Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 65 (всего у книги 78 страниц)
В штабную землянку ввалился взволнованный Симон Гоглидзе.
– Товарищ командир! Важная новость есть. Недалеко от райцентра спустились парашютисты. Сколько их было – неизвестно. Известно, что двух поймала жандармерия. Надо напасть на жандармерию, отбить своих людей.
– Когда спустились? – оторвался от топографической карты Созинов.
– Вчера ночью. Понимаешь, их еще не расстреляли и не вывезли в гебит. Спешить надо! – твердеют темные глаза Гоглидзе, сияя синими белками. Дмитрий видит, как неожиданная новость обескровливает лицо Тура, и тот нервно перекатывает под тонкой шкурой сухие желваки и передергивает уголки губ. Не спуская глаз с комиссара, он уже в мыслях разрабатывает план нападения, чтобы освободить посланцев Большой земли.
– Что скажет товарищ комиссар? – нарушил минутную тишину.
– Немедленно нападать. Правда, в районе теперь есть много жандармерии и полиции, дом обнесен дзотами, заминирован, но надо попробовать счастья.
– Непременно захватить пушки, – прибавил Созинов.
Отряд разделили на две половины, и в морозную ночь, тихо сняв стражу, вступили в город, идя с двух сторон к большой старинной школе, где теперь разместились жандармерия и полиция. И как только огородами начали пробираться к широкому приземистому зданию, с двух боковых дзотов застрочили пулеметы.
Партизаны под руководством Тура выкатили пушки и с прямой наводки ударили по дзотам, те скоро замолкли. Потом взяли под обстрел школу. Однако 47-миллиметровые снаряды только выбивали гнезда в толстом камне, а пробить стены не смогли. Идти на штурм не получалось – можно было уложить возле школы половину отряда и не добиться никакого результата. Пошли на переговоры.
– Господа жандармы! – звонко в сухом воздухе прозвучал требовательный голос Алексея Слюсаря.
– Чего, товарищи партизаны? – насмешливо прозвучало с окна, заставленного мешками с песком.
– Отдайте нам парашютистов. Иначе взорвем вас со всем гамузом[139]139
Вдребезги.
[Закрыть].
– Духу не хватит.
– А мы толом. Отпустите, иначе плохо вам будет.
– На веревке они уже висят!
После этого сердитый голос немца пронзительно подал команду.
Грохнул залп. Но все партизаны своевременно припали к земле, спрятались за зданиями, и пули зря зашипели, вздымая корочку примерзшего снега.
Взбешенный Дмитрий дал приказ отступить. Поравнявшись с Гоглидзе, коротко бросил:
– Надо будет поймать кого-то из этого дома, узнать пароль, снять дежурных и подрывной группе взорвать этот гадючник, – махнул рукой на приземистое здание.
– Сделаем, товарищ командир! Смеется хорошо тот, кто смеется последним, – и пошел к своим разведчикам.
«Шутите, черти. Это вам так не пройдет», – твердо решил Дмитрий уничтожить вражеское логово.
К нему подбежали запыхавшийся Пантелей Желудь и Лазорко Иванец. Веселой отвагой горели глаза Пантелея, лесным покоем веяло от молчаливого Лазорка. Его короткая трубка, когда затягивался, освещала вплоть до впадин глаз обветренное, умное лицо с побелевшими на морозе усами.
– Товарищ командир! Надо жандармских коней прихватить. Зачем добру пропадать? А кони же какие – орлы! С племенного завода забрали. Я уже выбрал себе Шпачка, а вам такого подобрал – ну, прямо тебе из камня и бронзы вылитый. Как у Петра Первого. Седла тоже есть. Словом, такое дело нам подходит. Правда, товарищ командир? – пытливо посмотрел на Дмитрия. Хотелось загладить свою вину. Поэтому-то искренне обрадовался, когда услышал тихий голос:
– Спасибо, Пантелей, что удружил. Сам – старый конник.
С большой конюшни повывели партизаны коней, при звездах оседлали и подались в лес, сбивая снежную пыль. И только тогда позади них ударила беспорядочная стрельба…
Как не сдерживал себя Дмитрий, но в поле не выдержал: пустил коня во весь карьер и, сливаясь с крепким упругим телом вороного, прислушиваясь к пулеметному перестуку лошадиных ног, угадывал каждое его движение.
«Добрый конь».
И, вспоминая молодые годы, на скаку пересаживался с одной стороны на другую, быстро обкрутился вокруг шеи коня и снова вскочил на седло. Умное животное, расстилаясь в быстром скаку, даже ухом не повело. Втягиваясь во все возрастающий разгон, с увлечением следя, как закружили снега и леса, Дмитрий постепенно забывал сегодняшнюю неудачу, и казалось, что новый план разгрома жандармерии уже приближается к полному выполнению – иначе быть не может.
– Иначе быть не может, – вслух повторил, припадая к луке, так как ветер остро врезался в разгоряченное лицо.
– Славный конек, товарищ командир? – догнал его возле леса Пантелей Желудь. Парень в коротком полушубке, высокой шапке, казалось, будто врос в своего стройного Шпака.
– Хороший, Пантелей. Только, гляди, не пропей.
– Не пропью, товарищ командир. Возьмите меня во взвод штабной охраны. Не ошибетесь.
– Хорошо, приму, если взорвешь дом жандармерии.
– Взорву, товарищ командир. Двести килограммов тола – и камня на камне не останется. Мы им покажем, где раки зимуют, – прикасается ногой к ноге командира.
* * *
В леску, недалеко от города, разведчики и подрывники, одетые в полицейскую форму, перекрыли две дороги – шоссейную и грунтовую.
Снеговые тучи прикрыли небо, и шершавые снега не полыхали вечерним сиянием, а только мягко сочились бледно-синеватым светом.
– Допекает же морозец! – затопотал по кругу, а потом пошел вприсядку Кирилл Дуденко.
– Вот бы в теплый дом к добрым людям – душу обогреть! – мечтательно протянул Алексей Слюсарь, вертясь, как воробей на плетне, на небольшом аккуратном ящике с толом. – Лазорко, завтра пойдем к тебе в лесничество колядовать.
– Ко мне ли пойдем, нет ли, а на каком-то мосту или станции непременно заколядуем, – не выпуская трубки изо рта, промолвил Иванец.
– Это – мы можем. Что можем, то можем… Отступает, значит, фашист с Кавказа? – ни к кому не обращаясь, а просто чтобы повторить приятную новость, сказал Дуденко.
– Отступает. Комиссар даже в их газетах вычитал. А уж если враг сам о себе так пописывает – несдобровать ему.
– Цыц, ораторы! – махнул рукой Пантелей Желудь, и все настороженно схватились за оружие.
Далеко на дороге колыхнулась голосистая пьяная песня.
– Хлопцы, запели и себе, – перекинул винтовку на плечо Пантелей. – Ты, Кирилл, сиди здесь, пантруй[140]140
Следи.
[Закрыть] за полицаями, а мы им навстречу пойдем. Проверьте винтовки, – и, обнимая одной рукой Лазорко, а второй – Алексея, пошатнулся, изображая пьяного, пошел вперед и громко вывел первые слова. Бас Лазорко и баритон Алексея низко вплелись в сердечную основу, в душевном звучании сошлись вместе, и песня широко раскинулась над битой дорогой, охватила весь небольшой лесок и аж где-то возле хутора разбудила эхо.
Отдаваясь пению, Пантелей, казалось, забыл обо всем. Уже приближаясь к двум полицаям, замолкли Слюсарь и Иванец, а он так же сердечно пускал песню над лесом, так же крепко прижимал сильными руками своих друзей и даже улыбался беззаботной доброй улыбкой. Но только партизаны поравнялись с полицаями, как руки Пантелея двумя могучими крыльями перехватили шеи служакам.
– Ну-ка, цыц мне, черти болотные! Ну, покрутись мне, если надоело жить на свете! – так надавил на плечо более высокого, что тот брякнулся коленями на дорогу.
Иванец и Слюсарь сорвали с полицаев оружие, вынули из магазинных коробок патроны.
– Слушайте, господа запроданцы, – промолвил Пантелей, когда все вошли в лес. – Если хотите жить – проведете нас в самую полицию.
– Проведем, – невпопад и испугано промолвили полицаи.
– Пароль знаете?
– Знаем.
Известили Симона Гоглидзе и вместе с разведчиками тронулись в город.
Стража спросила пароль, пропустила партизан на мостик, безопасно затопталась по гибким скрипучим доскам.
– Скажите, чтобы смену скорее прислали, так как там, вражьи дети, самогон хлещут и в карты режутся, а ты мерзи, как сучий сын, – позвал позади полицай.
– Хорошо, скажем, – ответил Пантелей.
Во двор полиции вошли только полицаи, Гоглидзе и Желудь. Остальные партизаны, приготовив оружие, рассыпалась возле ворот и колючей изгороди.
– Стой! Кто идет? – позвал дежурный и приложил к плечу винтовку.
– Свои! – ответил полицай.
– Пароль?
– Зеленая роща.
Часовой опустил винтовку, подошел ближе.
– Это ты, Семен?
– Я.
Он еще что-то хотел спросить, но тотчас его шею перехватили железные пальцы Пантелея. С хрустом подалась тугая горлянка, и невнятный хрип вырвался из широко раскрытого рта. Со своей добычей Пантелей бросился к подрывникам, и те быстро начали расставлять вокруг школы небольшие сундучки с толом. Соединили их детонирующим шнуром, произвели поджог бикфордова шнура и бросились подальше от старинной школы.
Вспыхнуло несколько кустов пламени, прогремел сильный взрыв, и над каменным зданием высоко вверх поднялась темная туча пыли.
– Это вам счет за двух радистов! – пригрозил кулаком Пантелей.
Позднее партизаны узнали, что из-под обломков извлекли двенадцать полуживых искалеченных жандармов, а погибло семьдесят четыре.
На рассвете радостные партизаны возвращались в лагерь. Когда вошли в лес, Пантелей всю дорогу шалил со Слюсарем, Дуденко и Лазорком, толкал их под бока, сталкивал в снег, и, когда на чистой синей скатерти оставалась неуклюжая вмятина, искренне ржал:
– Маньяка нарисовали. Прямо тебе художники-самоучки.
Друзья и себе навалились на Пантелея и насилу втроем свалили его на высокую заснеженную груду. Когда же Пантелей попробовал запеть, на него насел Гоглидзе:
– Хватит партизанить, курский соловей. Пора дать отдых твоему маленькому язычку.
В воздухе кружили такие мелкие снежинки, что казалось – это была пыльца. Брови и ресницы у партизан зарастали белым пушком, из ртов облачками вырывался густой пар, под ногами вкусно хрустела твердая синеватая корочка. Веселое, уставшее тело просило отдыха. Поэтому в воображении приятно блестели приземистые землянки с хорошим огоньком и теплым духом.
Притихший Пантелей с пристальным любопытством осматривал леса, одевшиеся в роскошное серебряное одеяние, которые поднимались то величественными зданиями, то удивительными коронами, то белоснежными легкокрылыми птицами и, казалось, встав над землей, собирались вот-вот взлететь вверх. Иногда он ногой ударял в ствол, и все дерево, напевая октаву, надолго окутывалось дымчато-сизой фатой. Эта забава напоминала прошлые года мирного времени, когда он еще со школьниками бегал по воскресеньям в свой лес или с отцом охотился на зайцев и лисиц. Все пережитое было дорогим и неповторимым, каким со временем станут и эти натруженные дни борьбы.
Вдруг возле оврага Пантелей замер на месте, рукой дал знать партизанам об опасности: он увидел, как два немца везли на лыжах третьего. Они заметили Пантелея. Над ним тонко просвистела пуля и звонко расщепила податливое мерзлое деревце.
«Что же то за немцы? По своим стреляют!» – не успел подумать, как завязалась перестрелка. Два солдата, оставив третьего, бросились в изложину и, петляя между деревьями, подались низом.
Подбежали к раненному, который, неудобно раскинувшись, лежал навзничь на снегу. Под расстегнутой немецкой шинелью был не мундир, а черный пиджак. Грудь и правое плечо подплывали кровью. Глянул Пантелей на смуглое лицо, покрывающееся страшной бледностью, на хорошие, скошенные в муке голубые глаза, округленный нос, и сразу же, холодея, догадался, что лежал перед ним не немец.
– Эх, хлопцы, кажется, свой, – склонился к раненному. – Браток, откуда ты?
– А вы кто будете? – тяжело поднял голову юноша и снова бессильно опустил на снег.
– Так и есть – свой, – с глубоким сожалением промолвил Пантелей, и лицо его покрылось испариной. – Партизаны мы.
– Партизаны? – снова посмотрел парень.
– Ты не смотри на одежду. Беда заставила ее надеть, – придержал руками отяжелевшую голову раненного.
– И я партизан, – тихо промолвил он и окровавленным языком слизал пот с побелевших уст.
Молча сгрудились лесные друзья возле раненного, неумело перевязали раны, и Гоглидзе, боясь, что парень может умереть, начал расспрашивать самое главное.
– Из какого же ты отряда?
– С самого наилучшего, – бледно улыбнулся. – Владимира Ильича Ленина.
– Не слышали о вашем отряде.
– Мы входим в партизанское соединение Ивана. Фамилии – еще не знаю, так как я молодой партизан, – с виноватой, мучительной улыбкой глянул на Пантелея и снова дотронулся языком до губ, которые брались розовым ледком.
– Куда вы собирались?
Тяжело дыша, тихо отвечал раненный. Казалось, что он тяжело ковал хрипливые слова и выбрасывал их, словно раскаленные кольца.
– Искать новое более просторное место для соединения. У нас для всех леса уже малыми стали. Приходится разделять отряды.
– Где же вы находитесь?
– В Славногородецком чернолесье. Дайте снега мне, пить хочется.
Розовая пена поднималась, шершавела и подмерзала на припухших устах. Пантелей осторожно вытер платком кровавую накипь.
«Эх, погиб парень. Только бы жить и жить, и немца бить. И на тебе» – с тоской думал Желудь. И никто, посмотрев на его опечаленное побледневшее лицо, не сказал бы, что это сидит грозный воин, который одним сжатием сильных рук мог насмерть задушить ненавистного врага.
Осторожно, на ружьях, понесли партизана в лагерь. За деревьями ясно всходило солнце, золотило серебряные крылья деревьев, надевало розовую рубашку на притихшую землю и прощалось с молодой жизнью, которая по капле роняла на снега последнюю кровь.
VІІПолураздетые дети залезли на печь. Александра сидела на скамейке и пряла. Как исполинский шмель, фурчит веретено и со сморщенных полупротертых кончиков пальцев опускается вниз. На камине маленьким желтым язычком мигает и трещит плошка, по уголкам угнездилась опасливая и сырая темнота. У оконного стекла, покрытого чешуей, резво бьют сухие снежинки, и вся хата, сдавленная петлями ветров, голосит тревожно и низко, как вдова, уже выплакавшая последние слезы.
Брякнула щеколда, и на пороге, отряхивая снег со старого полушубка, встал полусогнутый Поликарп Сергиенко. До сухого морщинистого лица прикипели снежинки, кончики длинных седых усов покрылись сосульками, а перемерзшие сапоги гудели по полу, как два колокола.
– Принес открытку от Степаниды, – тихо подошел к женщине.
– Ох! – встрепенулась и бросила веретено на пол. – Читай же скорее!
Дети соскочили с печи на лежанку, с любопытством и боязнью взглянули на отца. Заскорузлыми пальцами вынул из кармана вдвое сложенную открытку, подошел ближе к плошке. Простуженным, дребезжащим голосом начал читать, не замечая, как слезы заволакивали глаза Александры и падали на юбку.
«Дорогие отец и мама, дорогие мои сестрички Вера и Надежда! Пишет вам из далекой чужбины ваша Степанида. В своей открытке много вы задали мне вопросов, а ответить на них не могу. Как мы здесь живем, вы не представляете себе. Вот вчера мне надзиратель набросил платье, синее, аж черное, а на нем полоски густые и красные. Такое, мама, платье, которые не смоется, не полиняет, на весь мой век останется. И ложась и вставая, мы вспоминаем свой родной край и все ждем, а кого, вы сам сами знаете. Напишите, скоро ли прибудут в гости брать. Ждем их, как солнца ясного. Хоть как ни есть нам, но мы не только плачем. Есть и люди хорошие и дело доброе. Напомните Варчуку, что мы его и здесь не забыли, завязал он свет нам, завяжется и ему… Мама, я получила вашу посылочку. Так хоть напились чая с сухарями. Целую вас всех крепко, крепко и кланяюсь до самой нашей родной земли. Ваша дочь Степанида».
– Похоронят тебя, доченька, в чужом краю, – тихо заплакала Александра.
– А может и дождемся ее, – несмело попробовал утешить жену Поликарп да и сам вздохнул. Куда и девалась теперь у человека беззаботная, веселая речь, пересыпанная шутками, побасенками и остротами.
– Ты же приготовь посылочку. Завтра понесу в район на почту, – промолвил, чтобы хоть немного успокоить жену. Вздыхая, Александра вынула из сундука кусок холста, села на лежанке и начала шить крохотную сумочку, а девчата молча следили за работой, потом начали напевать песню, которую привезли из Германии искалеченные полонянки. Дети знали, что мать любит эту песню, хоть каждый раз плачет от нее.
Ой, журавко, журавко,
Чего крякаєшь так жалко?
тихим чистым голосом, будто вздыхая, спросила у безмолвного широкого приволья старшенькая Надежда.
Як не крякати мені?
всплеснул сожалением серебряный голос Веры, обнялся с пением сестры и неожиданно красиво и легко, как птица, начал подниматься, взлетать замедленным подголоском, который сразу же охватывал сердце тревогой и болью:
Горе жить на чужині.
Охватив голову руками и опершись локтями о навой ткацкого станка, сидел Поликарп в другой комнате. Ноги его забыли перебирать утварь, лодочка упала на пол, зацепив грубой нитью шпульку.
Перед глазами мужчины проплывала теперешняя жизнь родной дочери, вплеталась в его жизнь и снова расходилась, как одинаковые грустные голоса невольничьей песни, которая наполнила уже всю невеселую хату, дрожала у оконных стекол, просясь на заснеженное пространство.
Одiрвалася од роду,
Як той камiнь, та й у воду.
Упав камiнь та й лежить.
На чужинi гiрко жить.
Не дай, боже, заболiть,
Бо нiкому й пожалiть.
Не дай, боже, помирать,
Бо нiкому й поховать.
Поховає чужина,
Проклятуща сторона
Поховає чужий рiд,
Що й не знатимуть де слiд.
Выпала игла из одеревенелых пальцев Александры. Свет резкими болезненными пятнами наполнял налитые слезами глаза.
«Вот только подумать – половниками кормили весной, – припоминала слова из давней открытки. – Поэтому и высыхаешь осенним стеблем, моя доченька».
На рассвете Поликарп положил посылочку в карман и тихо потопал в город. Нелегко шагалось старому по копной[141]141
Копная – не уезженная после снегопада дорога.
[Закрыть] дороге, да горе, хоть и клонило вниз, однако и вперед гнало.
– Куда вы, дядя, с такой посылкой? Тяжелая! – посмотрела на пакетик нахмуренная зубастая девка.
– Почему же большая? Равно двести пятьдесят граммов. Точно, как в аптеке. Вес верный, – попробовал бодриться, но виноватая улыбка искривила его губы.
– Разве вы не знаете, что с нового года принимаются посылки только по сто граммов?
– По сто? Так это за сто граммов я двадцать километров пешком шел?
– А мне какое дело? Не я законы устанавливаю.
– Чтоб вас уже земля сырая установила! – взбешенный Поликарп, как слепой, вышел с почты и не заметил, как оказался в предместье.
Однако чем дальше он отходил от почты, тем больше ум брал верх над злостью и, зайдя в убогую хибарку, попросил престарелую женщину, чтобы зашила ему в посылочку один сухарь. И снова потопал старый на почту, а потом домой.
В синей полумгле тонул волнистый небосклон. Только над самой землей блестела узкая светлая полоса. По завеянной дороге ветер перегонял сухие дымчатые струйки снега, изредка в них вплетался полусжатым детским кулачком дубовый листок или цепкий мяч перекати-поля. Устал старик месить сапогами рассыпчатую дорогу. Намокла шапка от пота, по жилистым вискам покатились капли, оседая на длинных, опущенных вниз усах…
Весной сколько просил Варчука, чтобы не отправлял Степаниду в Германию. Не помогло. Если бы было чем задобрить, если бы не забрали корову – хоть на некоторое время помог бы горю. Да нечем было откупиться. И пошла Степанида той битой дорогой, проклиная Варчука и чужеземцев. Видел, как на станции их погрузили в товарные вагоны, потом часовые закрыли скрипучую дверь, обкрутили проволокой, и навеки исчезло заплаканное скорбное лицо дочери.
Погрузившись в думы, не услышал, как позади зазвонил звонок, заскрипели полозья по снегу.
– Агов! С дороги! – услышал простуженный голос.
Отскочил от колеи. Резвые кони обдали его снеговой порошей. На санях, крепко прижимаясь друг к другу, сидели Митрофан Созоненко и Сафрон Варчук. Лицо Варчука почти полностью было закрыто башлыком и воротом. Вдруг остановились вороные, покрытые изморозью кони, и властный голос старосты приказал:
– Садись, Поликарп, подвезу немного. Да скорее двигайся. Идешь, будто упился.
И вдруг вся накипевшая злость поднялась в груди мужчины.
– Чтоб ты своей кровью упился, как нашей упиваешься! Езжай, сатана, чтоб ты на тот свет поехал! – поднял над головой сухой кулак.
– Ах ты сволочь! – крутнув Варчук над головой плетеным кнутом, но Поликарп успел уклониться, и удар протянул его только по плечам. Созоненко вожжами ударил коней, и санки потонули в крупчатом сизо-синем тумане.
Проклиная Варчука, шел тяжелой дорогой. Капли пота, как слезы, текли по сухим, поморщенным щекам и тяжелыми дробинками долбили снег.
Все село проклинало старосту, но те проклятия помогали как мертвому припарка. Располнел, раздался; на черном клинообразном лице морщины налились жиром и стали более узкими неблестящие глаза, напряженно двигавшиеся в припухших темных ободках. Раздался староста и в плечах, и в поясе, только больше согнулся, будто от того, что старался все потянуть в свой двор, заграбастать себе. Он понимал, что только теперь можно безнаказанно нажиться, обогатиться. Веря в прочность немецкой власти, не раз повторял Созоненко: «Кончится война, и фашист приберет все к своим рукам, так приберет, что не даст нам с тобой ни фунта украсть. Если даже будешь ты председателем общественного хозяйства, а я старостой, все равно переведет нас на паек. Он, фашист, не глупый, себя не обидит. Только раз на веку бывает такая пора поживиться. Так вот бери, пока берется».
И брали, воровали, аж гай шумел. Подводами возили себе зерно, мед, продавали барышникам людскую скотину, вывозили лучший лес, за бесценок скупали дома и имущество тех, кого лихая година погнала на расстрел и виселицу.
Людям фашистская неволя была страшной чумой, а Варчуку – золотым дном. Кто имел возможность – откупался от проклятой вербовки. Даже негласная плата установилась: корова или шесть золотых пятерок или что-то равноценное этому. Поэтому-то зачастую на каторге уже было по двое и трое детей из семьи. Даже Митрофан Созоненко, мастерски обделывающий всякие спекулянтские дела, посылая своих меньших сынов аж в Румынию, завидовал Варчуку:
– Насобачился же ты, Сафрон. Озолотит тебя война.
– Так уж и озолотит. Не без того, чтобы чего-нибудь не перепало, но и тебе немало плывет в руки, – примирительно улыбнулся в усы.
– Мне столько плывет, сколько у тебя из носа капнет. Нет правды на свете.
– Нет, – соглашался, притворно вздыхая. – Только немного осталось ее у бога и у тебя, Митрофан. – И хохотал неприятным сухим смехом.
– Надо будет поехать в Литинский район, – перебивал его смех рыжеволосый потный Созоненко.
– Чего? Поживой пахнет?
– А ты разве не слышал? – недоверчивым пристальным взглядом выпытывал правду из тусклых глаз: «Не собирается ли украдкой поехать?»
– Не меряй всех на свою мерку. Рассказывай.
– Понимаешь, взбесился народ: восстал в трех селах, перебил гитлеровцев, полицаев и старосту.
– Старосту? – стынет внутри.
– Что, страшно? – смеется раскатисто Созоненко. – Конечно, не пожалели, и тебя не пожалеют. Так вот, перебили всех и объявили советскую власть. Дважды немцы совершали нападения на эти села, но отбивались все: и старые, и малые, и женщины. Все до единого мужики объявили себя партизанами. Ну, а теперь выезжают туда войска, и села должны до ноги вырезать.
– Лифер сказал?
– Лифер.
– Значит, надо ехать. Ты уже приготовился?
– Уже.
– Поеду и я, – и, спеша домой, еще больше гнулся, а ноздри широко раздувались, чувствую хорошую поживу. Даром что была она облита кровавым потом и слезами.