355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Большая родня » Текст книги (страница 64)
Большая родня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:57

Текст книги "Большая родня"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 64 (всего у книги 78 страниц)

На горячий невысокий лоб девушки упало из кустов несколько снежинок и начали таять. Тем не менее не стерла их: неудобное движение могло нарушить шаткое равновесие, и тогда, задержавшись на щетинистых болотных шапках, могла бы увязнуть в тине. Упорно выскочила на берег, крепко затопотала ногами, чтобы обить налипший снег. Чутким ухом издали уловила движение партизан, и глаза ее счастливо глянули на величественные высокие верхушки деревьев.

– Побить бы тебя, Соломия, да некому, – отделился от дерева Тур и ближе подошел к ней.

– Ой! – испугалась и сразу же засмеялась девушка, а потом притихла, с волнением и боязнью замечая, как бледнеет его лицо, дрожат уголки губ, а глаза горят такой лаской, что не оторваться от них, не запрятаться. Она даже не знала, что в суровом, подобранном Туре может быть такой доверчивый и нежный взгляд.

Ощупью взял ее руки в свои, глазами приблизился к ее глазам. Отклонилась назад, и он потянулся за нею.

– Неужели я тебе так не нравлюсь? – посмотрел с укором и застенчивой улыбкой.

И эти слова выводят Соломию из оцепенения. Она встрепенулась, отклонилась в сторону и бросилась бежать дорогой.

– Так вы ведь плохой, – засмеялась звонко, по-детски, и побежала, не слыша земли под собой.

Сразу же стало легче. Исчезла та натянутость, которая мучила его: понял – девушка неравнодушна к нему.

– А моя мама говорила, что я красивый! – бросился вдогонку за Соломией и, догнав, обнял руками ее плечи.

– Ну-ка, без рук! – накричала на него, когда хотел теснее прижать к себе.

Вдали заскрипели колеса, и Тур, прислоняясь к девичьему плечу, медленной походкой пошел по дороге, не спуская глаз с дорогого лица. На росстани остановился, взглянул на притихшую девушку, коснулся ее плеча и, за биением сердца не слыша своего голоса, заговорил:

– Соломия, люблю тебя. Если бы ты так обо мне, как я о тебе…

И припомнилась песня, смущавшая его, когда жил еще в своем селе над Десной, песня, полная того чистого ожидания светлой любви, когда девушка не только полюбить, а даже и в мыслях подумать побоится о ком-то другом: есть же у нее сужений… Как тогда пели посиделки:

 
Коли б ти за мною,
Як я за тобою,
А я за тобою,
Як вiтер з горою,
Як сонце з землею,
Як мiсяць з зорею,
Як берег з водою,
Козак з дiвчиною.
 

И, не дождавшись ответа, прижал к себе, поцеловал в глаза и губы.

Как от сна просыпаясь, посмотрела на него Соломия, вздохнула, и крупные слезы покатились по ее лицу.

– Что с тобой, дорогая? – неумело начал успокаивать, недоумевая и боясь такого перехода настроения – от счастливого смеха к слезам. – Ну, не надо. Что вспомнилось тебе?

– Ничего, – одними устами ответила, сама не зная, что делается с нею. Чего-то, что бесследно отходило от нее, было жаль, и радостно и страшно было перед новым, что неудержимо наплывало на нее. Как ее не может понять Савва? – впервые по имени назвала его.

– Может у тебя что болит? Нездоровится?..

– Нет… Савва, ты никого не любил?

– Нет, не любил, – изумленно взглянул в ее большие осветленные счастьем и слезами глаза.

– И я никогда… Может ты только уважаешь меня?

– Нет, Соломия… Если бы ты знала… Как увидел тебя… Да разве ты сама не видишь, как я по тебе? – поцеловал влажную от слез щеку.

– Вижу, – тихо ответила, не зная, приклониться ли к милому, или скорее, скорее уйти, убежать лесом от него, задыхаясь в наплыве неведомого девичьего счастья. И то и другое желание с одинаковой силой колебались в душе Соломии.

Молча пошли рядом, взволнованные и просветленные, взявшись, как дети, за руки. И не заметили, как подошел к ним Михаил Созинов и перепугано, осторожно начал отступать назад, а потом тихо запел, чтобы дать знак о себе. Только почему та песня была такой невеселой?

ІV

Теперь Михаил постиг всю силу своего чувства к Соломии. До сих пор оно заполняло его непостоянными волнами, где перемежались надежда и тревога.

Надежда увеличилась в прошлом году, когда Соломия, схватив его за руку, повела в хату. И только намного позже начал догадываться, что та радость ничего не предвещала ему: просто девушка была чрезмерно взволнована встречей с отцом. Вот и все. И хотя, болея, видел: Соломия избегает встречи с ним, ожидания не умирали, как не умирает непокорный корень, пробиваясь сквозь песчаный грунт. Иногда старался забыть девушку, и это на некоторое время удавалась, правда, не полностью, так как достаточно было увидеть ее ласковую улыбку, услышать мягкий голос, и то, что туго затягивалось, окидывалось хрупким ледком, выходило из берегов, а потом снова, сося сердце, укладывалось тяжело и настороженно.

И вдруг все, все бесповоротно оборвалось. И сейчас как лед в первый день ледохода вздыбились его думы, боль, чувства. И холодно было, и больно, и неприятно. Он сам себе надоел, как надоедает человек, совершивший что-то непоправимое.

Зачем было надеяться? Разве он не видел, какими глазами встречает и провожает девушка Тура?

И не понимал, что был прав лишь наполовину: любовь, настоящая любовь, похожа на солнце – она более широким делает наше духовное зрение, проясняет глубину, но и притемняет то, что лежит вблизи. Поэтому только теперь на память пришли и стали очевидными десятки грустных догадок, говоривших о любви Соломии к Туру. А раньше если и замечались они, сразу же забывались, как отдельные рассыпанные по дороге зерна, над которыми не задумываемся, что они имеют внутри живой росток, имеют целую жизнь.

Так же и Тур ни разу не подумал, что Соломию мог любить его друг. Налитый по венца теми могучими волнами, которые приводят к расцвету всех сил, он не видел, что Михаил стал как-то избегать его, меньше разговаривать, стал погружаться в себя. После первых неповторимых встреч с Соломией он не выдержал, чтобы не похвалиться своей радостью.

В морозном предвечерье они возвращались в лагерь. На открытых местах рыхлые снега еще не успели изменить розовую рубашку на голубую, еще не успели деревья вобрать в себя удлиненные тени, еще высокие шапки на пнях переливались дневным сиянием, а на небе уже под красным облачком встрепенулась вечерняя звезда. С берез осыпались переспевшие сережки, и казалось – тысячи крохотных розовых ласточек лежали в чуть выгнутых снеговых тарелках.

– Михаил, только за твое изобретение я бы тебя орденом наградил, – потирая промерзшие руки, промолвил Тур.

– За какое изобретение? – оторвался от своих невеселых мыслей.

– Еще скромничает. Или может, еще раз хочется повторить? Всегда приятно хорошее по несколько раз слышать, – засмеялся, вспоминая в это время Соломию и те слова, что тысячи тысяч раз будут говориться и волновать сердца. – Просто гениально: прийти к мысли, чтобы из авиабомб вытапливать тол. Насколько это увеличит наши силы!

– Ты скоро дойдешь до того, что даже этот снег назовешь гениальным, так как он холодный, а не теплый.

– Не задавайся, Михаил. Сколько я взрывал бомбами, а вот не догадался. Не придется теперь лишний вес таскать на себе. И когда тебе эта идея пришла?

– Когда? – передернулось лицо Созинова. И быстро добавил: – После того, как взорвали бронепоезд.

И это была правда.

Шагая позади партизан, он тяжело погружался в взлохмаченные мысли, доставлявшие боль; хотел утешить, что ничего не произошло, успокоить себя – и не мог. Ясно видел девушку от первой встречи в лесу и до сегодняшней сцены. Тяжелая боль и глухая досада шевелились против нее и Тура, похитившего его счастье. Умом он понимал, что это не так, но всегда ли ум может приказать сердцу замолчать?..

Началась та напряженная борьба, когда надо было приглушить растравленную рану, дать другое направление чувством, победить себя. Словно за ветку, начал хвататься за другие образы и картины, ворошить прошлые лета, потом снова из воспоминаний, как из глубины, выплывал на берег боли и снова удирал от него. И все вспоминалось так ярко, будто в первом звучании вставало перед глазами. Если видел девушку с отцом, переметал мысли на старого пасечника, затеняя им любимый образ. Когда потом представил, как она ползет к железной дороге, взрывает рельсы, начал думать о руинах, авиабомбе и все другое, обходя образ Соломии, хоть и нельзя было отойти от него, как от тени. Тогда, хоть и не раз думалось об этом, неожиданно пришла мысль, о которой напомнил товарищ.

– А у меня, Михаил, радость, – взглянул на него Тур.

Догадался, что сейчас услышит о Соломии. «Ну и пусть».

– Какая? – сдерживая себя, спросил с напускным равнодушием.

Тур приблизился к товарищу, обнял его шею правой рукой и ясным взглядом нашел черные, напряженные глаза.

– Влюбился, Михаил. Ты еще не знаешь, какая это девушка Соломия. Про таких только в песнях поют. И любит она меня, как… крепко любит.

– Это хорошо, – твердо промолвил. – Счастлив ты?

– Счастлив, друг.

На закате пришли в лагерь. Созинов пропустил в землянку Тура, а сам остался на улице. Снял шапку и молча вытер рукой горячий пот со лба. Снова болью кричало все тело, и, чтобы немного забыться, пошел к подрывникам.

Между деревьями мелькнула тень, и дозорный с винтовкой наготове встал напротив него. Тускло сверкнул граненый мадьярский штык, освещенный дальним отблеском костра.

– Добрый вечер, – поздоровался с партизаном, и тот, вытянувшись, отступил шаг назад, сливаясь с ветвистым развесистым вязом.

В долинке, у костра, под шатром потемневших деревьев сидели подрывники, тихо разговаривая между собой, их фигуры так сжали огонь, что казалось – он пробивался из исполинского зубчатого подсвечника. На костре распухшими сомами лежали три авиабомбы с выкрученными взрывателями.

И хотя Созинов уже дважды видел, как подрывники из перегретых бомб выбирают драгоценную вощину тола, тем не менее до сих пор это событие не утратило своей первой свежести, волнительного подъема. Стоя на бугорке в тени, он хорошо видел весь костер, бомбы, что черными зевами угрожающе нацелились на живой партизанский круг.

– Лазорко, расскажи что-нибудь о жизни. Ты же так ладно и хорошо умеешь говорить! – обращается Свириденко к Иванцу.

И все партизаны взрываются хохотом, кроме молчаливого спокойного лесника Иванца. Умеет же человек иногда за день даже слова не промолвить, только, знай, трубку сосет и так смотрит большими глазами, словно решает извечную загадку.

– Молчун, молчун, а жену какую выбрал: и говорит, и смеется, и щебечет, и поет, и на вид – воды напейся, и ума – хоть набирай взаймы без отдачи. Никак не пойму, как он ей в любви признался, – притворно удивляется и вздыхает Алексей Слюсарь, страстный певец и хитрец. Даже одно выражение его скуластого лица с лукавыми темными глазами говорит, что этот парень не из тех, что киснут в любую погоду.

– Да она сама ему призналась, – безапелляционно вставляет Пантелей Желудь и, кося глазом на Иванца, начинает рассказывать: – Три года походил Лазорко к Марии, три пары сапог истоптал, уже и на четвертые набрал юфти, а Марусе и трех слов не сказал, только парней от девушки отвадил: силища же у него, как у медведя, – кому охота без половины ребер оставаться. Видит Маруся, что меда из жука не есть, вот сама однажды вечером и пошла в атаку: «Лазорко, дорогой мой, голуб сизый, птичка лесная». А он молчит. «Люблю тебя, мое счастье». Хоть бы бровью парень повел. «Или ты зря ко мне ходишь, сватать думаешь?» Молчит Лазорко, только слушает, что дальше будет. «Если не думаешь брать, я за другого пойду». Хоть бы тебе повернулся. Рассердилась Маруся, и уже с сердцем: «Чего ты молчишь, тоска и боль моя? Ты жених мне или через пень-колоду соседский столбец?» – «Эге, столбец, – в конце концов отозвался Лазорко. – Одевайся – и пошли в загс». – «Так сейчас же ночь». – «Ну, тогда не пори горячки – не умрешь до утра».

Смеются партизаны.

– Хорошо врет. И язык не заболит, – вынимает трубку изо рта Лазорко и снова спокойно начинает сосать черный пожеванный чубук.

– Лазорко, Лазорко, скоро ты Марии автомат достанешь? Ведь так ей, маленькой, тяжело с ружьем, – уже с сочувствием спрашивается Слюсарь.

Загрубелое лицо Иванца становится по-детски трогательным:

– Стараюсь, брат. Английского «Скотта» достал ей, а на автомат не фортунит.

– И чего оно, братцы, английский «Скотт» оказывается у немецко-фашистского скота? Второй фронт? – серьезно спрашивается Пантелей Желудь.

– Второй фронт! – отвечают партизаны, одни с сердцем, другие с едкой насмешкой.

– Чего вы кукситесь? – утешает их Желудь. – Уже второй фронт был бы как миленький, но мистер Черчилль ну никак не может дождаться комбинированной погоды.

– Что оно за штука?

– А откуда же я, братцы, знаю, если сама природа не додумалась до такой погоды, какой захотелось мистеру Черчиллю. Но мне ясно одно: если над Ламаншем ясно, то мистер Черчилль боится пускать корабли – их заметят фашисты. Если же над Ламаншем туманно, мистер Черчилль опасается плыть, чтобы не сбиться с дороги. Это же каких-нибудь тридцать километров переплыть, все приборы на кораблях могут попортиться.

– Может бы им наш компас подбросить?

– О, если бы они имели наш компас! – неожиданно многозначительно поднимает руку вверх молчаливый человек Иванец.

– Что бы тогда мистер Черчилль делал?

– Тогда бы мистеру Черчиллю ничего не осталось бы делать, – твердо решает Лазорко, и смех кружит вокруг костерка.

Созинов подходит к бойцам, и все встают, приветствуя его. Как раз стал топиться тол. Партизаны небольшими железными кочергами начали выбирать его в деревянные сундучки.

Медленные разговоры, бурлящие шутки и злободневные остроты понемногу утихомиривали, утоляли щемящую сердечную боль. Легче стало между этими обветренными уверенными бойцами, которые умели любую боль запрятать от человеческого глаза, нечеловеческую тяжесть поднять натруженным верным плечом и, как дети, веселиться после удачного нападения на врага.

На огонь положили новые авиабомбы, закурили.

– Кирилл, спой-ка свою песню, – обратился Алексей Слюсарь к Дуденко.

– Да нет ничего нового, – и вздохнул.

– Нет? Целую сумку носит.

– Так пусть кто-то за гармонией сбегает, – полез Дуденко в свою ременную сумку, где лежали гранаты, табак и большая, распухшая от ненастья и времени тетрадь со стихами.

Скоро, приклонившись чубатой головой к трехрядке, осторожно развел меха, легко прошелся пальцами по запотевшему перламутру, будто сам к себе промолвил: «Партизанские ночи».

В вечерней тишине душевно зазвучал его крепкий, немного простуженный голос:

 
Зима. Холоднеча. Заснiжений лiс.
На небi, як сльози, печаляться зорi.
Опiвночi друга змiняю в дозорi,
Що вiрну гранату, як серце, затис.
В промерзлих чоботях, в кожусi старiм
Снiгами iде партизан у землянку,
I сни гостюватимуть в нього до ранку,
I мати, i дiти зустрiнуться з ним.
А другої ночi пiдем у село,
Будемо із другом громити нiмоту,
Гвинтiвка, граната пiдуть у роботу,
Щоб щастя над нами, як сонце, зiйшло.
Ми клятву дали Українi, Москвi,
Що ворог на нашiм Подiллi загине…
Ночами не сплять партизани Вкраїни,
Щоб мати i дiти остались живi…
 

От подрывников Созинов пошел к обозникам. Сюда попадали или старые люди, или те партизаны, которые в чем-то провинились. Наиболее храбрые из них недолго засиживались в обозе: после какого-либо отчаянного поступка им снова возвращали отобранное оружие и посылали на трудные, но милые сердцу задания.

Сейчас возле костра верховодил напористый пулеметчик Василий Мель, в прошлом старательный и в делах и в выпивке секретарь сельского исполкома. Он лишь вчера попал в обоз, и его новые товарищи все время приставали: расскажи да расскажи, как дошел до жизни такой. Василий отвертывался шутками и прибаутками, нападал на наиболее придирчивых, но в конце концов начал признаваться в своих грехах:

– Порядок, братцы, погубил меня, на несколько дней разлучил с пулеметом.

– Может, на больше?

– Как на больше?! – рассердился Мель и напал на худого черного обозника. – Типун тебе на язык. Я же не такой, как ты: насекомого с пулей не перепутаю.

– А он перепутал?

– Конечно! – решительно подтвердил Мель. – Сам рассказывал мне: стою раз в дозоре, посматриваю вокруг – нигде никого. Когда слышу – летит, посвистывает и гудит разрывная пуля. Я сюда – гудит. Я туда – гудит. Я назад – она за мной. Падаю в куст – она мне в чуб. Я рукой хап – а это майский жук!

– Яков, было такое? – хохочут партизаны.

– Придумает же чертов Василий, – и себе смеется Яков. – Ну, рассказывай уже, как тебя порядок в обоз привел.

– После одной разведки отколошматил я, братцы, в Медведовке полицейскую нечисть. Ну, думаю, после работы и погреться не помешало бы. Зашел к старосте, положил на стол гранату – и сразу же на столе появилось и печеное, и вареное, и в бутылке мутное. Словом, чудесная у меня граната. Выпил рюмку, выпил другую, и как меня разобрало – до сих пор не понимаю. Решил я немного прикорнуть. А чтобы все было в порядке, как у меня когда-то в сельсовете, заставил старосту писать расписку. Вот и написал он на мою беду документ:

«Настоящая расписка дана партизану Василию Марковичу Мелю в том, что я, староста села Медведовка Петр Иванович Еремей, в суровой тайне буду сохранять место пребывания партизана Меля, отвечая за его сохранность своей жизнью. В чем и расписываюсь собственноручно».

Сложил я эту бумажку вчетверо, положил в бумажник и полез на лежанку. В изголовье положил полуавтомат, гранату и спокойно заснул, зная, что все в порядке: лежит же расписка в кармане. А староста тем временем оделся, бросился к конюшне, запряг лошадей, вынес меня с женой на санки, притрусил сеном и помчал… в наш отряд к Дмитрию Тимофеевичу. К счастью, правильный староста попался, наш, только жаль, что не догадался на заставе снять своего пассажира, а привез к командиру. Ну, и чихвостил же меня Дмитрий Тимофеевич. Пот с меня, братцы, как фасоль, сыпался. Вот так к вам в гости попал.

– Ненадолго, говоришь?

– Ненадолго. Что-то за эти дни придумаем партизанское… Ну, Иван, читай Горького, – поднял руку, чтобы усмирить смех.

Созинов, который хорошо знал, почему на самом деле попал пулеметчик в обоз, вышел из-за деревьев и погрозил пальцем на смущенного рассказчика.

V

В эти дни Николай Остапец застывал в наполовину обвалившемся забытом окопе, из которого покореженными охлопками торчал промерзший корень. В окопе Николай расположился так, будто должен был здесь зимовать. В земляных закоулках и на разлапистой хвое аккуратно лежали гранаты, котомка с патронами, промерзший хлеб и «горячая смесь» – баклаги с самогоном; им спасался партизан от холода.

Из облюбованного места рельефно выделялось в долине заснеженное село; в лунные ночи оно, будто колыбель, покачивалось на плетении дорог, стремительно сбегающих вниз с холмов.

Кустовое совещание полиции чего-то опаздывало, и Николай ругал его за неаккуратность всякими подходящими для такого случая словами. «Бегаете вокруг лесов солеными зайцами, высунув языки, бегаете, партизанская пуля вам в рот… На совещания опаздываете, а мне из-за вас, чертей, страдать? Порядка, порядка не вижу, господа полицаи…»

Но сегодня после полудня «порядок» начал устанавливаться: в село, как мухи в полумисок, начали черными каплями слетаться вооруженные служаки. Николай пристально следил за ними до той поры, пока на оголенную вечернюю дорогу из села не вышла стража. Уже хотел бежать в отряд, когда позади услышал осторожный скрип. Схватился за винтовку, но его предупредил условный свист.

Обваливая снег и землю, в окоп медведем радостно скатился Пантелей Желудь, крепко охватил Николая.

– Пантелей, разрушишь мой передовой НП и меня разом придавишь, – запищал, забарахтался в крепких руках.

– Зато согреешься, – успокоил Пантелей, ероша Николаю волосы. – Как твоя полицейская хунта поживает? Еще в разброде?

– Съехалась.

– Неужели?

– Собралось их, будто на парастас[138]138
  Парастас – заупокойная литургия.


[Закрыть]
.

– Как на похороны, – поправил Пантелей и вдруг заговорщицки подмигнул Остапцу. – Давай мы с твоего НП рванем на сближение с этими парастасниками.

– А потом в обоз?

– Это уже будет зависеть от успеха операции.

– Да хотя бы и в обоз, а проучим гадов, – решительное мотнул головой Остапец. – Как твой полуавтомат?

– Давно на автоматический режим наладил.

– Какой у тебя план, Пантелей?

– Очень простой: ночью незаметно проскочим в село. А если напоремся на кого – играем полицаев, которые опоздали на совещание. Орудовать в полиции буду я, а ты под окнами следи. Прыгнет какая-то жаба на запасную позицию, то и пускай ее в ад.

– Гениально! – восхитился горячий Николай.

– Живцом в гении попал, – загордился Пантелей. – Бывает, хотя и редко. – Из-под косых, поднятых вверх бровей упорно, весело смотрят сизо-дымчатые глаза. Высокий лоб, который как под навес входит в каштановые волосы, прямой, немного раздвоенный на конце нос, упрямые губы – все придает Пантелею какого-то стремительного, беспрерывного разгона.

– Скорее бы ночь наступила… – уже мучает нетерпение Николая. – Как твоя Мария поживает?

– Втрое больше меня теперь любит.

– Аж втрое? – усомнился Николай,

– Только втрое. Раз – за то, что я, Пантелей, неплохой парень. Два – за то, что показал класс шоферской науки, когда фашистов побил, а сам из кабины выскочил. Три – что партизаном стал…

Морозной звездной ночью, осторожно петляя между одетыми в изморозь садами, друзья добрались до полиции.

– Стой! Кто идет? – позвал от двери полицай, когда Пантелей и Николай появились на улице.

– Чего раскричался, как на отца!? Не видишь разве?! – вышел наперед Пантелей.

И хотя полицай ничего не увидел, но поверил, что идет кто-то из своих. Приблизившись к откормленной фигуре служаки, Пантелей молниеносным рывком перехватил обеими руками его шею и сразу же бросил помертвелый мешок в сени, а сам встал на пороге полиции, бледный и грозный.

Еще не успели оторопелые полицаи схватиться за оружие, как ударили выстрелы и дом начал заполняться перегаром пороха.

– Вот вам, сукины сыны, полиция, вот вам фашист, вот вам людская кровь! – одним движением втиснул второй кассет в полуавтомат и застрочил в уголок.

Теперь на лице Пантелея и следа не осталось от выражения беззаботного веселого гуляки. Страшный от напряжения и злости, он, казалось, высекал искры узко прищуренными глазами, следя за каждым движением испуганной, полумертвой оравы. Буйный чуб выбился из-под шапки, заслонил правый глаз, но поправлять волосы не было времени, так как уже в чьей-то руке тускло сверкнул парабеллум и черное отверстие будто приблизилось к самым глазам Пантелея. Перезарядить полуавтомат тоже не успел, и легким прыжком бросился вперед. Ударил прикладом по напряженной руке. Хрустнула кость, под ногами закрутился и захрипел недобитый враг. Тем временем остальные полицаи, разбивая окна, бросилась врассыпную. Еще трех из них остановили пули Остапца.

В дом полиции из окон белыми тучами начал вваливаться мороз и ползти к теплой лежанке.

– Вишь, как нечисть почистили, – улыбаясь страшной бледной улыбкой, промолвил Пантелей, когда Николай, тяжело дыша, подошел к нему.

– Управились. Давай убегать скорее.

– Чего удирать? – удивился Желудь, вытирая бумагами чужую кровь, которая облила его сапоги.

– Как чего? Поймать могут.

– Эге-ге! Так они и поймают. Вот попрячутся, как крысы, по норам, будут трястись и радоваться, что мы их не ищем. Хорошего им страха всыпали. Пользительное совещание.

Вышли на улицу. В высоком безоблачном небе мигали звезды, и Млечный Путь расстилал свои синие холсты вплоть до самого горизонта.

– Пошли, Пантелей, – торопил его товарищ.

– Пошли, – вздохнул Пантелей, – прямо в обоз… А был бы автомат – ни одного оборотня не выпустили бы.

Утром в командирской землянке Пантелей Желудь горел «полумировым пожаром». А Николай Остапец, хотя и раскаивался на словах, тем не менее в душе был безмерно рад, что расправился с полицией. «Повйокаю немного в обозе, а потом снова выскочу на сухое», – утешал себя и преувеличено вздыхал, признавая свою ошибку.

Николая отпустили первым, а Пантелея за «инициативу» еще долго распекал Дмитрий Горицвет.

– Ну, вот, товарищ Желудь, положи свое оружие в угол, – упали тяжелые слова…

– Товарищ командир… – задыхаясь, Пантелей так хрустнул пальцами, что показалось – они поломались. – Я вину свою…

– Возьмешь дробовик у Самедова и пойдешь в обоз, воловиком пойдешь.

– Товарищ командир! – в тяжелом мучении раскрылись глаза партизана и искривились побледневшие губы. – Дайте самое трудное задание, только… только… воловиком не посылайте. Все сделаю. Я хотел во взвод штабной охраны. Простите… – вытянулся парень, как струна, и дымчатые глаза заблестели мягким отливом.

– Хорошо, – стал мягче Дмитрий. – Проявишь себя – простим. Полуавтомат не забираю у тебя.

– Спасибо, товарищ командир. Что-то уж придумаю – и Пантелей пулей вылетел из землянки, на ходу обдумывая самые невероятные планы. А сердце разрывалось при одном упоминании, что он обозник, воловик. Все подрывники засмеют его, проходу не дадут.

– Ну, как? Миновала гроза? – остановили его Николай Остапец и Кирилл Дуденко.

Остановился Пантелей. Сверхчеловеческим усилием заставил себя весело улыбнуться, хоть и хотелось согнать злость на товарище.

– Все хорошо на земле! На повышение пошел. Раздобрился Дмитрий Тимофеевич и назначил меня заместителем начальника обоза, так как черт его знает, какие там беспорядки завелись. Нет твердой руки! Надо немедленно трофейной одеждой и продуктами обеспечить весь отряд. Выполню задачу и снова к вам. Прощевайте, нет времени. Работы – целая гора. Это тебе прямо ворочать наркоматом легкой промышленности на чужом сырье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю