодня! В соцсоревновании мы растем в геометрической прогрессии.
– Ну, спасибо, молодежь. Порадовали старика. Строители с Багрина здорово обогнали нас?
– Нет, почти ровно идем.
– Почти равно? Это хорошо. А вот если бы нашу ровную линию выше, выше соколом пустить? Стрелой!
– Тяжеловато будет, – засомневался Прокопчук, – там раньше начали работу.
– Знаю, знаю, что тяжеловато. Тем не менее честь какая! – поспешно говорит Кушнир.
– В Багрине большие возможности имеют. В графике стоят выше нас.
– Солнце имеет больше возможностей, чем луна. А осенью, смотри, луна выше солнца поднимается! – сгоряча хватается Степан Михайлович за первый попавшийся образ.
Вокруг запестрели улыбки.
– Подумаем, – решительно говорит Зарудный.
– Следует, следует подумать, – идет к каменщикам.
В этой работе Кушнир знает толк; его крепкие пальцы так бережно и умело ходят возле камня, будто это не куски, а теплые клубочки серых ягнят.
Высокий день стоит над заречьем, и гул строительства катится вплоть до окраин сиреневого небосклона.
Не проходит и нескольких дней, чтобы на строительство не заглянул Иван Васильевич Кошевой, и тогда Кушнир расцветает улыбкой, чудесно похожей на улыбку некоторых колхозников, когда те встречают председателя у реки. Иван Васильевич всегда приезжает в обеденный перерыв или под вечер, перед окончанием работы. Тесным кольцом обступят его колхозники, жадно ловят каждое слово и о великом Сталине, и о международном положении, и об электрификации, и о стахановском движении, и об опыте передовиков, и о новинках в литературе. Бывает, вечер приклонится к крестьянам, похолодеет камень, покрываясь росой, а теплый задушевный разговор раскрывает новые горизонты, наполняет гордостью сердца и наполняет новой силой руки. Эти сердца и руки не просто пашут поле, кладут камень – они вкладывают свой труд, любовь и надежды в основу величественного построения коммунизма.
Сегодня же Иван Васильевич промедлил. Давно Поликарп Сергиенко сообщил Кушниру, что машина секретаря райпарткома промчала дорогой к селу.
«Наверно, обманул, а теперь улыбается себе в короткие усы» – начинает сердиться председатель на Поликарпа, зная характер луговика.
Однако у Сергиенко и в мыслях не было посмеиваться над Кушниром. Иван Васильевич, проехав селом, повернул на колхозную пасеку.
В тенистых лесах просеивался солнечный дождь; по его трепетным, золотистым струйкам тихо опускались на землю крохотные лодочки листьев. С дубов и кустарников свисали гроздья дикого хмеля, нежный аромат наполнял весь воздух.
Марка Григорьевича в хате не было. Над окнами смеялись связки зубатой кукурузы, у завалинки грелись на солнце мешки с черным мелким семенем синяка[100]100
Синяк – двухлетний медонос с синими цветками.
[Закрыть]. Иван Васильевич догадался, что старый пасечник обсевает «ленивую осину» – песчаный участок подлеска, где ничего, кроме убогих кустов осины, не росло. Садом идет к опушке. Скоро в птичье щебетание начал вплетаться просачивающийся отголосок разговора. Из-за деревьев замелькали человеческие фигуры, кони, сеялка.
– Марк Григорьевич, ты снова о пасеке думаешь? – раскатывается густой смех. Возле пасечника стоит коренастый Александр Петрович Пидипригора.
– А чего же? О пасеке.
– И не надоедает об одном и том же думать? – Я каждый раз про новое думаю.
– Это дельно сказано, – одобрительно промолвил Пидипригора. – Так нас Иван Васильевич учит: каждый раз про новое думать, что-то новое искать и находить.
– Конечно. Сам посуди: раньше весь воск церкви потребляли, воздух отравляли его чадом. А теперь наша продукция по сорока течениям растекается в сорок видов народного хозяйства. Интересно? Значит, не огородилась пасекой и лесами моя жизнь, не чадит плаксивой свечечкой. Да вот еще лучше: взглянешь в небо – летят самолеты, а у тебя сердце поет, так как твой воск и авиации служит… Иван Васильевич как-то говорил: у нас в Советском Союзе пчел больше, чем в Соединенных Штатах Америки, Японии и Германии, вместе взятых. Радостно?
– Радостно, – соглашается Пидипригора.
– А простой себе дед Синица хочет, чтобы у нас было пчел больше, чем во всем мире… Эта сказка, которая о медовых реках говорит, вплотную подошла к колхозной пасеке. Отсюда она настоящими реками потечет. И здесь есть над чем подумать.
– Марк Григорьевич, поэтому и синяк сеете?
– Поэтому и сею. Он на этом песчанике десять лет мне будет расти, фацелию же каждый год надо сеять. Вырубки же мы липой засадим. Гектар липы шестнадцать центнеров меда дает.
– Сто пудов? – удивленно воскликнул Александр Петрович.
– Сто пудов! Вот тебе и новая медовая речка. А ты говоришь, что я об одном и том же думаю. Если у человека мысли на одном месте крутятся – это уже не человек, а карусель.
Смех покатился опушкой. Забряцала штельвага[101]101
Штельвага (стельвага) – поперечный брус, соединяющий сельскохозяйственное орудие с упряжкой.
[Закрыть], и сеялка ровно пошла над лесом.
Марк Григорьевич первый увидел Ивана Васильевича. Обрадовался, засуетился и сразу же повел секретаря райпарткома к питомнику. Молодые грецкие орехи ровными зелеными рядами отбегали от пожелтевшего сада. Осень не коснулась ни одного листика молодых побегов. Густой ореховый настой поднимался над теплой землей и соединялся с волнами увядающих лесных соков.
– Марк Григорьевич, теперь видно вам ореховые дороги, ровные, широкие, урожайные? – ясно смотрит в сиреневую даль Кошевой, будто там, разводя багрянец и позолоту дубрав, спешат в поле ароматные дороги.
– Видно, Иван Васильевич. И до сих пор благодарю за науку товарища Маркова… Поехал человек от нас, а следы его живыми дорогами поднимаются. Никаким ветрам их не задуть, никаким ливнями не смыть. Вот в чем сила человека.
– Большевика, – коротко промолвил Иван Васильевич.
– Большевика… Ореховые дороги! Не серая осенняя голизна, не плакучие ниточки вербы, а ветвистые урожайные дороги. Какая это роскошь!
– Не роскошь – жизнь наша. Богатая, красивая, советская. Девчата приносят песню в лесной сад, и ласковая задумчивая осень становится моложе. В плетеные с краснотала корзины укладывается золотистый пармен, сочная с крапинками веснушек дубовка.
Марта Сафроновна, смущаясь и краснея, здоровается с секретарем райпарткома. Она и сама сейчас румяная, дородная, как погожая осень.
– Что нового, Марта Сафроновна?
– Урожай собираем. Девчата мои в обеденный перерыв ходили в лес по грибы.
– Насобирали?
– Много. Может, приготовить вам на костре? Чтобы дымом и лесом пылали?
– И чтобы потом губ-губ кричал? – вспомнил подольскую прибаутку о грибах.
– Не будете кричать. Девчата мои начали в листьях печь грибы, а потом, смотрите, такая догадка им пришла…
– Какая? – одновременно спросили Иван Васильевич и Марк Григорьевич.
– Поздней осенью собрать и сжечь листву. Сколько тогда пепла у нас будет, да и вредителей меньше станет.
– Из-под самого носа перехватили идею. Форменные непоседы, – покачал головой Марк Григорьевич.
– Молодцы ваши девчата, Марта Сафроновна, – идет к говорливой бригаде Кошевой. – Эту мысль надо в широкий мир пустить.
– Прямо из-под самого носа выхватили инициативу, – никак не может успокоиться пасечник. – Больше думать начали люди о колхозе.
– И каждый раз про новое думают, – Марк Григорьевич пытливо взглянул на Ивана Васильевича. Но тот ровно заканчивает мысль: – Это потому, что колхозная жизнь уже твердо вошла в наш быт.
Солнце садится в пурпуровые волны дубрав; долины дохнули туманом, засмеялись синие дороги, зовя колхозников в село.
Поздними сумерками возвращается домой Александр Петрович Пидипригора. Все его тело, будто теплым соком, переполнено размывающейся, сладкой усталостью. Он таки засеял досрочно всю «осину», и значимость сделанного дела хорошо улеглась в его душе.
Во дворе стоит бестарка[102]102
Бестарка – воз или машина, приспособленные для перевозки сельскохозяйственных продуктов без тары.
[Закрыть], наполненная яблоками.
– Александр Петрович, привезли вам трудодни! – кричит чубатый ездовой. – Богатая осень пришла в этом году.
– Сами сделали ее богатой, – степенно отвечает Александр Петрович, – постарались и сделали.
Разгрузив бестарку, он тихо входит в дом. Из комнаты слышать звонкий голос его мизинчика Лиды, ученицы седьмого класса. Отец сначала с приятностью прислушивается к бегу слов, а потом начинает все больше хмуриться. «Что она такое страшное читает?» – уже сердится Александр Петрович.
«Маленькое, серое, заплаканное окошко. Сквозь него видно обоим – и Андрею, и Маланке – как грязной раскисшей дорогой идут отходники. Идут и идут, черные, согнувшиеся, мокрые, несчастные, словно калеки-журавли отбились от своего ключа, словно осенний дождь. Идут и исчезают в сером беспамятстве…»
Александр Петрович больше не может выдержать.
– Лида, ты что это читаешь мне?
– Книгу.
– Сам знаю, что книгу. А что это за книга?
– Хрестоматия. Урок по ней задали.
– Как урок!? – негодует отец.
– Просто урок. Наизусть надо выучить.
– И даже наизусть!? О ком же тут пишут? И что это за осень такая… неправильная?
– Дореволюционная, – смеется Лида.
– Дореволюционная. Так бы сразу и сказала. Тогда все правильно, – успокаивается Александр Петрович и немного смущается, что не знал такой книги. – А о нашей колхозной осени вы учили урок?
– Нет.
– Это уже совсем плохо, – качает головой отец. – Ты передай учительнице, чтобы сперва о нашей осени уроки изучали. Дореволюционная и подождать может.
– Учительница нам сказала, чтобы мы сами сочинили произведение об осени.
– Вот и напиши толково.
Александр Петрович выходит из дому. К нему тянутся освещенные луной пышные красные георгины. По дороге спешат в венках ясного света машины, улицами еще поскрипывают наполненные яблоками бестарки, а со всех концов села растекаются свежие, сочные голоса:
До коммунізму ясних літ
Високий гордий наш політ.
К отцу подбегает Лида, он прижимает ее крепкой рукой, и так они стоят оба в прозрачном сиянии, будто вылитые из бронзы. Возле них, рассыпая смех, легкими и радостными шагами проходит молодежь из вечерней школы. В их, таких по-юношески уверенных, голосам широко разлились упорство, порывы, надежды. Какими огнями горят их умные глаза, какой любовью переполнены их бескрайние сердца!
– Комсомольцы идут, – тихо шепчет Лида и поправляет на груди пионерский галстук.
– Комсомольцы, их по походке узнаешь. Как весна идут… Вот о какой осени пиши, дочка.
Луна поднимается выше. Все уменьшается в тени. Красные георгины более сильно мерцают росами. Более четкими становятся дали и песни.
Осень.
Золотая осень.
КНИГА ВТОРАЯ. БОЛЬШИЕ ПЕРЕЛОГИ
Часть первая
ІПод искристым полднем зелено шумит Большой путь, упираясь широким, туго натянутым луком в высокие ржи, которые уже зацвели на все поле. Сизоватый колос, зажатый с двух сторон копьями остей, качает на тонких белых ниточках желто-зеленоватые палочки цветов.
Не сожалея, что отказался поехать на прогулку в городищанские леса, Дмитрий вошел в голубые ржи, и они прикрыли его прогретыми волнами. Даже не шевельнется у корня узловатый, более светлый стебель, а колос, искупанный в солнце, кланяется ниве, то темнея, то просветляясь. Какие неповторимые шорохи выпрядает нива; то она встряхнет сильными и мягкими крыльями и до самого горизонта летит, то вдруг откинется назад, стихнет, как песня.
Дмитрий внимательным взглядом всматривается в даль, будто читает живую карту полей; в плеск стебля незаметно вплетаются голоса его большой родни, и каждое поле смотрит на него пристальными глазами его друзей, как сказку, поднимающих к солнцу народное добро.
Нет, таки в самом деле что-то сказочное было в широком приволье, по венцы наполненном надежными волнами, видимыми течениями ветра, брызгами лучей и тем волнующим пением жаворонка, когда кажется, что он сеет и сеет красные зерна пшеницы на невидимые чувствительные струны.
– Любуешься, Дмитрий?
На дорожке неожиданно вырастают Варивон с Василиной. Буйные ржи склоняются над ними, обсыплют лица желтой крохотной пыльцой, и потому сейчас янтарные глаза Варивона выделяются не так резко.
– Любуюсь, – признался Дмитрий.
– И есть чем… – набежала какая-то мысль, и Варивон задумался. Мерцающая сетка лучей, пробиваясь между колосьями, колебалась на его широком лице.
– Ты о чем?
Вышли на бугорок. Здесь поле закипело настоящим морем, между несмолкающими волнами зашевелились новые более темные плеса, побежали из долинки в долинку, наполняя их колыбельным пением.
– Вот о чем, Дмитрий: хорошими были наши поля в прошлом году. Деды – инспекторы качества – ходили и седыми головами покачивали: «Никогда сроду века не было такого урожая». И правду говорили. А в этом году снова повторяется одна и та же картина – ходят деды полями, еще более седыми головами покачивают: «Никогда так нива не родила». И снова правду говорят.
– Надо, чтобы на будущий год еще от более седых дедов услышали такие же разговоры, – нажимает Дмитрий на последние слова.
– Верно, Дмитрий, – понял его Варивон с полуслова, – человек становится старше, а дела его словно молодеют. Сегодня на партсобрании знаешь на что Кушнир обижался?.. Никак, значит, сторожей не может удержать. Назначили были деда Иванишина, так он чуть костылем пол в кабинете председателя не пробил: «Ты, Степан Михайлович, насмешки выдумал над моей старостью строить? Не те еще, можно сказать, мои года, чтобы в консервативную работу втягивать. А здоровье у меня и на свежее дело годится, не заплесневело. Так что обтирать плечами стены зернохранилищ и не подумаю, хоть бы ты как речами не рассыпался». Ну и посмеялись мы над этой «консервативной» работой, а Кушнир сердится и думает, как бы что-то свежее внести в работу сторожа… Да, тебе наша парторганизация поручила выступить с содокладом о семеноводстве ржи. Доклад прочитает Григорий Шевчик… Помни, что на открытом собрании будет и Иван Васильевич, и агрономы, и бригадиры всего куста.
– Ну, какой из меня докладчик, – развел руками Дмитрий, – по писаному еще могу прочитать, а так…
– Так и напиши все – тверже будет.
– Что же его написать?
Глаза Варивона сузились:
– Как что? – и голос его стал глуше, похожим на голос Дмитрия. – Суши все цифрами и округлыми словечками. Мол, под рожью столько-то гектаров, засеяли будто хорошо, взошло – неплохо, раскустилось – ничего себе, зацвело более-менее, если будет хорошая погодка, если, значит, будут идти дожди, таки что-то соберем (здесь ты прибеднишься и занизишь цифру), если дождей не будет, то дело такое: природа виновата, так как нет в ней хозяйственного постоянства.
– Варивон, брось, – смеясь, дернула Василина мужа за рукав.
– Ты думаешь, он когда-то Ивану Васильевичу не так о гречке говорил?
– Это когда-то было, – повеселело лицо Дмитрия. – А ты подскажи, что говорить с высоты сегодняшнего дня?
– Вишь, Василина, какой это товарищ: только, значит, хочет говорить с вершины, никак на меньшее не соглашается. Что ему посоветовать?
– А что же ему советовать? Лучше государственного постановления об улучшении зерновых культур не придумаешь. С него и надо начинать, – уверенно ответила Василина.
– Слышишь, бригадир, голос масс? Слушай и прислушивайся. Моя жена разные новости, как стихи, наизусть знает. Словом, дали ей равноправие, то теперь мало прав у мужчины осталось – все себе забирает. – Варивон любовно покосился на Василину и, вынув карандаш и блокнот, уже серьезно заговорил к Дмитрию: – Собрание наше задумано интересно. Мы по-колхозному, значит, теоретически и практически должны разъяснить все, что каждое стоящее растение надо непременно улучшить агротехникой. Когда-то мы с тобой больше всего грели чубы над отбором семян, а теперь нам надлежит шире думать над мичуринским воспитанием растений. Уж, если подумать, опыт есть и у нас, и в Ивчанцев, и Немерчанскую исследовательскую станцию ты неспроста посещал. Надеюсь, не широкоротым гостем был там, а все-таки хозяином. И вершина твоя – это выше поднять нашу работу, вот как рожь на холме поднимается. Только слова подбирай верные, как зерно, так как на собрании придется стукнуться лбами с некоторыми отсталыми агрономами. Об этом и Иван Васильевич намекнул. Он крепко на твое слово надеется.
– Ты будешь выступать?
– Наша хата двух ораторов выставляет. Я уже даже успел к Василине в шпаргалки заглянуть. Она о создании отборных семян будет говорить.
– Ну и бессовестный ты, Варивон. Уж так прятала свои записки…
– Снова начинается самокритика, – вздохнул Варивон. – Так уж мне, бедному и бесталанному, перепадает от своей жены, так перепадает, что другой бригадир махнул бы рукой на такую звеньевую и приемышем к рядовой пристал бы…
Приближались к реке. Ее мелодичное веяние уже колебалось над полями, ее отсвет наплывал на ржи, и они, казалось, вырастали на фиалковой утренней поре и пахли ромашкой, как девичьи косы. Вокруг сеялись, переплетались, перехлестывались птичьи песнопения, соединяя луга с лугами, берега с берегами. Вот и раскрылись эти молодые берега, в зелени и созвездиях цветов. Солнце, словно в поисках брода, осторожно остановилось посреди реки; на моторной лодочке со смехом проплыли девчата в венках, и в бездонном плесе венками закружили тучи.
– Глянь, Дмитрий! – Варивон крутым плечом налег на плечо товарища.
Из-за холма тихо поднимались деды. Годы замедлили их походку и кровь, они же зимним холодом обвеяли их головы.
– Инспекторы качества! – с уважением отозвалась Василина. – Заботливые глаза наши.
– Что заботливые, то заботливые. Только не намнут ли они, значит, нам чубы?
– Побаиваешься? – Дмитрий уже узнает Семена Побережного и Кирилла Иванишина, и старого кузнеца Иосифа Киринюка, который, теряя зрение, чуть не со слезами простился с колхозной кузней.
– Да чтобы очень, то не очень: какого-то большого недостатка не найдут, а уцепиться за что-то могут. Безжалостные деды. Когда-то им такая нива и посреди самого рая не снилась, а теперь они так и норовят хоть за порошинку зацепиться.
– Порошинка глаз слепит.
– Да знаю я, что ты с дедами заодно, они любят таких, – недовольно пробормотал Варивон, которого иногда вконец возмущала въедливость инспекторов качества. – Заметят тебе комочек и, аж подпрыгивая, к телефону бегут – давай им райпартком, и то только первого секретаря. На второго – никак не соглашаются.
– Въелся тебе этот комочек, – играя взглядом, глянула Василина на мужа.
В прошлом году весной бригада Варивона распахала под капусту участок луга, заросший конским щавелем. Тяжелые комья целины зарябили желтыми пальцами щавелевого корня. Обрабатывая неподатливую лужину, в бригаде как-то не обратили внимания на самый край поля овощеводов. Инспекторы качества нашли на нем комья, которые сразу же в глазах дедов стали уже грудомахами, а на собрании выросли в большущие глыбы.
– Покажите мне хоть одну такую глыбу, и я согласен понести самое большое наказание! – вознегодовал Варивон, когда его бригаду начал отчитывать восьмидесятилетний, засушенный как корень, Семен Побережный.
Дед понял, что передал кути меда, и глыбы, уменьшаясь, стали называться грудомахами.
– Нашли грудомах! – единодушно поднялась бригада Варивона. – Может была бы одна, если бы все комья вместе собрать.
Деды засомневались, начали переговариваться. На трибуну вышел Иосиф Киринюк, а Побережный недовольно хмурясь, сел возле стола.
– Это правда, товарищи, – заговорил глуховатым спокойным голосом Киринюк, – грудомах не было, незачем напускать туману на бригаду Варивона Ивановича.
Подвижный Побережный сердито закрутился на месте.
– Грудомах я не видел, – продолжал Киринюк, – но каторжные комья нашли себе приют…
Зал повеселел, и повеселело морщинистое лицо Побережного. Он наклонился к уху своего сына Захара, знатного бригадира четвертой бригады:
– Оправдывает, оправдывает Иосиф Варивона. Любит этого непоседу и артиста. Были грудомахи, ну, не такие уж большие, а были… – и замолк, так как именно к Киринюку отозвался Варивон:
– Да правда Иосиф Владимирович, грудки были маленькие!
Старый, любя Варивона, хотел шуткой пригасить спор:
– И небольшие, величиной, ну, как жаворонок…
И что бы уж было помолчать Варивону. Но он не выдержал:
– А может, то на самом деле, значит, жаворонки отдыхали?
– Варивоновы жаворонки! Варивоновы! Тоже мне артист! – сердито позвал из президиума Побережный и демонстративно пошел со сцены.
Собрание взорвалось хохотом, а выражение «Варивоновы жаворонки» пошло гулять по всему району, и не очень обрадовался Варивон Очерет, когда через несколько дней сам услышал на ивчанском поле, как задиристая молоденькая звеньевая приказывала трактористу: «Хорошо же скородите в долине, нигде не оставляйте Варивоновых жаворонков». Этого бригадир не мог простить инспекторам качества.
Деды поравнялись с бригадирами.
– Варивона, крестника моего, всюду увидишь, – поздоровался небольшой, подвижный Побережный, быстро подавая корнистую привядшую руку.
– Потому что мы такие люди, которые на виду, в тень не прячемся, – в тон ему отвечает Очерет, а сам пристально следит за сухим, как грецкий орех, лицом Побережного: не приготовил ли старик какой-то каверзы?
– Хвалила себя гречневая каша, что вкусная она с маслом.
– А вам без масла больше нравится? Вот кого бы я, значит, директором маслозавода назначил.
– Это чтобы я инспектором не был? – берется хитрыми морщинками лицо Побережного. – Что там у тебя вокруг леса делается?
Варивон настораживается. А спокойный доброжелательный Киринюк уже угадывает мысли бригадира и спешит успокоить его:
– Порадовали вы нас, бригадиры… Идешь дорожкой, а колос, как лес, нависает над тобой. Знатные поля. – Умные, красные от кузнечного огня глаза старика шевельнулись в обвислых сетках морщин.
– Не перехвали Варивона, он и сам себя не забудет, – отозвался Побережный.
– Так уж и не забудет, – будто смущаясь, отвечает Очерет.
– Так что же у тебя рядом с просом растет? – допрашивается Иванишин. – Чумиза?
– Чумиза, дед.
– Это пусть растет на здоровье… А озимые, верное слово, небывалые. Слово, данное партии, Сталину, наши люди выполнят, – любовно говорит Киринюк, и его огрубелые, все в шрамах и рубцах руки бережно гладят нежный стебель.
– Наверное выполнят, – соглашается Побережный. – Ну пошли, ребята. Позвоним Ивану Васильевичу, пусть и он порадуется с нами.
– Может Геннадию Павловичу Новикову, второму секретарю, позвоните? – серьезно спрашивает Варивон.
– И Геннадию Павловичу скажем. Мы даже в гостях у него были. Об урожае и международной политике разговаривали… и третьего секретаря не обойдем. У нас все по порядку делается… – И уже по-заговорщически Побережной прибавляет: – Вишь, как Варивоновы жаворонки распелись над полем.
– Чего же им не петь? Разрешаю. Ведь есть над чем и птице повеселиться, – отвел от себя удар Очерет.
Вокруг засияли улыбки, и деды медленно пошли над лугом.
В село Варивон, Дмитрий и Василина возвращались вместе. Когда подошли к молодому, всему в цветах, парку, навстречу им выбежала Нина, дочь Марты. Ее загорелое со смелыми чертами лицо было преисполнено радости, восторга.
– Варивон Иванович, Дмитрий Тимофеевич, вы скульптуры не видели?.. Вот пойдемте, пойдемте посмотрите! – обернулась, и две тяжелых косы качнулись на ее еще угловатых плечах.
Посреди парка, около бассейна, осматривая произведение столичного скульптора, толпилось много колхозников. Первое, что поразило Дмитрия, – была фигура матери. Она, улыбаясь и немного отклонившись назад, как счастье и надежду, горделиво держала на руках завернутого грудного ребенка.
– Варивон Иванович, как вам? – доверчиво тронула его руку Нина.
– Хорошо, девушка, и хорошо, что она не смеется, а только улыбается.
– А почему, Варивон Иванович?
– Так лучше ее ум и жизнь показаны, – а потом полушутливо прибавил: – Вот твой образ скульптор уже иначе будет лепить, ты новое поколение, в радостные времена на свет родившееся.
Домой Дмитрий пришел под вечер, когда пчелы живыми клубками негромко звенели возле летков разогретых ульев. За густой зеленью деревьев и кустов смородин услышал звонкие голоса Андрея и Ольги. Хотел сначала пойти к детям, но раздумал и лег на траву под яблоней. Косые солнечные лучи золотили верхушки деревьев, сквозь листву просвечивались очертания яблок и груш.
– Расскажи мне сказку, Андрей, – попросила Ольга.
– У тебя только сказки в голове, – рассудительно ответил тот.
– Вишь, какой ты добрый. Все говорят: в вашем классе никто лучше тебя не рассказывает. А тебе для меня жалко что-то рассказать. Слышишь, расскажи, Андрей. Тогда я тебе книжку новую дам почитать.
– Какую?
– Хорошую. Мне пионервожатая дала. Расскажи, Андрей.
Замолкло за кустами. На дикой яблоне переливчато запела иволга и, повеяв горячим пером, перелетела на другое дерево. И легко, будто продолжая песню иволги, зазвенели серебряные ноты детского чистого голоса.
– Когда-то в седую древность на нашу родную землю нападали турки и татары. Где только проходили они, там оставалась одна пустыня, так как людей они убивали или угоняли в плен, маленьких детей затаптывали лошадьми, а села жгли злым огнем, как фашисты в Испании.
Тогда на нашем Подолье, на круче около Буга, где теперь каменоломни стоят, жил брат Иван с сестрой Яриной. Жили они в большой дружбе, так как никого у них не было из родных – всех турки порубили. Однажды поехал брат в лес на охоту, а сестра осталась убираться дома. Когда смотрит она – аж черная туча заступила солнце. Бросилась девушка во двор, а к дому чернее черной тучи мчит орда. Метнулась бежать, побежала над кручей; острый камень до самой кости режет белые ноги девушки, колючие кусты раздирают руки, рвут буйные косы, устилающие плечи; а девушка бежит, и нет у нее сил убежать от погони.
«Лучше мне смерть, чем неволя» – подумала она и с высокой кручи бросилась в Буг. Но, падая, зацепилась волосами за колючий терновник и повисла над рекой. Схватили ее людоловы, связали веревкой и потянули за конем. Бежит девушка дорогой и черную землю слезами засевает, кровью обагряет…
В то же время брат далеко заехал в лес. И вот начал под ним спотыкаться конь. По ровному идет, а спотыкается. Сердцем ощутил Иван горе и погнал коня домой. Когда выехал из лесу, только увидел черный дым и столб ровного пламени вместо своего дома. Изо всех сил погнал коня, напал на след этих фашистов и решил или погибнуть, или саблей вызволить сестру из плена.
В дороге встретила его ночь, темная, незрячая. Устал конь, голову опустил, мылом истекает, а здесь еще речка перегородила дорогу.
«Придется отдохнуть тебе, товарищ» – пустил коня на луг, а сам смотрит в даль – глаз не спускает.
Аж вот за рекой запылали огни. Обрадовался брат: «Нападу ночью на фашистов и отобью сестру».