Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 60 (всего у книги 78 страниц)
Свежевыкуренным дегтем намазали сапоги, вытерли травой руки и сели на одном большом пне, прислонясь плечом к плечу.
– Как живешь, старый? Об отце ничего не слышно? – хлопнул длинными ресницами Степан Синица, что они аж взлетели к широким размашистым бровям.
– Нет, не слышно, – тихо ответил Андрей.
– А ты не бре? – пытливо посмотрел в глаза.
– Кто брешет, тому легче, – косясь, ответил поговоркой.
– Андрей, пошли рыбу глушить! – по-заговорщицки подмигнул Степан.
– А чем?
– Толом.
– Где же ты набрал? – живо встрепенулся.
– А тебе что? Хочется бабе корочки?
– Хочется! – искренне признался.
– Для чего?
– Да… рыбу глушить.
– Ой, обманываешь? – покачал головой и вынул из сумки два бруска желто-розового тола с хвостиками бикфордова шнура.
– Все готово?
– Все. Только поджечь. Не побоишься в воду лезть?
– Чего там бояться? Не только в воду не побоялся бы полезть…
– А еще куда? – прищурился Степан.
– Даже в огонь, – ответил уклончиво, но многозначительно.
– Хороший ты, Андрей, парень. Жаль, что слишком маленький. Тем не менее это с годами пройдет. Побежали.
Андрей глазами нашел коня в просеке и бросился догонять Степана. В последнее время подросток отчего-то был хмурым и одновременно стал добрее. Что-то случилось с ним. Не знал Андрей, что и Степан мучился: Дмитрий Тимофеевич пока что не брал его в отряд.
Как лебедь, купалось солнце в лесном озере, что от края заросло чубатым очеретом и широкой рогозой. К счастью Андрей заметил в зарослях старую долбленную лодочку, вытянул ее на берег, достал шест вместо весла.
– Бросаю! – поджог Степан бикфордов шнур, бросил тол в воду, а сам прислонился к вербе.
Бесконечно долго тянулось время. Наконец послышался взрыв, и радужный свод встал посреди озера, заиграл лучами.
Ребята бросились к лодке. На зеленых всплесках рябели оглушенные щуки, плотва, белела и растекалась накипь малька.
– Хватит на ужин! – восторженно воскликнул Степан. Он хотел еще бросать тол, но Андрей отговорил:
– Может какой-то немец или полицай услышит, тогда беды не оберешься.
Быстро сложили рыбу в сумки, затянули лодку в очерет, а сами побежали в лес, на старое место.
– Если бы вот так фашиста глушить, как рыбу, – прикрывая травой сумку, промолвил Андрей.
– Не побоялся бы?
– Не побоялся бы, – осветился взглядом ненасытных глаз.
– Андрей, – пододвинулся Степан к мальчику. – Давай на пару будем немца бить. Дороги минировать. Диверсионной группой станем. Понимаешь – диверсионной группой. Согласен?
– Сколько я уж об этом думал! Конечно, согласен. А ты умеешь минировать?
– Умею. Я на маневрах видел практику. Жаль, что у нас железной дороги близко нет – придется на дороге устанавливать.
– Тол у тебя есть?
– Все есть. Только давай поклянемся, что никогда не выдадим друг друга, в какую бы беду ни попали. Клянемся, что верно, как взрослые, будем защищать свою Родину.
– Клянусь! – встал с земли Андрей, бледный и гордый.
– Клянусь! – повторил Степан, и пожал руку своему младшему другу.
– Завтра утром скрепим свою клятву делом.
– Нет, только послезавтра можно, так как надо сундучок сделать так, чтобы никто не видел…
В туманный рассвет, когда влажная дорога перекатывала через себя клубы едкого холодного пара, Степан заложил самодельную мину в неглубокую ямку и осторожно засыпал ее щебнем.
– Понял все, старый?
– Понял, – прошептал Андрей, и оба осторожно бросились у лес. – Хотя бы кто из наших людей не подорвался.
– Не подорвется. Фашисты так рано не пускают, – успокоил Степан. – Я все учтено, детка.
Через полчаса вдали загудела машина, и ребята еще дальше побежали в чащу.
– Вот она только колесом наскочит, палочка переломится, боек ударит в капсюль – и полетит машина в безвестность и болото.
Припав к деревьям, вздрагивали от каждого звука. Но звуки машины уже растаяли в туманной тишине. Со временем еще проехало несколько машин. На восходе невидимое солнце набрасывало на зеленоватую голубизну неровный полукруг бледно-светлых искривленных мазков, а взрыва до сих пор не было.
– Что же это такое? – волновался Степан. – Может капсюль негодный? А может заметили фрицы? Так нет, – маскировали хорошо, – успокаивал себя и сдвигал плечами.
Еще прошла машина. И неожиданно разрыв оглушил их. Аж присели ребята, а потом полетели к коням, чтобы скорее переехать в другую дубраву.
– Одна машина есть на нашем счету. Слышишь, на нашем! – сияя улыбкой и белыми подковками мелких зубов, пригибаясь к коню, повернул Степан голову к Андрею.
– Мне аж не верится, – сдержанно ответил Андрей. И тотчас ему так захотелось увидеть отца, прикоснуться к его крепкой руке, что он невольно, склоняясь на гриву коня, прищурил глаза, чтобы яснее представить своего родного отца.
– Приехали! – кричит Степан и по-заговорщицки, одной бровью, подмигивает Андрею.
– Приехали!.. – Чувствуя бушующий приток силы, Андрей на всем скаку соскальзывает с шеи коня на траву и легко бежит вперед, чтобы не упасть на шатающуюся землю. Из-под его ног двумя радужными струйками брызгает и летит потревоженная листва. Степан становится в горделивую позу, еще раз подмигивает Андрею, мол: ну, как дела, детка, – и, сбив картуз на самую макушку, начинает энергично петь:
Тобі, фрицю, в землі гнити,
Мені молодому мед-горілку пити…
Вечером ребята узнали, что на шоссе подорвалась машина с фашистами. Убиты шофер и четверо солдат.
– На мой счет запишем трех фрицев, а на твой – двух, – твердо решает Степан. – Тебе, может, жалко половину фрица? – говорит таким тоном, который исключает всякие возражения.
– Нет, не жалко.
– То-то и оно. Старшинство надо понимать!
XLІІІСпешила Соломия и дух затаивала. Не чувствуя, как били по голове, в лицо мокрые от тумана кусты, безлистая ракита, ветви деревьев. То ли лесные шумы, то ли кровь так гудела в голове? И думала, и думать боялась о своем родном отце.
«А что если нет? – аж отбросило назад. – Нет, нет! Есть мой отец!» – видела в воображении его возле ульев, одинокого, опечаленного.
Пот большими каплями выступал на лице, посолил зашершавленные губы и теплой росой падал на землю. А внутри то вспыхивал жар, то растекался холод.
Она сейчас забыла обо всем, только инстинктивно ощутила, что кто-то идет следом, ибо в воображении, молниеносно сменяя друг друга, проносились картины детства, юности – все, связанное с образом отца. Она даже слышала, как пахнут пергой его шершавые, почерневшие пальцы, как веет табаком от седой, аж позеленевшей бороды.
Чуть не ударилась грудью о жерди, которыми огораживали лесной сад, и остановилась, чтобы хоть дух перевести. Разве же не она приезжала сюда за яблоками, грушами? Разве не здесь ее первые опыты налились теплым соком и закрасовались плодами, как новогодняя елка? Вот и черешня темнеет, с которой когда-то падала на росистую траву. Еще немного пробежать по тропе, и раздастся лес, огибая широкими крыльями просеку. И подсознательная боязнь вдруг сыпнула кусочки льда за спину. Бегом вперед.
– Ой, – опускает платок на плечи и, слыша приток недоброй дурноты, отяжелевшей рукой неумело расстегивает блузку. А пальцы невольно ударили по сырой деревянной крыше улья. Встревоженный пчелиный гул обрадовал ее. Стремглав бросилась в хату, едва обрисовавшуюся между деревьями. Несколько раз нажала на щеколду, и железо гулко зазвенело в сенях – видно, там стояли пустые бочки.
Как долго тянется время! Ее сердце чуть не выскочит из груди, а лицо вдруг начинает стягиваться. Еще раз бряцает щеколдой, и тотчас открывается домашняя дверь.
– Кто там?
Слышит такой знакомый голос и, захлебываясь от волнения, едва проговаривает:
– Это я, отец. Соломия ваша. Ой, папочка!
– Дитятко мое! – забилось в сенях. Отворяется дверь, и она млеет на отцовской груди, ощущая, как на нее ароматным дождем посыпалась борода.
– Соломия! Доченька! Жива? Здорова? – тянет ее в хату и снова целует, по-стариковски мягкими губами.
– Жива! Здорова! – и слезы срываются с ее глаз, как недавно срывался пот с лица.
– А я уж тебя, доченька, было похоронил, как узнал через Дмитрия Тимофеевича, что фашисты перерезали дорогу. За кручиной места не мог себе найти.
– Где теперь Дмитрий Тимофеевич?.. Ой, папочка, родной! Соскучились ли так по мне, как я по вам?
– Еще спрашивает! – И она впервые видит слезы на его глазах, морщинах, бороде. – А Дмитрий Тимофеевич в партизанах. Раньше был бригадиром, а стал командиром, – промолвил шепотом, приклоняясь к ней.
– Вот молодчина! – восторженно вскрикивает. – И уже что-нибудь сделал его отряд?
– Куда твое дело! Ворочают миром ребята, аж земля гудит. Увидишься с ним.
И Соломия только теперь вспоминает про Михаила, бьет себя рукой по голове:
– Отец, у нас никого нет?
– А кто же может быть?
– Тогда ждите сейчас гостя! – и стремглав выбегает из дому, бежит к ульям и попадает просто в объятия командира.
– Ой! Это вы, Михаил Васильевич!.. Просим в хату! Извините меня. Отец живой!.. Ой, какой я глупой стала… Голова кругом идет.
«Какая она хорошая!» – крепко вбирает в себя медовый дух, льющийся из сеней в осеннюю ночь. Придерживая Соломию за руки, Созинов тихо ступает на порог.
От волнения девушка даже не замечает, что ее пальцы сжимают пальцы командира.
– Просим в хату, – приближается к нему Марк Григорьевич. – Притомились, в лесах блуждая?
– Не путешествие, а бездеятельность притомила, – Михаил осторожно и почтительно здоровается с пасечником.
– Так для вас у нас найдется работа!
– Пасеку стеречь?
– Нет, трутней выкуривать.
– Что-то у вас есть на примете? – радостно схватывает намек.
– Конечно. А пока – по небольшой и отдыхать…
Еще сквозь сон он слышит возню Соломии у печи, и смех, и счастливый голос Марка Григорьевича.
– Вставай, парень, горячие блины есть, – отворяет половинку дверей старый пасечник.
– Есть вставать! – широко улыбается и жмурится от солнца, которое брызгами обмывало оконные стекла. – Так когда начнем трутней выкуривать?
– Не терпится?
– Не терпится.
– Подожди немного… Денек какой сегодня хороший. Не вы ли его с собой принесли?
– Соломия вам его доставила.
– А она может, – смеется Марк Григорьевич. – Она у меня как веснянка.
После завтрака, когда Марк Григорьевич вышел из дому, Соломия сообщила:
– Везет нам пока что, Михаил Васильевич. Командиром партизанского отряда в этих лесах бригадир нашего колхоза. Энергичный человек.
– Неужели? – радостно посмотрел на девушку.
– Так отец сказал. Пойдем в партизаны?
– И ты пойдешь?
– А как же может быть иначе? Или по-вашему, буду ульи стеречь? – удивилась и оскорбилась.
– Нет, трутней выкуривать, – вспомнил слова пасечника, засмеялся.
* * *
Темны, шелестливы и таинственны осенние ночи в лесу. Тревожно поют над тобой раскачивающиеся верхушки, а земля отзывается сонным вздохом опавшей листвы. Страшно ухнет сова, мягко, как тень, шелестя бархатными крыльями, и смертельный вопль зайца, похожий на плач грудного ребенка, разнесется над землей. Сквозь волокнистые тучи пробьется юнец и снова, темнея, закутается в черное тряпье. Временами ветер от лесного озера донесет полусонное утиный кряканье и грустное кергиканье белогрудых кажар.
Уже несколько ночей с тревогой и надеждой прислушивается Созинов к лесным перекличкам. Только не вплетается в них мужской голос, походка. Пообещал же командир Марку Григорьевичу, что пришлет своего человека, а не присылает. Впитывая неясное сплетение лесных звуков, Созинов в мыслях переносился в те места, где начнется новая страница его боевой жизни… И чем больше думал о Соломии, тем больше она отдалялась от него. Только ярче вырезался образ командира партизанского отряда, о котором немало рассказывал Марк Григорьевич…
– Пора спать, Михаил, – будто издалека долетает глуховатый голос. – Не бойся, придут за тобой. Наверное, ребята на работе были. Работящие они. Несколько групп карателей в дым разметали. Ну и на железной дороге порядки наводят. Лежит там обгорелого железа, что мусора. От страха фашисты начали вокруг железной дороги вырубать леса. Оно такое дело. Фашист свирепствует, а партизанский отряд растет. Очень смышленый комиссар в отряде. К работе жадный и слово сердечное имеет. Поговорит с людьми – мир в глазах меняется. Ты тоже коммунист?
– Коммунист.
Если бы уж скорее приступать к делу! Углубляется в планы партизанских операций, будто и в самом деле уже находится в отряде Горицвета…
Далеко за полночь, когда осенняя сырость уже подбирается к костям, заходит в хату и, утомленный ожиданием, ложится на топчан, а мысли кружат и кружат, прося дела, широкого и настойчивого…
И снова снится ему штаб первого дивизиона в полутемной землянке. Он готовит данные артподготовки, а над картой сидит начальник разведки старший лейтенант Зуев.
– Звони Туру, – приказывает связисту и в то же время слышит, что с Туром что-то произошло.
«Как же ему звонить, если третья батарея погибла» – припоминает, тем не менее пристально прислушивается к голосу связиста.
– Буг! У телефона Буг! Товарищ лейтенант, – передает трубку боец.
– Это Буг? – с тревогой вслушается в ответ, крепко прижимая трубку к уху.
– Буг слушает, – слышит четкий спокойный голос Тура.
– Тур? Это ты? – недоумевая, радостно спрашивает. И слышит еще чью-то речь и удивленный плеск женского голоса… Вроде Соломия? Что это такое?
– Созинов!.. Миша! Дружок! – выкрикивает Тур.
И командир раскрывает глаза, изумленно привстает на кровати и ничего не может понять. Сон ли это, или привидение? Его обнимают чьи-то быстрые, крепкие руки, и снова раздается счастливый взволнованный голос Тура:
– Миша! Михаил Созинов! Живой! Каким же ветром, дружище!? Да неужели это ты?
Он соскакивает с кровати, непонятно и изумленно водит глазами. Потом догадывается обо всем и обнимает руками невысокого, тонкого Тура.
– Савва! Тур! Снится или не снится!? А чтоб тебе всякая всячина! Как же ты меня узнал?
– Еще спрашивает! Я тебя и на том свете узнал бы! – смеется Тур, освобождаясь от крепких объятий товарища. – Подожди, а то кости поломаешь, бес бы его побрал. Полицаи не додавили, а теперь товарищ додавит.
Пьянея от радости, он забывает обо всем. И только со временем замечает, что в доме стоит еще высокий статный мужчина средних лет с небольшой кудрявой бородой, а возле него в шинели, с двумя гранатами за поясом, молодцеватый парень.
– Знакомься с командиром партизанского отряда.
– Очень приятно. Лейтенант Созинов. Слышал о вас много, – сжимает крепкую руку.
– И о вас слышал, – прищуривается Дмитрий.
– От кого? – удивляется.
– Комиссар не раз рассказывал.
– А, он может наговорить всего, – улыбается и снова ближе подходит к Туру.
Еще пробуют друг друга руками, словно сомневаются, что действительность – не сон.
– И как оно может быть в жизни? – искренне удивляется Созинов.
– Все в руках господних, – делает притворно покорное выражение Тур, и весь дом взрывается смехом. – Куда же вы теперь, товарищ рыжий пасечник, соизволите? Пасеки у нас нет, а штаб находится под деревом – и дождь капает, и ветер продувает. А у вас организма хрупкая – на белых постелях спите.
– Товарищ комиссар, хоть старшим помощником младшего повара примите. Уж как-нибудь наварим вам похлебки, что в животе три дня будет бурчать, а на четвертый – дуба врежете.
– Если оружие есть, то может командир и примет. Он у нас без оружия и родного отца не взял бы.
– Да есть такая-сякая игрушка, только не пойму, как она стреляет – дулом или прикладом, ибо то и другое круглое.
И за теми словами, не притворно нежными, а солоноватыми, перемешанными и воспоминаниями, и шутками, и просто, казалось бы, мелочами, в таких случаях кроется настоящая дружба, любовь.
Хорошо и искренне смеется Тур, как давным-давно не смеялся. Марк Григорьевич достает литр самогона, хвалит:
– Черти бы его батька хватили. Такой из слив гонят самогон, что насколько уж я человек не пьющий, а набираюсь в хлам. Дмитрий Тимофеевич, тебе в красном углу садиться…
– Почему же мне?
– Не по чину, а по работе.
– Тогда Тура усаживайте.
– Обоих. Вы же у нас дети хороших отцов! Это самое главное.
– Вот если бы побольше таких детей, то не переводился бы свежий фашист в аду, – обзывается Пантелей Желудь.
«Вон какие они, народные мстители» – с увлечением и завистью осматривает Тура, Горицвета и Желудя. Хочется сказать им что-то приятное, радостное, важное, но, как и большей частью бывает в таких случаях, не находится нужное слово, а то, что крутится в голове, кажется мелким и неполноценным.
– На радость нам, на погибель врагам и всем сучим сынам, которые приносят горе нам! – поднимает первую рюмку Марк Григорьевич.
«Нет здесь Варивона. Он и выпил бы, и наговорил бы, и дела – горы перевернул бы» – вспоминает Дмитрий, прислушиваясь чутким ухом к каждому звуку со двора, хотя и стоит там на страже Федор Черевик.
– Дмитрий Тимофеевич, принимай его, – любовно кивает Тур головой на Созинова, – начальником штаба. Вот увидишь, и месяца не пройдет, а он тебя своими бумагами выкурит из теплой землянки на мороз.
– И меня принимайте, – привстает Соломия из-за стола.
– Даже пару дней не погостишь? – качает головой Марк Григорьевич.
– Не до гостей теперь. Примете?
– У нас нет пасеки, – хочет отшутиться Дмитрий.
– Я серьезно говорю, Дмитрий Тимофеевич.
– Серьезно? Мы пока что женщин в свой отряд не принимаем.
– Почему? – натягивается голос девушки.
– Почему? Где же с вами денешься? Живем в одной землянке…
– Дмитрий Тимофеевич хочет запорожские обычаи установить в отряде… В самом деле, мы женщин пока не принимаем, а девчат можем, – Тур незаметно кивает Дмитрию.
– Так, значит, примете меня? – наседает Соломия.
– А ты разве незамужняя? – преувеличено удивляется Дмитрий. – Ну, что же, тогда ничего не поделаешь – придется принять. Только не думай, что тебе с медом будет. Подумай лучше, – и снова косится на Тура, не смеется ли тот.
Но Тур, непривычно покрасневший и радостный, горячо разговаривает со своим другом.
Марк Григорьевич пристально прислушивается к разговору Дмитрия и Соломии. Когда же все пошло на лад, он незаметно вышел из-за стола и пошел в ванькир. Через какую-то минуту в двери рядом с пасечником появилось взволнованное, смуглое лицо Ольги Викторовны Кушнир.
– Председательша к нам пришла. И не пустил бы, так начальство, – будто растерянно сообщил Марк Григорьевич и развел руками: что же, мол, сделаешь с такими людьми.
– Ольга Викторовна! – Горицвет порывисто встал из-за стола и пошел навстречу молодице.
– Дмитрий Тимофеевич, родной… – крепкой рукой здоровается с командиром и останавливается посреди хаты, по-девичьи стройная, с горделиво приподнятой головой, а выразительные увлажнившиеся глаза с энтузиазмом следят за каждым движением мужественной фигуры. – Почему-то и в снах и наяву видела тебя только партизаном. Всегда верила тебе, как своему ребенку, как сердцу своему… Что же, Дмитрий Тимофеевич, была я в твоей бригаде, а теперь принимай в свой отряд.
– Дмитрий Тимофеевич женщин не принимает, – весело отозвалась из-за стола Соломия.
– Как не принимает? – нахмурилась Ольга Викторовна. – Шутишь, девушка.
– Конечно, шутит, – исподлобья глянул на Соломию. – Чего расходилась? Что мы, Ольги Викторовны не знаем?
– Да знаем, – покорно наклонила голову Соломия и снова прыснула. – Но у вас же только одна землянка…
– Одна? – удивляется Ольга Викторовна. – Так надо сейчас же еще строить. А что если, пусть судьба милует, кто-то сыпняком заболеет?!
– Слышишь, как правильно сказано? – обращается Дмитрий к Соломии.
– Да слышу. Но имеет ли Ольга Викторовна оружие? – в доме запестрели улыбки.
Дмитрий хотел прикрикнуть на Соломию, но Ольга Викторовна, метнувшись в ванькир, принесла оттуда горбатый немецкий автомат.
– Разве же не видно, кого принимаем? – удовлетворенно промолвил Дмитрий и начал осматривать оружие.
XLІVПошатываясь, Варчук вошел в дом и сразу же остановил взгляд на припухшем от слез лице Аграфены.
– Ты чего розрюмсалась? – бросил шапку на скамью, тщательно приглаживая волнистые усы.
– Карп оставляет нас.
– Как оставляет? Ты в своем ли уме? Ночью прибыл и уже оставляет? Может с пьяного ума фокусы выбрасывает? – трезвея, остро посмотрел на жену.
Аграфена только рукой безнадежно махнула на дверь светлицы. Сафрон поправил разлохмаченные волосы и, молодцевато подняв грудь, двинул в другую комнату.
Возле стола стоял поглощенный заботами Карп, смазывая керосином автомат. Огненный обвислый вихор закрыл половину лица, а на другую – падала тень. Поэтому лицо его казалось на удивление черным и чужим. Напротив Карпа сидела молчаливая, с крепко стиснутыми в узкую полоску губами, нахмуренная Елена. К ней птенцом прислонился Данилко.
– Слава Украине! – попробовал пошутить, но сразу почувствовал, что его слова упали, как камень в воду.
Карп поднял мрачное лицо от стола и утомленно, насмешливо покосился на отца.
– Что? Хильнули? Веселые вы не по времени.
– Пью, но ума не пропиваю, – попробовал бодриться, однако от того насмешливого оловянного взгляда стало не по себе; ледяной струйкой начало просачиваться беспокойство, и снова забарахтались мысли, тревожные, едкие.
Не просветлялась, как думалось, его жизнь. Не было покоя в этом мире.
– Только глядите, чтобы головы не пропили. Очень быстро вы богатеть начали. Пуповиной может вылезти это богатство. Осторожнее, осторожнее надо действовать, – обвел глазами стены, завешанные разнообразнейшими коврами. – Вон в Балине подсыпали старосте яда в мед – околел, как петух от чемерицы.
– В мед? – насторожился, припоминая, что только вчера он привез от Синицы кадку с медом.
– В мед. А в Погорелой автоматом старосту вдоль плеч продырявили.
– Партизаны, значит?
– Конечно, не немцы.
– Черт его батька знает, что творится на свете. Не могут с кучкой головорезов толку дать! Один разврат только кругом. О Бондаре не раз говорил, а с ним до сих пор панькаются. Чует моя душа, что есть их рука в разных местах. Когда бы мне полная власть, я скоро бы дал лад всяким таким…
– Пошла писать губерния! – криво улыбнулся Карп. – Есть у вас первач? Выпьем, что ли, на дорогу?
– Что-то недоброе надумался делать.
– Да наше дело такое: побегал за телегой, побежишь и за санями. А не побежишь – голову, как цыпленку, скрутят. – Повесил автомат на стене и сел возле жены. Погладил кургузыми пальцами белокурые волосы Данилка, и мальчик перепугано замигал глазами на отца.
«Сын, а отца сторонится» – призадумался Карп, вглядываясь в сумерки, наливающие оконные стекла холодной, прополощенной ветрами голубизной.
О Елене даже не подумал: всюду хватит такого зелья – как не Галя, так будет другая. Беспутные женщины, падкие на чужое добро и любовь, утомляли его, наполняли все тело угарной усталостью и гулом, опустошали негустые, но любознательные мысли, крепкую упругость и силу, как серп опустошает зелье.
Выпили, помолчали. Настала та неудобная тишина, когда самому не хочется спрашивать, а собеседники упрямо молчит.
– Что оно у тебя случилось? – в конце концов придвинулся ближе к окну Сафрон.
– Пятки смальцем мажем, отец.
– Как? Отступает немец? – округлились глаза у Варчука.
– Нет. Нам приказали в подполье идти.
– В какое подполье?
– Сам не пойму, в какое. И что оно, и к чему оно?..
– Смеешься?
– Эге, на все зубы начинаю смеяться.
– Что же в том подполье будете делать?
– Черт его знает. Говорят одно, а, как посмотрю, на деле не другое ли выйдет. Наше дело телячье – крутят мозги, как хотят.
– Остался бы ты, Карп, дома. Брался бы за хозяйство, – тихо попросила Елена.
– Поздно, жена, за хозяйство браться. Грехов плугом не перепашешь. Придется служить мне, как медному котелку, с этой игрушкой, – хмуро, тем не менее театрально, взял в руки автомат.
– Да, плохи дела, – протянул Сафрон. – Крутись же, Карп, чтобы на добро выкрутить.
– За тем добром, небось, не угонишься. Сейчас такая жизнь: ешь, пей, гуляй, режь, бей. Прожил день – и то хорошо. Черт его знает, не пойму свое начальство: одной веревочкой крутились с фашистом, на всех перекрестках кричали, что немец – счастье. А теперь – в подполье иди.
– А какова ваша политика относительно партизан?
– Бить их.
– Ага! – многозначительно протянул. – Это хорошая политика.
И из этого «ага» Карп начал ухватывать нить развязки. Еще немного – и может догадка стала бы обнаженной истиной, но все эти мысли приглушил стаканом самогона: все равно, как плыть. У него есть только один шаткий берег, изгаженный, грязный, а на другом места нет.
Похрустывая костями, встал из-за стола. Огненный чуб упал на лоб, прикрывая блеск выцветших и опустошенных глаз.
И смотрел уже на сына Сафрон, как на отрезанный ломоть. И не родительская боль, а страх перед неизвестным шевелился в его душе.
– Когда же думаешь идти?
– Сегодня ночью.
– А Крупяк убегает?
– Нет.
– Он же тоже… головорез, еще какой. Чего же тогда не идет в подполье? Это, сын, какая-то новая игра в жмурки.
– Наверное да.
– Может к нему пошел бы?
– Боюсь.
– Крупяка боишься?
– Его же. А что если эта игра в жмурки кому-то нужна на некоторое время? Тогда Крупяк выдаст меня и не охнет. Все выслуживается, и злой, как пес бешеный, злится, что выше начальника полиции не подскочил… Надо сначала разнюхать, что и к чему.
До боли не хотелось бросать уютный уголок. Даже уже в мыслях пожалел, что не зашился с начала войны, как короед, в дерево. Но перед глазами вставали немые, замученные люди, и он невольно потянулся к немецкому оружию, словно в нем нашел защиту от видения.
«Тьфу! – каким нежным стал. Наверное, о всяких там нервах не врут врачи».
– Ты мне с оружием не шути! Тоже игрушку нашел! – отступил в сторону Варчук, когда на него злопыхательским глазом взглянуло дуло.
Посмотрел Карп на испуганное обвислое лицо отца, прищурился:
– Страшно умирать?
– Если бы имел три головы, не страшно было бы.
– Это только змеи бывают трехголовыми, – бросил, лишь бы что-нибудь сказать.
Но эти слова передернули Варчука и породили глухую неприязнь к сыну. Так как не раз приходилось Сафрону слышать, что люди обзывали его этим прозвищем.
«Наплевать, пусть что хотят говорят, лишь бы он пожил в свою волю. Больше мне ничего не надо на свете. После меня пусть сама земля кверху перекинется».
В холодную ночь добрался молодой Варчук в неспокойный голый лес и почему-то облегченно вздохнул, когда вошел в Куцый яр. Вокруг горбатились тени, и Карп, сам того не замечая, также сгорбился, выискивая глазами тени с националистического «провода».
Вот и тот большак, от которой развилкой бросились врассыпную две узкие, притрушенные листьям дороги. Это сухое листья теперь шумело, как водопад, белыми уголками обжигало ноги, и Карп старался стать на те участочки оголенной земли, которые не несли на себе ни одного живого следа.
Что-то закачалось впереди. Карп, срывая с шеи автомат, прыгнул под защиту дерева.
На дороге четче очертились две фигуры в немецкой форме. «Засада, – мелькнула мысль. – Я вам засяду» – люто прислонил автомат к плечу. Но сразу же опомнился. Гляди, за какого-то здохлячего фрица свои же братики найдут на краю света и, как подсолнуху, голову скрутят.
Бесшумно, съежившись, метнулся назад, и тотчас, как насмешка, прозвучали хриплые слова:
– Слава Украине, героям слава!
Карп невольно подтянулся и, пригибаясь, закосолапил на большак.
Навстречу ему в сопровождении охранника шел сам заместитель окружного проводника. На нем была немецкая шинель синего цвета, высокие немецкие сапоги и эсэсовская фуражка.
«Хоть бы хваленую мазепинку с вилами[129]129
Трезубцем.
[Закрыть] надел». – Вытянувшись, пытливо осматривал дородную фигуру. И вдруг повеселел: «Значит, это только игра в ссору»…
Все было так, как он и думал.
* * *
На следующий день, только начало светать, Сафрон Варчук запряг вороных и, выбирая такую минуту, чтобы его не видела жена, понес впереди себя к бричке кадку с медом. Однако не устерегся: только ухватился за железные перила, как с порога неприветливо отозвалась Аграфена:
– Куда же ты мед повез? Снова пьянствовать? Распустился хуже всякого…
– Цыц! Не твое бабье дело! А то я тебе так распущусь, лишь бы до вечера выжила! – страшно завертел глазами и стегнула лошадей батогом. «Ич, проклятая баба, все тебе до крошечки увидит. И выдумал бог такое ведьмовское зелье. Тьфу!» – скосил глазами и впопыхах, будто бросая хлеб в рот, перекрестился.
Сутулясь, ввалился к Марку Григорьевичу в хату.
– Раненько ты, Сафрон, притаскался, – удивился пасечник.
– Какой ты мне мед всучил? – не поздоровавшись, остановился посреди хаты с кадкой, будто свадебный староста с хлебом.
– Как какой? – вознегодовал старый пасечник. – Самый настоящий. Липовый.
– Липовый? А моя баба чего-то разбалакалась, что всяким сорняком воняет.
– Понимает твоя баба! Что же, я не разбираюсь, значит, в меде?
– Да бабы они такие, – примирительно согласился. – Вот чтобы не было грызни дома – перемени его. Знаешь, баба – бабой. Разве с ними каши сваришь? Упрется тебе, как норовистая лошадь – ни тпру, ни но.
– Эт, только голову морочишь…
Когда Марк Григорьевич внес новую кадку зернистого меда, Варчук пытливо посмотрел на него. Но лицо у того было поглощено заботами, руки не дрожали, и на душе Сафрона немного отлегло.
– Ну-ка, отведай, какой он!
– Первый сорт, – с ножа съел комочек пасечник, и Сафрон совсем прояснился, ругая себя за глупые сомнения.
Тем не менее дорогой снова засомневался: немножко, может, и не повредит, а если больше съесть?..