Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 78 страниц)
– Трудодень – девять кило зерновых, – наклоняясь через стол, прочитал Крупяк.
– Восемь, восемь с граммами. Это уже редакция натянула кожу на кисель! – чего-то обрадовался Крамовой, но сразу же осекся, вспомнив, что этим он уменьшил силу своих доводов. И уже медленно заканчивал: – А сено, а яблока, а мед и всякая другая мелочь! Вот и поговори с таким дядькой что-нибудь на скользкие темы. Так он тебя сам возьмет за шиворот и в милицию как миленького затаскает… Правда, это село передовое, но за ним все тянутся.
– Не нравится мне такое село. Здесь я не буду себе выделять землю под станцию, за отсталые возьмусь, – сделал вывод Крупяк, зевнул и перекрестил рот. – Ну, мне надо еще в одно место съездить дней на десять, а потом буду представляться твоему начальству… Нельзя ли мне под станцию забрать дом прасола Мирчука, что над Бугом?..
VІІІВечером к Григорию Шевчику в хату-лабораторию зашли Марта и Терентий, коренастый мужичонка, седой и морщинистый, с широкой полусогнутой фигурой.
Раньше Терентий половину своего века провел за ткацким станком, мастерски вырабатывая холсты, скатерки и рядна. Сидячая кропотливая работа перегнула его в поясе и попортила глаза.
Вот и стал дед на старости лет сторожем в колхозном саду, где теперь почти полностью вела хозяйство Марта, хотя и была она бригадиром садово-огородной бригады.
– Готовы в дорогу, Марта Сафроновна? Завтра рано выезжаем, – спросил Григорий.
– Собралась. Надо было бы чуть раньше выехать. Припоздали мы. – Села молодая женщина за стол, заставленный деревянными клетчатыми ящиками, где росли и прорастали разные культуры. Стены были украшены лучшими образцами колхозной работы, и вся хата-лаборатория, уютная, живая, веяла сладкой теплой пыльцой и зерном.
– Что решили в бригаде? – посмотрел на молодицу ласковым и внимательным взглядом. Пышная, здоровая красота переливалась в каждом ее движении, горделиво сдержанном выражении округлого лица. Годы не делали Марту ни полнее, ни старше. В глазах и с лица ее смылась давнишняя скорбь и выражение горькой неуверенности. Теперь вся она была спокойная и румяная, как тихий осенний час. Сватались к ней и их люди, приезжали и из окрестных сел, да уехали ни с чем. Всю свою любовь передала единственной дочери, о замужестве даже и слушать не хотела. «Хватит с меня. Любила одного, а теперь ни к кому сердце не лежит. А выходить замуж как-нибудь ни совесть, ни гордость не разрешит. Отошло мое, как весенняя вода», – только в одиночестве поверяла свои мысли и чувство тетке Дарке…
– Решили покупать только зимние сорта яблок. И только лучшие: джонатан, снежный кальвиль, золотой пармен, антоновку-стакан, губерстон.
– Хорошее яблоко золотой пармен. Все тебе, как звезда, переливается, – вставил дед Терентий, – да и о ранете надо не забыть.
– А если не хватит этих сортов?
– Тогда слив купим и яблок таких сортов, из которых хорошее вино выйдет.
– «Викторию» непременно получите. Непременно. Это всем сливам слива, – крякнул дед и подошел к стене, рассматривая новый плакат.
Утром, под ревниво-недоверчивым взглядом Софьи и радостные восклицания старшей дочери Екатерины, Григорий собрался в правление колхоза, где его должна была ждать грузовая машина. Он угадывал мысли Софьи, но притворялся, что ничего не понимает, беззаботно смеялся, подбрасывая вверх черноволосого ребенка, который мало игрался с отцом: все он занят то в поле, то в правлении, то в своей хате-лаборатории, а домой только поесть и переночевать приходит.
– Григорий, кроме Марты еще кто-нибудь едет?
– Едут. Шофер Иван Тимофеевич. Правда, он в Виннице слезет, – беззаботно ответил, чувствуя на себе пристальный глаз Софьи.
– Марта, – только одно слово промолвила и со временем вздохнула.
– Ты чего? – таким правдивым взглядом посмотрел на жену, будто он никогда не засматривался на других молодиц. – Хочешь – езжай и ты с нами. Места в машине хватит.
– Гляди, не тесно ли станет, если я поеду.
– А ты попробуй, вот и увидим.
– Да нет уж, езжай сам. Только не обижай меня, Григорий, – подошла к мужу, и куда поделись то недоверие и улыбка. Ее лицо стало затененным, скорбным.
– Ну, что ты, Софья! Разве не знаешь, с кем я еду? Просто стыдно слушать такое, – прижал жену, и та еще теснее прислонилась к нему, веря и не веря его словам. Потом Григорий наклонился над небольшой кроватью, где спала меньшая дочь Люба, поцеловал ее в мокрый от пота лоб и тихо вышел из новой просторной хаты, что и до сих пор еще пахла необветренной сосной и горьковатой осиной.
– Григорий, – уже у ворот замахала Софья рукой, – только такой сад поднимайте, как солнце. Чтобы насмотреться нельзя было. Колхозный!..
Зеленая блестящая машина помчала в заманчивую весеннюю даль. Побежали, закружили поля – зеленые и фиолетовые. На нивах чернели люди и скот, где-то в долинке урчали тракторы, и степенные грачи деловито ходили по пашне. Двумя веселыми голубыми крыльями, колеблясь, летел потревоженный мир за машиной. Упершись руками в кабину, Марта вдруг увидела, как важно шел за сеялкой Дмитрий Горицвет. Он наверно ее заметил – на миг остановился и после раздумья махнул рукой. И молодая женщина покраснела как девушка, краешком глаза глянула назад – не следит ли кто за нею, – поправила рукой волосы, выбившиеся из-под платка, молча поклонилась Дмитрию. Тот еще постоял немного у дороги и медленно пошел черным полем в синий небосклон. Обернувшись назад, долго не спускала Марта глаз с высокой фигуры, ощущала, что в глазах будто слезы зашевелились.
«Ох, и глупая же я, глупая. Есть ли еще такая на свете?» – грустно улыбнулась в мыслях. – «Еще до сих пор убиваюсь по нему, как неразумная девчонка. Бывает же на свете такая досада», – перебирала в памяти дорогие черты. И чем больше думала о Дмитрии, тем яснее прибивались к ней минувшие годы, а в них видела молодого сильного парня с хмуро-горделивым блеском в черных глазах, слышала его скупое, неумелое слово, большие крепкие руки вокруг своей талии. А потом абрис степенного мужчины тенью приглушал минувшие годы, и снова уходила та фигура, как сейчас в долинке какой-то пахарь. «Так и жизнь моя отходит».
Задумавшись, не замечала Марта, как то и дело ее руки, словно ненароком, касалась рука Григория Шевчика, несмело, вопрошающе. Лишь от одного взгляда молодицы, ровного, светлого, хмелел Григорий, как от вина, и украдкой следил за каждым движением Марты. Не впервые ощущал, что приязнь к ней перерастает в большое, тяжелое, тревожное и волнительное чувство. И хоть как сдерживал себя, однако встреча с Мартой всегда была праздником для него.
Под вечер заехали в село Рахни к знакомому Григория технологу-виноделу Порфирию Тихоновичу Лисняку, умному, полному человеку с седыми жидкими волосами. Шевчик надеялся, что Порфирий Тихонович даст и совет и поможет им приобрести наилучшие сорта яблок в знаменитом селе Осламове, Винницкой области, где только одного сада было шестьсот гектаров.
Старый вдовец приветливо встретил гостей, засуетился по дому, накрывая стол и сам неумело управляясь у печи. Марта как-то незаметно начала помогать ему, и скоро все кулинарные дела перешли к ее рукам…
– У нас как зацветет вокруг, так и не знаешь, где небо, а где сады – и небо белое, и земля белая, будто облака опустились на все село да и не захотели подниматься от него, – исподволь хвалился за столом Порфирий Тихонович. – Это что за вино будет, Григорий?
– Не знаю. Знаю только, что очень хорошее, – наклонил рюмку с рубиновым ароматным напитком.
– Во веки веков не угадаешь. С крыжовника… Сам делаю это вино. Возил в Укрвинтрест, не нахвалятся им. Прищепы я вам помогу получить. Познакомлю вас с директором совхоза. Только ты ему, Григорий, что-то об охоте закинь, – по-заговорщицки подмигнул, – скажи, что сам охотник, и сразу подобреет мужик, разговорится, всяких историй тебе наговорит, непременно вспомнит, как он подряд две лисы убил и танцевал на снегу, ну, и ничего не пожалеет для тебя… За ваше здоровье, Марта Сафроновна. Душевная вы женщина. По голосу заметил, когда о яблоне заговорили. Так может говорить человек, который природу любит, живое дело любит, людей уважает, живет по-людски. Угадал?
– Угадали, угадали, – ответил за Марту Григорий.
– Большое это дело – любовь к людям. Посмотришь на другого – варганит человек весь свой век, и никто его добрым словом не вспомнит, так как не жизнью, а лишь одним своим желудком жил, в своем мусоре ковырялся, как вонючий щур. Родное дитя не поклонится такому отцу, не придет на могилу положить венок… Вот я уже о чем начал говорить… Стариком становлюсь.
– Ну, вы еще, Порфирий Тихонович, и молодого переживете. Крепкие, – промолвил, хмелея, Григорий.
– А добрый сад вырастить, научить нашу смену ухаживать за ним – это большое дело… За наилучшего нашего садовника – за товарища Сталина!
И радостно было Марте сидеть и слушать старого технолога. Понимала, что у этого человека ни в одном слове, ни в одном помысле не было фальши, ни того надоедливого поучения, которым часто болеют старые люди.
На следующий день Марта с детской радостью и увлечением осматривала неисхоженный сад.
– Триста сортов одних яблок! – не укладывалась в голове молодицы такая цифра.
Она тщательно записывала в блокнот все, что слышала от опытных садовников, с волнением ловила их слова. И снова большими и счастливыми глазами осматривала яблоневый край, прикидывая в памяти, как ей лучше всего разбить сад в своем селе, где посадить крыжовник, где поставить пасеку.
Новые впечатления, люди, обстоятельства как-то незаметно, без слов, сблизили ее с Григорием. Стал более близким и более понятным этот чернявый подобранный мужчина, который так чудесно пел и выступал с речами, так упорно просиживал дни и ночи на своих исследовательских участках и в хате-лаборатории. Правда, была у этого красавца слабость к женщинам, но и гуленой его назвать нельзя.
Сердечно простились с Порфирием Тихоновичем, и машина, заполненная прищепами, легко полетела по шоссе домой.
Звездный теплый вечер застал их в чистом поле. Разговаривая, Григорий несмело обхватил пальцами руку молодицы. Не сопротивлялась, в задумчивости слушала его, прислонившись спиной к кабине. А перед глазами фантастично сплеталось прошлое и грядущее, видела в молодом саду свою Нину и Дмитрия, и хорошо было на душе, что и она между людьми как человек живет. Пусть несчастливо сложилось ее личное, пусть не испытала свое молодое счастье, но не стыдно ей смотреть в глаза людям, не надо прятаться от своей совести. Не для себя жила она, и в этом было спокойное и глубокое чувство своей значительности.
Григорий, почувствовав непривычное волнение и приток чуть ли не настоящей любви, наклонился к Марте, прижал ее, припадая устами к пряди ее волос. Но молодая женщина спокойно отвела его руку от себя, отодвинулась к левому борту и тихо промолвила:
– А я все время думала, Григорий, что ты лучше.
– Марта… Марта Сафроновна. Я к вам… – начал говорить, сбиваясь и запинаясь.
Слушала внимательно, ощущала, что и в самом деле у Григория приязнь перерастала в больше чувство, а потом ответила рассудительно и строго:
– Григорий, ты ничего не забыл, когда говорил такое. Только забыл, что ты – отец двух детей. Мне неудобно за тебя. Ты и меня, и себя обидел. Видишь, не маленький ты и ум имеешь в голове, а маленькие чувства не выцедились из тебя до последней капли.
Молча доехали до села. У Григория было так на душе, будто кто-то прилюдно ударил его по лицу. Он долго подбирал слово, чтобы что-то сказать молодице, но так и не смог подобрать. Марта сама выручила его: прощаясь, без всякой тени недовольства и осуждения, будто ничего и не случилось, промолвила своим чистым, грудным голосом:
– Завтра же, Григорий, приходи на поле. Распланируем, где и как наилучшие сорта садить. Будь счастлив, Григорий, – и сама первая подала ему теплую и мягкую руку.
С немой благодарностью и радостью пожал ее Григорий, а образ Марты, выразительный и светлый, не сходил с глаз, аж пока Софья не открыла ему дверь. Дети давно уже уснули, а жена до сих пор ждала его. Незаметно, пристальным и настороженным взглядом окинула его и успокоилась: не заметила тех характерных искорок, которые всегда выдавали Григория, когда случалось какое-то, пусть лишь на словах, новое увлечение. Все его сокровенные движения выучила тем ревнивым чувством, какое бывает у безмерно любящих женщин. И Григорий неясно догадывался, что Софья знает его лучше, чем он сам себя. Вот только он Софью не очень-то знал да и не так-то и старался заглянуть в ее внутренний мир. Ее любовь и верность принимал за нечто обычное, само собой разумеющееся, а в ее тревоги боялся и не хотел вникать. Все это оставлял на потом – уляжется, думал, и как-то то будет.
ІXИ до этого времени не исчезла у Дмитрия Горицвета злость на Карпа Варчука. И Карп, с ленцой в работе, тем не менее бойкий на всякие комбинации, пахнущие свежей копейкой, также осторожно сторонился своего бригадира, всегда старался работать подальше от него. Когда же приходилось говорить о каком-то деле, слово Карпа было полно почтительного уважения, за которым совсем незаметно крылась насмешка. Они хорошо понимали друг друга, а про людской глаз держались уравновешенно, спокойно.
– Дмитрий Тимофеевич, отпусти меня на хуторок досеять клин ячменя, – подошел к нему утром Карп, молодцевато поправляя пушистый огонек чуба.
– Пущу. Только чтобы до вечера весь посеял. Не гнать же еще и завтра скот.
– Слово начальства – закон, – промолвил с уважением, и уголки губ насмешливо задрожали:
– С кем хочешь ехать? – покосился на Карпа.
– И сам не знаю, – будто небрежно посмотрел на сеяльщиков. – Может, с Кузьмой Василенко?
– Подходящая пара, – насмешливо бросил Дмитрий. – езжайте.
– Два сапога – пара, – не оскорбился, а засмеялся Карп. – Мы люди темные, за чинами не гоняемся. Нам лишь бы деньги и добрая материя, и рюмка иногда.
Проворно зашаркал выгнутыми ногами к Василенко, подмигнул ему и пошел к телеге с мешками зерна.
Когда доехали до хутора, телегу поставили не возле дороги, а у небольшого озерца, которое, как зеленая миска, втиснулось в черный круг. Над водой, плача, поднялось несколько чаек, и крутые изгибы их крыльев, подбитые солнцем, медленно мелькали, сияя чистым серебром.
Засыпали сеялку зерном, закурили.
– Что-то, мне кажется, очень густо засеваем поле, – издали закинул Карп.
– Где густо, там не пусто, – не понял его сразу Василенко.
– А я слышал, что если реже сеять, так растение лучше кустится, больше получает солнца, влаги, и колос и зерно становятся более мощными. Наука!
– Это может быть, – начал догадываться Василенко и пытливо взглянул на Карпа: в самом ли деле с ним можно сварить кашу, или только ума выпытывает. Снял засаленный картуз, и солнце засветилось на мертвенно-бледной потной лысине, которая от лба доползла до самой макушки и остановилась перед на удивление густой, без единого седого волоса, темно-русой растительностью. В мокрых, по-собачьи унылых карих глазах сверкнули разбойничьи искорки, дернулась нижняя толстая губа и прикрыла верхнюю, усеянную кустистой щетиной. Карп уже знал, что его мысль дошла до этого пьяницы, который оживал только тогда, когда нюхом чуял рюмку, а в особенности на гульбищах. Тогда Василенко становился веселым и остроумным собеседником и джигуном[69]69
Джигун – пустой, легкомысленный человек.
[Закрыть]. Тем не менее этот тихий, медленный мужичонка, внешне не злонамеренный, но потайной по-своему характеру, немало причинил вреда колхозу: за пол-литра немало отдал общественного добра в чужие руки, за магарыч и на суде мог выступить с облыжными свидетельствами, грустно, по-стариковски покачивая головой и пряча глаза от обиженных односельчан. Как и многие бесхарактерные люди, он не имел никаких моральных устоев – жил, как получится: с утра до вечера, от выпивки к выпивке.
– Может, и нам реже посеять ячмень?
– Только какой-то мешок надо заранее спрятать от людского глазу, – Василенко сразу поставил вопрос на практическую основу.
– Тут возле озерка присыплем землей, – подошел к телеге Карп. Легко схватил мешок за узел, крякнул и умело и осторожно снял с правого плеча возле глубокой борозды. – Красота какая, – вытер рукавом вспотевший лоб, прислушиваясь к пению жаворонка.
Но Василенко в ответ только что-то замурлыкал, разгребая землю двумя черными и бойкими, как кроты, руками. Даже Карп удивился – где такая прыть взялась в его движениях. Но когда Василенко встал, снова вся его фигура стала вялой и расслабленной.
Под вечер к сеяльщикам пришел Дмитрий. Долго и молча ходил по ниве, часто пригибался до самой земли, а потом пошел за сеялкой.
– Вы сеялку теперь не переставляли? – спросил у Василенко.
– Нет. Как установили утром, так и мотаемся до сих пор, – посмотрел тот унылыми глазами на Дмитрия, тщательно очистил сошник, покачал головой.
– Чего же теперь гуще сеется, чем с того края? – недоверчиво посмотрел на Василенко и нахмурился.
– Не может такого быть, – отозвался Карп, который ходил за лошадьми. – Это тебе кажется, Дмитрий Тимофеевич.
Дмитрий снова сосредоточенно начал ходить по полю, и четверо глаз с боязнью впились у него, когда подошел к месту, где был прикопанный мешок. Дмитрий ударил носком в свежую размягченную землю, и желтоватый, как старое сало, полотно мешка выглянуло на свет. И сразу же разъярился человек. Одним взмахом руки выволок мешок на невспаханную долину и, как туча, быстро пошел к сеяльщикам.
– Так вы сеете, вражьи дети! Так наше добро переводите? Так… – он захлебывался от гнева и тугих клубков слов.
– Прости, Дмитрий Тимофеевич, нечистый спутал, – для чего-то снял картуз Василенко, замигал глазами, и лицо его стало жалостным, как у обиженных детей, а лысина начала браться испариной.
Карп сразу понял, что, если убежит, Дмитрий передаст его в суд. Поэтому, бледнея и холодея, держался возле коней, кляня в душе все на свете.
Дмитрий подлетел к нему, но Карп ловко обошел вокруг сеялки, раз и второй раз; Дмитрий через сеялку потянул его кнутом по запотевшим плечам. И Карп, сразу же забывая свою вину, поддаваясь только чувству злости, и себе наискось ударил Дмитрия увесистым арапником. На какую-то минуту злоба затмила ему разум, уменьшила осторожность. Этого было достаточно, чтобы могучие руки перехватили его в поясе, приподняли вверх и брякнули об землю. Как на пружинах вскочил Варчук с земли, но снова упал лицом вниз – кулак у Дмитрия был тяжелый, как молот. Карп, черный, весь измазанный землей, коршуном выгнулся над пашней, отскочил в сторону и, не слыша удара кнута, изо всех сил метнулся к дороге.
Бледный от злости и усталости, Дмитрий подошел к сеялке, сердито процедил сквозь зубы:
– Берись, вор несчастный, за лошадей. И быстро мотайся мне. До такого стыда дожить! Я б з досады утопился, удавился. Что это, когда человек никакой гордости не имеет. Тьфу! За один день такая гадость весь колхоз разворовала бы. За один день! Враги вы заклятые.
Василенко с готовностью и признательностью бросился к лошадям, и Дмитрий медленно пошел за сеялкой.
«Жаль, что тот сбежал. Проворный. Но суд его проучит. – Кусал губы и ненавидящим взглядом смотрел на обмякшую фигуру Василенко. – Вот придется теперь вручную подсевать тот клин, где черти переставили сеялку».
Молча до позднего сумрака работал Дмитрий на опустевшем поле. К озерцу небольшим косячком прилетело несколько чирят и испуганно метнулись назад. Утихомирились чайки; далеко на холме, как роза, расцвел огонек, а над ним меньшим огоньком замерцала звезда. В конце концов запрягли коней в телегу, выехали на дорогу.
– Дмитрий Тимофеевич, прости нас, – попросил Василенко.
Дмитрий долго молчал. Но когда снова заныли вздохи и просьбы, строго отрезал:
– Если бы ты у меня украл тот мешок, весь амбар очистил, обобрал бы меня до нитки – мог бы простить. А это государственное добро. Понимаешь? И такие дела только государство рассудит.
– Прости, Дмитрий Тимофеевич. На весь век зарекаюсь даже к чужой соломинке притронуться. Ну, ошибся человек. Так не добивай обухом его. Дай исправиться.
– И чего бы я глупо-пусто язык трудил? – еще больше нахмурился Дмитрий.
– Неужели у тебя жалости нет? Неужели у тебя сердца нет? – потянулся к рукам бригадира. Тот резко отодвинулся в сторону.
– По какому праву ты к моему сердцу полез? Ты бы его тоже, если бы твоя воля, как тот мешок, в землю бы зарыл, за рубли продал бы, за рюмку с подкулачниками пропил бы… К ворам, расхитителям общественной собственности сердце мое камнем, железом раскаленным становится, – загорячился. – Мы за большевистские колхозы, за зажиточную жизнь, за социализм боремся, ночей недосыпаем, а вы тоже, как убийцы, ночей недосыпаете, чтобы обворовать наши самые дорогие надежды. За паршивых пол-литра и нас, и детей наших с сумками по миру пустили бы, все добро спекулянтам продали бы, так как душа у вас в спекулянтской грязи раскисла… Сколько вы копен сена продали?
– Был грех, – покорно качнул головой Василенко.
– Вот об этом и скажете на собрании. Попроситесь у людей.
– Боюсь, Дмитрий Тимофеевич… Прости.
– Не ной, не разжалобишь!.. Меня сам товарищ Сталин учит честно выполнять задачи нашего государства и выбрасывать из колхоза кулаков и подкулачников. А ты хочешь, чтобы я в ваши грязные дела свои руки макнул. Как я тогда на портрет товарища Сталина посмотрю?
– Дмитрий Тимофеевич! Верно это все. Раскаиваюсь. Один раз прости. Не скажи людям, – совсем раскис Василенко.
– Не то что расскажу, а и в газету материал подам.
– Да ты что, Дмитрий Тимофеевич! Что хочешь делай – в суд подавай, только не пиши в газету. Это же весь район будет знать о моем стыде. Весь район! Прости! Век буду благодарить.
И Дмитрий с удивлением увидел слезы в неодинаково расширенных от испуга глазах.
Возле самого села, горбясь, отчаянно вылетел на велосипеде Карп Варчук. Он спешил за советом и защитой к Крамовому. Со злой ненавистью глянул на Дмитрия и еще крепче нажал на педали. В голове его тяжело бухали кровь и мысли. Не сомневался, что Крамовой поможет, но пока что он, Карп, не дурак появляться на глаза колхозникам. Как-нибудь перекрутится, пока не прояснится хоть немного его дело…