355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Большая родня » Текст книги (страница 6)
Большая родня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:57

Текст книги "Большая родня"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 78 страниц)

Матери ничего не сказал. Лег на лежанку, подперев ладонями голову, в книжку воткнулся, но прочитать не мог даже слова.

«Чудно в жизни выходит. Не встреться весенним вечером с девушкой – только бы и было того, что знал бы о ней: живет себе у Варчука на хуторе, куда зимой случайно зашел с Варивоном. Хорошая девушка, добрая помощница матери будет. Не отпразднуют они громко единственной на века свадьбы, но тем не менее…»

Видел Марту в своем доме: улыбающуюся, с расплетенными густыми косами на груди, заснула на его руке.

На следующий день едва дождался вечера. Вышел на дорогу, вглядывался в голубые, покрытые лунным сиянием пригорки, в подвижные тени, катившиеся полем, закрывающие ослепительное, щедро рассеянное зерно. Безмолвие настороженным псом улеглось возле остуженных домов, мигая желтыми огоньками. Далеко проскрипели сани. Липа бросила серебряной изморозью и снова молча передумывала стариковские печали.

Не вышла Марта ни в первый, ни во второй, ни в третий вечер. И Дмитрий аж почернел за эти дни.

Над селом разгулялась метелица. С большака срывался перепуганными табунами коней пронзительный ветер, влетал в узкие улочки и выше домов поднимал мерзлую порошу навстречу роям мелких мотыльков.

«Хорошая погодка, только ведьмам на Лысую гору ездить». Начал надевать полушубок.

– Куда собрался, Дмитрий? – оторвалась от печи мать.

– Заскочу к Варивону, – озабоченно посмотрел в покрытое чешуей окно и вышел из дома.

– Го-го-го! – обрадовался ветер и обдал его с двух сторон мелкой пылью. «Чего ржешь, дурак!» Вышел на дорогу.

Идти было тяжело, временами проваливался в сыпучий снег, но непогода порождала еще большее упрямство. На поле ветер совсем одичал. Налетал спутанным клубком, забивал дух.

«Врешь – не одолеешь!»

Боком пригибался и упрямо шел вперед. Слышал, как соленый пот щипал спину, а в лицо, особенно в подбородок, впивались пронзительные жгучие иглы. В конце концов хутор, колеблясь, неясно выплыл из метели. В окне Мартиной комнатушки покачивается тусклый отблеск – видно, притушила свет. Залаяли на дворе собаки, почувствовав шаги человека. Потом будто что-то скрипнуло; у самого уха промчала пьяная вьюга. Стоял у плетня. Беспокоилось сердце, сжималось на холоде разогретое в дороге тело.

Перескочил через плетень, увязая по пояс в снегу. Слышал, как сыпучий холод посыпался в голенище и начал таять на стельке под тонкой портянкой.

Повеяв тенью, потух огонек в комнате Марты. Дмитрий прислонился к стенке, пальцем тихо ударил в оконное стекло; сзади послышался сухой треск, будто дерево стрельнуло. Оглянулся, не отпуская пальца от холодного стекла.

Черными клубками, сгибаясь, на него катились четыре фигуры. Над узким воротничком кожуха волосатым колесом плыла голова Лариона Денисенко, за ним разогнулся длинный, с палкой в руках Лифер Созоненко. Пригнувшись, опередил отца бойкий Карп.

«Его больше всех остерегаться надо».

– Черт твоей матери! – растянулся на снегу Сафрон, и Дмитрий мимо него отскочил к плетню. Выгибаясь, треснула верея, удобно перехватил ее обеими руками.

«Держись, женишок!» – отскочил от Лариона и обрушил толстый конец на голову Лифера. Тот пошатнулся и, не выпуская из рук палки, приседая, опустился на землю. И еще раз, ахнув, потянул по плечам, аж скрутился долговязый и кровью рыгнул на снег. Налетели Ларион с Сафроном, и две палки одновременно ударили по третьей. Скорее телом, чем умом, ощутил, что сзади крадется Карп. Отскочил к плетню, и тотчас мягко, по-кошачьи мимо него прыгнул молодой Варчук с занесенным шкворнем над головой.

«Сразу голову раскроил бы надвое», – и лупанул ломакой по спине.

Карп легко через голову перевернулся на снегу и сразу же вскочил на ноги, обходя его.

– Карп, по ногам бей бугаяку! Его иначе не свалишь! – ударил в лицо ветер.

– Я тебя ударю! – налетел на Сафрона и Лариона. Отскочил старый Варчук к стене, еще раз свистнула над ним верея и разломилась пополам. Дмитрий хотел перепрыгнуть через растянувшееся тело, и вдруг весь дом с гулом обвалился ему на голову, горячие красные, желтые мотыльки сыпанули в лицо, и кто-то затанцевал на его спине. Потом покачивалась земля – а качалась, как колыбель – сюда-туда, сюда-туда, хрипели злые и тревожные голоса…

Долго не мог встать. Разрывалась голова; обмерзшие пряди волос холодно зазвенели на лбу.

«Где же я?» Свистит пурга, засыпают снега, сковывает мороз. В конце концов встал и со стоном упал назад – закоченелые ноги не слушали его.

«Где же я?»

Наискось нависло над ним старое дерево, зажатое высокими стогами.

«Подожди, да это же хутор Варчуков».

Снова хотел встать, но ноги были как бревна.

«Врете, гады! Если не убили, то не умру просто так».

Боком пополз по снегу, глубоко вспахивая собой сыпучее поле. Задыхался. Снег забивал ноздри, рот, засыпал шею; костенели руки – грел их подмышками и снова полз. Провалился в ров, извиваясь, обрывая ногти, выбирался из него, уже не чувствуя пальцев.

Вырвался из холодного плена и снова полз.

«Врете – не одолеете!»

Конями вылетают ветры, воют, ревут, засыпают снегами.

Не вырвешься из их плена, и занесут заносы, только весной, обгрызенного зверьми (не найдет зверь, мыши обгрызут), отыщет тебя хлебороб по кускам одежды догадается, чье тело нашло приют на его поле…

«Врете – жизнь меня ждет, мать выглядывает. И я приползу к ней».

Снежной насыпью поднялась дорога, доползти до нее, а там и домой недалеко. Отдохнуть немного, дух перевести…

Как тепло становится, брызнуло солнце на черные поля… Какой там черт брызнул! Это мороз его заковывает. Головой в снег, локтем в снег, обе руки под себя, и боком, боком на дорогу, потому что его мать дома выглядывает, Марта надеется на него, ему жить, работать надо… Проклятущие ноги! Кровь течет с нёба.

«Не выплевывать – обледенеет на подбородке»… Больно сдерживает примороженными устами тягучую жидкость и вытягивается на дорогу. Вроде кто-то нависает над ним.

Какой там черт нависает – это мороз хочет сковать его. «Переползай, парень, дорогу – недаром к девушке ходил».

Где-то издалека замычала корова. «Скотина кровь слышит».

– Дмитрий, это ты?

«Ге-ге-ге! Вишь, как подходит. Дмитрием называет».

Голову в снег, плечо в снег, руки под себя – и вперед…

– Дмитрий, сынок!

«Неужели мать? В такое ненастье!»

– Это вы, мама! – хрипит и по знакомому с детства аромату материнских волос, по прикосновенью пальцев к лицу, как может только она дотронуться, он узнает свою наибольшую любовь. – Плохой я, мама, не осудите. И умер бы, так вы у меня есть. – И начинает катиться в безвестность.

Только одна мать знает цену своему дитяти. Только одна мать заглянет в те тайники сердца, которое никому неизвестны. И она уже знает его волю – не надо звать людей. Натруженными большими руками берет подмышки сына и тянет снегами, не чувствуя ни веса, ни усталости…

XІІ

Боль пронизывает до костей, ходит, перекатывается, сверлит буравами тело; отмерзают темно-русые пряди волос, жидкая красная мазка катится по лицу, а мать хлопочет возле сапог – никак снять не может. Тогда, не спрашивая его, молча берет нож, на живом теле режет голенища. Зашипел и прикусил примороженную губу, когда мать сорвала примерзшие портянки. Ноги начинают разбухать, отекать, раздаваться; четверо глаз со страхом скрещиваются на них. Затягиваются впадины между пальцами, заплывают рыхлым тестом, из глубины которого маленькими глазками белеют ногти.

– Ничего, ничего! – бросается мать в хату, приносит несоленое гусиное сало и им до колен смазывает раздутые бревна ног, после кутает чистым льняным холстом, поит водкой, настоянной на тысячелистнике и девясиле.

– Разве же это люди? Это звери, кулаки, – срывается в стон голос матери.

– А вы же думали… Скажете, что упал с лестницы в амбаре, потерял сознание, обмерз. Чтобы никто… – хрипит.

– Знаю, знаю сынок, – склоняется над ним, как над ребенком, укладывает спать. Белую подушку грязнит сукровица, кричит все тело, печет огонь; парень не может даже пошевелиться, и снова ароматная водка горячит губы и рот…

Несколько дней плевался кровью и без помощи матери не мог повернуться. Днем боль немного уменьшалась, а ночью, чтобы не кричать, зажимал зубами уголок подушки, жадно пил первач.

– Может, в район за врачом поехать?

– Никакого врача. Тогда сам себя изведу… Выздоровею, на живом засохнет! – хрипел простуженной грудью.

Мать сама обстригла голову, чтобы скорее залечилась; синяки начали бледнеть. Больше всего беспокоили ноги – не мог стать.

«Неужели калекой буду? Так и не отблагодарю барчуков!» – Скрипел от злости и бессилия зубами. Самым невыносимым, самым страшным было даже не увечье.

«Прибить старого и молодого, чтобы колокола завыли над ними!»

И даже боль уменьшалась, когда видел врагов у своих ног…

Злоба густой смолой кипела в окровавленном теле; затуманивала трезвые проблески ума.

Часто в мыслях встречал Марту. Приходила, приникала к нему, и девичьи губы пахли свежим снегом и весенним заморозком, который уже дышит веянием земли.

Брала его большую руку в свою, гладила от запястья к пальцам и неожиданно, как и приходила, исчезала, как утренний туман по долине. Или он шел к ней на хутор, и она выходила навстречу, как сама весна. Старая дубовка склонялась над ней, придерживая венок пышного розового цвета. В весеннем напряжении стояли прищепы, и молодая хозяйка, радуясь, белила их известью, потрескавшуюся кору заделывала садовым глеем, и сама была как новый росток – свежая, упругая, выглядывая его из-за деревьев…

«Что теперь делает она?»

Скрипнет дверь, и тихо подойдет мать к кровати. Когда только спит она?

А зима бесновалась, расписывала окна холодными цветами; синицами чирикал мерзлый снег, припадая к оконным стеклам, и дом глухо звенел каждой деревяшкой. Непоправимым преступлением казалось лежание, когда столько работы ждало его. Слышал, как ревела корова, идя с водопоя. В сарае жалобно, по-стариковски, жаловались овцы, и так хотелось переступить порог в кружащуюся метелицу, вдохнуть благоухание пресноватого, голубого снега и до самой зари тесать, строгать звонкое дерево, или, оставляя за собой глубокие следы, побрести с подсаками до Буга. А там попеременно с Варивоном рубили бы зеленоватый лед, грели бы на костре закоченелые, красные руки. А вечером – в сельстрой, к молодежи, или к Марте.

Во втором доме, где стоял столярный станок, учился мастерить семнадцатилетний невысокий сирота Григорий Шевчик – дальний родственник. Он же убирался также возле Карего: надо было вывезти лес и заработанные в лесничестве клетки хвороста. Григорий иногда просовывал голову к нему.

– К вам можно? – обращался только на «вы», – по отчеству парня неудобно величать, на «ты» так же не получалось, так как Дмитрий был старшим.

– Заходи, Григорий.

– Как ваше здоровье?.. А к нам вчера шефы из суперфосфатного завода приехали. Это такой завод, который какую-то специальную муку из камня вырабатывает. Обработаешь ею землю – и все на поле, как из воды, растет. Вам бы этого суперфосфата получить… Аж за селом гостей с музыкой встречали. Потом в сельстрое было торжественное собрание. Шефы говорили о планах международных гадов, про тех консерваторов английских, что огнем, как змеи, дышат на нас и войну в каждом сне видят. Потом рассказывали шефы о новой жизни у нас, о соединении города с селом. Очень всем понравился доклад товарища Недремного, мастера химического цеха. Рассказывает так, будто в душу вбивает слова. Боевой, видать, человек, так как на щеке рубец. Потом толково Мирошниченко выступал. Он еще за селом, как брат с братом, встретился с Недремным. Значит, они вместе против всякой контрреволюции боролись. После Мирошниченко говорил Иван Бондарь, а потом на сцену начал пропихиваться Поликарп Сергиенко. Его дядьки за полы свиты одергивают и аж выгибаются от хохота: «Смотри, смотри, Поликарп гораторствовать захотел!» «Куда конь с копытом, туда и рак с клешней!» «Поликарп, не смеши людей!» А тот хоть бы что – без никаких на сцену лезет, – и Григорий рассмеялся. Улыбнулся и Дмитрий, воображая не в меру говорливого, настырного хвастуна Сергиенко.

– Ну, потом и смеху было. Дядьки, как груши, на пол падали, когда начал Поликарп шепелявить про бой красноармейцев с бандитами. – И Григорий, копируя Поликарпа, вдруг вытянул шею из плеч, сбил на ухо шапку, и глаза его стали настороженно испуганными и хитрыми-хитрыми, со скрытыми звездочками веселого пренебрежительного лукавства: «Иду я дорогой, – а было это в двадцать первом году. Ну, а как можно было идти дорогой в двадцать первом году? Душа у тебя не то что в пятки, а и в подметки заскочит – бандиты кругом. – Иду, когда слышу: пулемет как зацокочет: цо-ко-ко-ко. А потом пушка как реванет: гур-гур! А земля – клонится, клонится. Ну, хоть и не страшно мне, а покатился галушкой в ров. И слышу: такой топот от дубравы, будто кто чертей с неба вытрясает. Пропал ты, Поликарп, ни за цапову[14]14
  Цап – козел.


[Закрыть]
душу – думаю так себе, а бандиты летят дорогой прямо на меня. Знают, видно, что я в комбеде состою… Будь у меня пулемет, я бы всех их к чертям сбросил бы с коней. Глаза же у меня, чтобы не сглазить, ну прямо как прицельный прибор – лучше брильянта. Своим дробовиком воробья на лету поднимаю…» – Ну, что в зале творилось после этих слов – и не спрашивайте. Степан Кушнир встал с президиума и со сцены упал на людей. А музыканты как начали смеяться, только трубы брязь-брязь. А Поликарпу хоть бы что. Врет и не улыбнется: «Так бы отлетела моя душа, как легкая тучка. Когда вижу: наперерез бандитам двумя цепочками красные мчат. Только маловато их, а бандитов – до лихой годины. Ну, думаю, надо своим решительную помощь оказать. Красные – дорогой, а я рвом лечу наперехват гадам. Перед самой сечей наши как крикнут – ур-р-ра! И я тут не подкачал – своим басом все голоса покрыл. Голос у меня, – чего там хвастать, – как гром. Когда-то рассердился на жену, как громыхну, так она и упала посреди дома – оглушил. И несколько дней глухая, как пенек, ходила».

– Да остановите его! Вот ведь врет бессовестный! И гостей дорогих не стыдится, – отозвался сзади голос жены Поликарпа.

И снова весь сельстрой покатился со смеху. Посмотрел Поликарп на свою Александру, пренебрежительно махнул рукой, мол: сказано, баба. Чего с ее глупого языка ни сорвется. И снова продолжал: «Врезались наши в бандитов, и на дороге закрутился страшный клубок, сверкая саблюками. Как-то несколько бандитов аж до меня оттиснули одного красноармейца. А он рубится, что глянуть и страшно, и радостно. То со всего плеча рубанет, то наотмашь, то саблю в другую руку перекинет. Ну, не сабля в руке, а молния. А здесь один гад все его норовит сзади ударить, пока тот передние сабли отбивает. Тоже, видно, рубака – не курам головы сносил. Рассердился, видно, наш на него – повернул коня, чуть подался влево, да как рубанет. Так и расколол бандита…»

– Услышал эти слова товарищ Недремный, встал из-за стола, по сцене прошелся, и дядьки поутихли – слушают. А Поликарп продолжает: «Ну, а в тот миг один гад и резанул красноармейца. А сабля только искры высекла и отскочила от плеча».

– Вот начал человек правду говорить и снова на вранье перешел, – недовольно промолвил Степан Кушнир.

– Это я вру? Стыдно тебе, Степан, черте что молоть.

– Да как же это сабля от плеча может отскочить?

– Не знаю, не знаю. А чего не знаю – говорить не буду. Я такой. Спросите об этом нашего шефа, товарища Недремного. Это он тогда рубился с гадами. Вот где теперь пришлось с дорогим защитником встретиться, – и Поликарп подошел к рабочему.

– Было такое, товарищи, – улыбнулся Недремный. – Это я стальные пластинки под гимнастерку подложил. Еще с империалистической принес. Помогали иногда.

Григорий продолжает свой рассказ:

– После этого будто кто подменил дядьев: сами на сцену прутся, чтобы о жизни поговорить – и о политике, и о войне, и про КНС. А шефы только улыбаются. В конце подарили нам библиотеку. Учительница как увидела книжки, аж распласталась над ними и чуть не всхлипнула: «Это же богатство!.. Классики».

– Ну да, на все ваши классики хватит, Людмила Сергеевна, – подтвердил Поликарп. – И Григорий рассмеялся.

– Я вам книжку принес с этой библиотеки. Хорошая, за душу уцепилась и не отпустила, пока от корки до корки не прочитал. – И только теперь снимает шапку. Волнистый черный чуб падает на высокий прямой лоб. Из-под смоляных бровей улыбаются веселые глаза, не присмотрись к ним – карими покажутся, присмотрись – так голубые, только затененные на чернявом виду. По-девичьи мягко закругляется лицо, почти не выделяется подбородок с вырезанной ямкой. И уголки уст заканчиваются также двумя улыбающимися ямками. Взглянешь на такую юность неомраченную и сам в душе улыбнешься.

– О чем же там пишется?

– О революционере Сергее Лазо. Его живцом японцы в топке сожгли. Вот гады треклятые! Словом, контрреволюция! Как они мучили товарища Лазо! А он и не вскрикнул. Такому мужчине жить бы да жить. – Волнение Григория передается Дмитрию, и он тихо говорит:

– Вот он и живет, Григорий, между нами. Как живой.

– Правду говорите! – обрадовался Шевчик. – Такая смерть – это большая жизнь. – И надолго задумчивость обвивает их лица.

Глаза у Григория затемняются, под темными влажными губами теснятся густые высокие зубы, дрожат ноздри небольшого, чуть приплюснутого на кончике носа…

– Вам ничего не надо? – в конце концов нарушает молчание.

– Пока ничего.

– Завтра уже весь лес вывезу. Надо было бы плетень возле овина перебрать. Как вы скажете?

– Ничего, сам переберу. Тебе скотина нужна?

– Да нужна, одну-две клетки вывезти, чтоб баба на печи не замерзла. Она любит тепло, кудель, корову и рюмку, – смеется Григорий.

– А кто ее не любит? Сам бог пил.

– Нет, он не пил.

– А откуда ты знаешь?

– Так как его на свете не было. Это в сельстрое правильно лектор доказал. На картинах показывал. – Выходит тихо в другую хату.

Дмитрий раскрывает книжку, и в его чувства и мысли вплетаются из другой хаты стук тесла и крепкий молодецкий голос:

 
Понад Бугом з ворогами
Третій день гуркоче бій.
Там мій милий чорнобривий
На тачанці бойовій.
 

И невыразимо захотелось жить – не калекой, а крепким воином, выйти на дорогу, когда весенняя синь пеленает далекие родные просторы, а в небе торжественно курлычут журавли, летя в забугские плавни.

«Врете, меня на колени не поставишь!»

Опираясь руками о перила кровати, начал, кусая губу, спускаться на пол.

Наконец встал на ноги, с которых понемногу начала уходить отечность. Мать сплела ему из соломы большие тапки, вот и шаркал ими по хате – осторожно, по-стариковски.

– Значит, выходили, мама. А как вы меня нашли тогда?

– Сказал ты – к Варивону идешь, но сердце мое беспокоилось, чувствовало, что кроешься с чем-то. Примечала перед этим горем: не на месте душа твоя. Вечер настанет – в окно выглядываешь, на дорогу выходишь, а чего напрасно выходить?.. Тогда допряла кудель, а тебя нет. Вот и пошла к Варивону, а потом на дорогу… Ветер с ног сбивает, закоченела вся, а верю – увижу тебя. Хожу, хожу, выглядываю из села, из хутора и возвращаюсь к липе… Скрипит она, как печаль моя.

И незаметно в тихую речь матери, как в музыку, вплетаются воспоминания.

Начинает ветер плыть верховьем чернолесья, пьяняще повевать созревшей земляникой. А тропой от хутора, между молодыми хлебами, плывет в красной матроске статная девушка, посматривая на его покосный луг.

«Почему же ты не пришла ко мне?»

Молчит девушка, только пугливо назад посматривает. Хмурый, как сыч, худющей тенью горбится позади нее Сафрон, и злые глаза сверлят то Марту, то его.

«Для чего ты на свете живешь? – сжимает зубы Дмитрий. – Не жизнь, а несчастный рубль тебя держит, за него всех перегрыз бы, как лютый зверь».

И, погружаясь в мысли, он с удивлением, злостью и даже тайной боязнью видит, что жизнь Сафрона – насквозь дуплистое дерево, в котором гадюкой шевелится жадность к деньгам и земле. И от этого образа холодно и противно становится парню…

«Ничего, ничего нет святого для него. Когда постарели родители, ждал скорее их смерти, женился не на девушке, а на волах, на сундуке. За всю жизнь никогда ласкового слова не сказал, не подал нищему кусок хлеба, не обогрел путника в зимнюю пургу, потому что они не заплатят ему».

«Попадешься ты еще в мои руки – и не отпросишься, и не отмолишься».

Почему же Марта не пришла к нему?

Уже стонало чернолесье, сминались тучи, врезаясь в верхушки деревьев, потемнела на ветрах сизая рожь; девушка испуганно ускорила шаг, замелькала красная матроска над хлебами. Большими разболтанными прыжками догнал ее Сафрон, молчаливый и хмурый, и, будто в кровь, втиснул черную руку в красное плечо Марты.

…Со застрехи звонко бухнула глыба снега и оборвала мысли.

На дороге зазвенел балагульский[15]15
  Балагула – крытая дорожная телега.


[Закрыть]
колокольчик, промчали кони, пьяная свадебная песня покатилась по подоконнику, и сразу же потемнело в хате – мать, припав к окну, заслонила его плечами и головой. Что ему напомнили этот балагульский колокольчик, размашистая свадебная песня – еще и сам не понял, но поковылял от кровати к скамье.

– Сиди, не шевелись! – замахала руками мать. – Нельзя тебе столько ходить, потом снова ночью будешь подушку кусать.

Понял, что-то недоброе случилось и, отодвигая головой материну, припал к оконному стеклу.

По дороге вереницей мчалось несколько саней, набитых молодыми женщинами и мужчинами. Вот одни повернули в сторону, и вороные кони, утопая в белой кисее, рванулись вперед. На передке, раскручивая над головой арапник, крепко уцепившись в вожжи, стоял Карп Варчук. Каким-то чудом еще держалась на затылке сбитая набок седая шапка. А ветер задувал огонек красных волос и задуть не мог. На мосту сани пошли логом, кто-то в черном кожухе мячом вылетел на снег, и вороные исчезли вдали.

– Лифер Созоненко к молодой на хутор поехал. – В дом вошел Григорий Шевчик с кнутом в круглом красном кулаке. – Принудили изверги девушку. Били до полусмерти. Косы рвали. Под венцом синяками светила. Заперли в ванькире[16]16
  Ванькир – боковая комнатка, отделенная стеной от большой комнаты.


[Закрыть]
и издевались как палачи. Говорят, правую руку старик с Карпом ей выкрутили. Вот гады…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю