Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 78 страниц)
– Боишься фашистов?
– Боюсь, – ответила исподволь, с болью. – И не знаю – страшнее или омерзительнее они мне.
– Омерзительнее, – отозвалась Югина, ближе пододвигаясь к Марте.
– Наверное, да, – согласилась. – Он, фашист, за щеколду возьмется – так ты ее, как зачумленную, несколько раз кипятком шпаришь.
– Кипятком надо не только щеколду шпарить, – заблестел взгляд Ивана Тимофеевича. – А чувство страха должно, Марта, как можно скорее исчезнуть у наших людей. Фашисты – воры, они страхом свой страх скрывают. Когда народная месть опустится на их донельзя растянутые тылы, тогда враг будет принимать за мину даже порхот плохонького бесхвостого воробья. А это очень скоро будет. Леса наши уже партизанскими становятся.
– Пусть становятся на радость нам.
– Одно дело надо сделать, Марта, доброе дело, но опасное. Не побоишься?
– За свою жизнь я не беспокоюсь, Иван Тимофеевич… Говорите, – ответила твердо.
– Может подумаешь?
– Если вы говорите – значит продумано это. Доброе дело есть доброе дело. Правда, Югина?
– Правда, Марта.
– Хочу вверить тебе жизни человеческие. Будешь за раненными бойцами присматривать. Это дело будто по знаку тебе? – пристально посмотрел на молодицу.
– По знаку, – зарделась.
Югина доброжелательно улыбнулась Марте и вышла в ванькир.
– Будешь продолжать медицинскую работу?
– Хоть не смейтесь над этой медицинской работой… Буду продолжать, насколько смогу. Только медикаментов никаких нет.
– Из холста наделаем бинтов, для промывки ран сделаем первач, зелья разного Марийка принесет, а дальше что-то придумаем.
– Добрый вечер, Марта Сафроновна, – из ванькира вышел невысокий русый, с забинтованной головой матрос. – Иван Стражников. Примете моих орлов на свой корабль, то есть на чердак?
– И вы знаете о чердаке? – всплеснула руками Марта.
– Эта вершина пока наиболее знаменитая в селе, – пошутил матрос…
На следующий день к Бондарю пришел трезвый и пристыженный Поликарп Сергиенко.
– Звали, Иван Тимофеевич?.. Недавно я, кажись, наговорил не того – всякого такого…
– Поликарп, ты уже свою чертову машинерию сжег и утопил?
– Не удалось, Иван Тимофеевич. Пока я у вас нахвалялся, баба ее куму одолжила. Сегодня заберу у него и уже на мелкие щепки обрубки разобью.
– Это сделаешь чуть позже.
– Чуть позже? – удивился Поликарп и насторожился: не подготовил ли снова чего-то против него Иван Тимофеевич?
– Чуть позже. А сейчас выгонишь мне с четверть такого первака, чтобы он синим цветом горел!
– Всяким будет гореть, Иван Тимофеевич, – повеселел Поликарп, – чистый ректификат выгоню. Выпьешь моей свекловки – и на голове ботва вырастет… Это вам для аппетита надо?
– И для аппетита, и раны лечить.
– Вот оно что! – Сухое лицо Поликарпа становится трогательно-сочувствующим, как у скорбящей женщины.
XXVІВ глубине неисхоженного лесного оврага, у ручья, образовавшего здесь в продолговатой котловине небольшой пруд, строили большую, «на вырост» землянку. Вместо досок пол вымостили расколовшимися надвое кряжами, вместо кроватей выстроили длинные, от двери и до противоположной стены, кленовые полати. Небольшие окна пробили во всех стенах, а крышу покрыли широкой дранкой, которую мастерски драл Федор Черевик. Парень сразу привязался к лейтенанту и любое его слово схватывал на лету.
– Будет толк из него? – спрашивался Дмитрий у Тура.
– Дело покажет. Человека только действие и возвеличивает, и бросает вниз головой, – уклончиво отвечал лейтенант, сплевывая черными сгустками крови.
Несколько раз брался Тур помогать строителям, однако быстро покрывался испариной, задыхался, и у него что-то начинало хрипеть внутри.
– Отойди, парень, подальше от греха. На тебя смотреть совестно, а он и себе к древесине тянется. Ты раньше нутро от крови очисть, на ясном солнце прогрейся… Ложись на мою кожушанку. Не бойся, она чистая, – морщился от жалости дед Туча и решительно не допускал командира к работе.
– Что же мне прикажете: только смотреть на вас? – хмурился тот.
– Зачем тебе на нас смотреть? Не видишь, какая красота вокруг. Дыши широко, вот и оклемаешься быстрее.
– Савва Иванович, мы и без вас управимся, – приносил Федор в туеске дымчатой ежевики и садился возле лейтенанта, следя за каждым его движением. От взгляда Дмитрия девичье лицо Федора бледнело так, что даже полные розовые губы шершавели, будто их присыпали солью. А в широко раскрытых зеленовато-серых глазах дрожал страх – парень снова припоминал свой позор в лесах.
Тур шел осматривать лес или ложился навзничь на дедовой кожушанке, прислушиваясь к звонкому перестуку топора, мягкому шипению пилы, перезвону ручья и лесному дыханию, хмельному и несмолкающему.
Нелегко было на душе у молодого командира батареи, который похоронил своих боевых товарищей на лесных просторах Подолья. Тем-то и седина перевила паутинами его буйный черный чуб, тем-то и складки резко очертили худое нервное лицо, и сухие мышцы прорезались под кожей. И заснет мужчина, а снятся его ребята, и не убитые, а живые, крепкие, напористые, с которыми ему бить бы и бить врага, славой застилать родную землю, а потом прощаться со своими орлами, отпускать их, героев, в светлые дали… Не судьба… И слезы не глаза, а душу обливали Туру. То ли от тоски, то ли от переутомления, пробираясь к своим, не уберегся от облавы. Выстрелял до последнего все патроны и попал в руки полиции. И хоть как его ни били, фанатично верил, что внутренности не отбили, что скоро он выздоровеет.
«Как же можно не выздороветь, когда столько работы тебя ждет. Армию надо собирать в тылу. Если бы хоть сорокапятимиллиметровых пушек достать. Для партизан – самые лучшие». – И снова, погружаясь в замыслы, видел себя среди своих артиллеристов на той дороге, где пришлось ему останавливать прорыв.
В его сердце вместилось много людей и болящей горечи. Днем он мысленно разговаривал со своими гармашами, сочувствовал родителям, которые уж больше не увидят своих соколов, а ночью снова жили с ним его воины, и Дмитрий, просыпаясь, часто слышал хриплый, с мучительным клекотом, голос командира:
– По батарее! Заряд полный!.. Огонь!.. По фашистской сволочи!.. Хорошо, ребята!
В лунном сиянии до желтизны бледное лицо Тура с резко очерченными тенями становилось вдохновенным и таким волевым, что Дмитрий долго присматривался к нему, желая постичь часть того мира, который вместился в молодой окровавленной душе командира.
«Такие воинами родились» – задумывался, представляя, каким должен был быть Тур в бою.
Дмитрий трудно привыкал к людям, а с Туром сошелся легко, без внутреннего напряжения и неудобства. Может потому, что и Тур был не из разговорчивых, может и потому, что его очаровали скромность и деловитость молодого командира. Тур никогда не говорил: «так надо», а только – «я думаю». Но то «я думаю» так обосновывалось, что оно неизменно становилось – «так надо». Как-то, возвратившись из леса, Тур радостно обратился к Дмитрию:
– Обошел сегодня все наши владения… Выздоравливаю!.. Дмитрий Тимофеевич, ты стратег!
– Тоже мне стратега нашел, – покосился на Тура, выжидая, что тот скажет.
– Прибедняешься, Дмитрий Тимофеевич, а сам так и норовишь что-то выпытать? – рассмеялся командир. – Скажи: почему здесь, а не в другом месте расположился лагерем?
– И сам не знаю. Как-то с перепугу наугад попал, – шутливо развел руками.
– А все-таки? – взглянул пытливо. Дмитрий сразу стал серьезнее.
– Мысль такая была: лес здесь стоящий, здоровенный, с трех сторон болотами и низиной окруженный. Танки даже зимой не проскочат, так как тина только сверху твердеет. Значит, для обороны важное место. Дале, – вокруг мало сел. Это тоже неплохо. Ну, и Шлях при благоприятном случае может быть под нашим надзором. А это стратегическая дорога. Машин мы можем на ней, как дичи, набить. Жаль, что железная дорога далековато… Будет из нас пот потоками литься. Да к этому нам не привыкать.
И, погружаясь в свои соображения, Дмитрий не заметил, как изменился Тур, как радостно заискрились его глаза, забились в дрожи уста.
– Дмитрий Тимофеевич, ты… ты молодец, – взволнованно подошел к нему и крепко пожал руку. – Ты настоящий солдат.
И эти простые слова надолго запомнил Дмитрий. Радостью и печалью дохнули они: повеяло теми далекими и живыми воспоминаниями, той суровой и искренней человечностью, тем волнующим теплом, которое всегда было в речах Свирида Яковлевича, Маркова, Кошевого… Где они воюют теперь?
Ничего не мог ответить Туру, но этот день еще больше сблизил его с молодым комиссаром, к слову которого всегда прислушивался вдумчиво, внимательно.
Однажды Дмитрия в особенности взволновала суровая логика и поэтичность командира.
Как-то вечером дед Туча, тяжело переживая потерю своей жены, погрузился в наивные соображения об историческом прошлом страны.
– Нет, нет таких казаков, как когда-то были. Вот были герои, – закончил старый, обращаясь к Федору.
Тур встал с земли. Глаза его во тьме засветились сухими огоньками.
– Есть, деда, – тихо промолвил, – и значительно больше есть теперь в нашей стране героев, чем за всю историю было. Но не об этом я хочу сейчас сказать. Вы, деда, партизан, и мне хочется, чтобы вас не сбивала с толку однобокость. Во всем нужна ясность. Мы очень уважаем героическое прошлое, своих достойных предков, но живем не прошлым, а современным и будущим. Еще тридцать пять лет тому Феликс Дзержинский, светлый рыцарь революции, сказал: «Не следовало бы жить, если бы человечество не освещалось звездой социализма». А нас эта звезда и осветила, и вырастила. Поэтому все народы с надеждой смотрят на нас… – Тур, увлекшись, начал говорить сложнее. – Те же государства, которые не имеют верного указателя, которые разбрызгали жизненные соки на мертвый песок, которые погрязли в торгашеской грязи, – свою грязь прикрывают завесой прошлого, живут воспоминаниями и лицемерными сожалениями. Они за сорок дней народ отдают в плен, а сокровища прошлого плывут в фашистские лапища или продаются с торгов. Мы не принадлежим к таким государствам. Мы множим славу прошлого сегодняшним днем. И вы сами, деда, недаром пришли в эти леса. Так как ничего более дорогого Отчизны у нас нет.
– Правду говоришь, командир.
А Тур, помолчав, зашелся резким кашлем, потом еще тише обратился к Черевику:
– Ты поэзию любишь. Чьи это слова?
Лiси прапрадiдiв i гори зникли в сумi,
I осипаються притертим пiр'ям думи.
В домашнiй затишок пiсень спадає квiт,
I лютня у руках слабких стиха поволi,
I зa плачем рiднi моєї у неволi
Часом не чую дум, пiсень минулих лiт,
Та iскри юностi, як райдуга травнева,
У глибинi грудей, проте, не раз спахнуть,
I пам'ять освiжать, простелять добру путь
I пам'ять в час такий, мов лампа кришталева,
На диво, прочуд всiм, оздоблена митцем,
Хоча i пил її охмарив давнiм днем,
Але у серце їй свiчник поставиш ясний —
I сяйвом свiтлих барв спахнуть минулi днi,
I розiв'ється знов у замку на стiнi
Килим прадавнiх лiт, притьмарений, прекрасний.
– Мицкевич?
– Мицкевич. Великий художник. Но слишком идеализировал прошлое… Вот победим, Федор, фашистов, и такие мы произведения увидим, сами создадим о своих героях, о своей Родине, что и в мире таких не было. Ибо живет наш народ не ковром древних лет, а вверх поднятым крылом…
– Горячий парень, ой, острый, – говорил о нем Туча. – Только бы выздоровел. Как начнет он кровью плеваться, меня будто кто шилом в мозг ширяет. Вот сволочи! Калечат людей, словно это не живая плоть. Из таких надо жилы выматывать, чтобы у любого, кто хоть в зародыше имеет ненависть к людям, шкура от страха отваливалась, чтобы он в душе паскудной зарекся пальцем задеть человека. Ты не думай, что любит дед наказывать. Я в молодости как весенний гром был – самым сильным парнем на наши села. Но в глупости, в потасовки не лез. А теперь сам на куски резал бы любого врага, своего или чужого. Думаешь, легко мне? Если бы ты знал, какая у меня жена была. Сердце ее весь свет жалело, сколько она дел переделала, сколько хлеба нажала. Маленькую медаль, золотую, получила в Москве. Думаешь, легко ее костям, перегоревшим, лежать в земле? Все вначале просила, чтобы похоронил ее на кладбище возле дочери – вишняк там разросся, тополь стоит… А я собрал ночью ее косточки, замотал в кусок холста и закопал под яблоней. Может после войны ее просьбу исполню…
Дрожат под глазами сетки морщин, и, не в силах сдерживать наплывы воспоминаний, Туча как-то жалостливо махал рукой и отходил от Дмитрия.
* * *
В понедельник под вечер поехали на мельницу. В землянке оставили одного Тура. Туча умостился извозчиком, а Федор, надев жовтоблакитну[125]125
Жовтоблакитна – желто-голубая.
[Закрыть] повязку, выполнял роль полицая.
Тихий погожий вечер еще не погасил самородки золота, разбросанные над горизонтом, а уже небо разливалось, как паводок, заливало сизо-зеленой водой луга, и тучи, затухая, плыли той бескрайностью, как острова. Потом из-за леса выплыла луна, на отаве замерцали росы, засветились на красной одежде конского щавеля. В плавнях забеспокоилась дикая птица и долго, грустно крякала, не могла успокоиться.
Проезжая мягкой луговой дорогой между рядами округлых верб, Туча кнутом затронул ветку, и увядшая листва с тихим шорохом, перекручиваясь, постепенно посыпалось на спины лошадей, на телегу и на землю.
Все: и небо, и сено, в труху перемолотое в глубоких колеях дороги, и сырое гниловатое дыхание реки, и тревожный крик птицы, и невысокая росистая отава – извещало, что лето уже передает ключи безрадостной осени.
Не раз слыханный размеренный перестук мельницы напомнил Дмитрию что-то до боли близкое, неповторимое, от чего защемило и быстрее забилось сердце. Не было времени разбираться в путанице воспоминаний, так как уже чернела дощатая мельница и вздыхало, рассыпая синевато-серебряные капли, большое колесо. Федор соскочил с телеги и первый зашел на мельницу. Там быстро промелькнули две или три женские фигуры и исчезли, спустившись к воде.
– Добрый вечер, хозяин! – поздоровался Дмитрий с мельником, пожилым мужчиной. Вся одежда на нем, борода, брови, лицо были покрыты сладковатой дымчатой мукой.
Белая пыль дрожала в мельнице, обвивая и оплетая нитями убогие стены и снасти.
– Доброго здоровья.
– Кому зерно мелешь?
– Известно кому – вспомогательной полиции.
– А людям?
– Не велено.
– Возьмем мы у тебя, хозяин, несколько мешков муки.
– Бумажка есть?
– Аж три бумажки. Видишь, какие? – Федор слегка тронул рукой ружья. – Хорошие?
– Документы исправные, – неловко улыбнулся мельник. – Значит, вы не из полиции?
– Выходит.
– Так вы, ребята, забирайте муку хоть всю, только меня свяжите и положите в уголок.
– Это можно, – с готовностью согласился Федор. – Мы люди не гордые.
Когда связывали мельника, тот шепотом спросил у Дмитрия:
– А можно дорогу к вам узнать, если это не военный секрет… Вы меня не бойтесь. Немецкая власть где-то мне держится. А многие люди слоняются теперь. С радостью пристали бы к вам.
Дмитрий пытливо взглянул на мельника:
– Кто они? Хорошо их знаешь?
– Как не знать. Советские люди.
– Коммунисты есть среди них?
– Есть. Мой зять. Раненный еле добрался домой, а теперь сохнет человек без живого дела.
– Кем до войны был?
– Механиком.
– Где живет?
– Третий дом над речкой, если по течению идти. На доме гнездо аиста, – повеселел мельник. – Может вас свести с ним? Я сейчас сбегаю.
– Не надо. Сами познакомимся, – прикинул, что о таком деле надо посоветоваться с Туром.
– Да оно так, вам виднее, как надо делать, – согласился мельник и зашипев на Федора: – Не так здорово скручивай, не немец же ты. Попусти немного бечевку.
– Это же для вашей пользы, – успокоил Федор.
– Нашел пользу. От такой пользы дуба можно дать.
– Не дадите – бабы сразу развяжут. Это вы им за магарыч мелете?
– За какой там магарыч! – оскорбился мельник. – Надо же хоть чем-нибудь помочь своим людям… Вяжи ты скорее.
Когда Дмитрий подхватил третий мешок на плечо, в дверях мельницы, как в раме, встала статная молодая женщина. Блестящие глаза горели на ее бледном лице.
– Дмитрий! Дмитрий Тимофеевич!.. – ступила шаг вперед, простерла руки и сразу же безвольно опустила их.
– Марта! – не веря себе, снимает мешок с плеч и выпрямляется порывисто, всем телом.
Память в один миг осветила тот сумрачный мир, перенесла в такое близкое и такое далекое родное село, в глубину минувших весен. Воспоминания, одно дороже другого, закружили, словно льдины в ледоход; тем не менее и в тех воспоминаниях таится подсознательная тревога, как в полдень тень возле корневища дерева.
Волнуясь, подходит к ней и протягивает руку.
– Дмитрий… Дмитрий Тимофеевич, – как-то несмело подает руку молодая женщина, и нет в ее пальцах бывшей силы и упругости.
– Думалось ли, надеялось? – легко охватывает ее руки и выходит из мельницы.
– А я думала, надеялась, верила. Не мог же ты поехать куда-то и не проститься со мной, – глянула на него, отклоняя голову назад. – Каждую ночь стал сниться. И когда я уже избавлюсь от тебя, когда ты мое сердце оставишь? – и не может оторваться от своей первой любви, такой близкой и недосягаемой. – Как же ты зарос! Я и не знала, что у тебя борода кудрявая, – касается округлой густой бороды.
– Страшным стал?
– Еще лучшим, чем был. Только глаза у тебя теперь как ночь.
– Если победим – звездами засияют. Как в песне, – ласково прищурился.
– Ой, хоть бы скорее наши вернулись, – взялась руками за сердце.
– Ты куда думаешь? В мельнице останешься?
– Нет, домой буду идти.
– Провести тебя? Не побоишься?
– Ничего в мире с тобой не побоюсь! Только как тебе?.. – вдруг завяла.
– Ты чего?
Вздохнула молодая женщина и ничего не ответила, смотря затуманенным взором на него и уже ничего не видя. Постепенно подошел к телеге:
– Денис Викторович, вы с Федором отправляйтесь домой («землянку домом назвал, привыкаю» – отметил) – а я подамся в село. Дело есть.
– Может, помощь нужна?
– Нет. Позже увидим. Если припоздаю – у Марка Григорьевича останусь.
– Остерегайся же.
– Дмитрий Тимофеевич, только сегодня приходите. Мы все будем беспокоиться, – промолвил Федор и вспыхнул, как девушка.
– Хорошо, – прищуриваясь, глянул на парня. – «А и в самом деле, парень, кажется, ничего».
Воз мягко тронулся луговой податливой дорогой. Дмитрий поправил автомат, подошел к Марте.
– Чего запечалилась? – обнял рукой плечи, и так пошли оба узенькой стежкой над зубчатой певучей линией Буга.
– Чего? – И горечь заклекотала в ее голосе. – Будь она проклята, такая жизнь! Весь свой век мучилась и мучусь. Уже в последние годы горе начало забываться. Среди людей и меня человеком считали, а теперь стыдно глянуть в глаза всем, тебе… Через Варчука и Созоненко проклятых. Они тень на меня бросают. Кабы бы эти лиходеи в безвестность пошли – легче бы стало на душе. А Лифер еще похваляется: прикладами втолкну Марту в свой дом. Или будет жить со мной как миленькая, или на кладбище в дерюге вынесут. Сегодня с тобой здороваюсь и дрожу душой, не упрекнешь ли взглядом.
– Не беспокойся, Марта. Люди знают, какая ты. Живи честно и никто не упрекнет тебя.
– Я, Дмитрий, раненных воинов лечу. У себя на чердаке. Нашли с Ниной работу.
– Знаю, Марта. Спасибо. Когда-то наведаюсь в твой госпиталь. – Шел, охватив рукой плечи Марты, а заросшей щекой прислонившись к ее щеке.
Вот и исчезла Марта в коноплище, а он стоит в тени, ощущая, как беспокоится сердце. Пора бы возвращаться в новый дом. Нет, сегодня не в силах он сейчас идти в лес. Его зовет к себе село, смотрит на него глазами Андрея, печалится голубым сиянием Югины и вздыхает тяжелой печалью матери.
«Там же немцы теперь. Ну и что?..»
Шелестят высокие стебли кукурузы, шуршат маковые головки, и сердце его в тишине так бьется, как на речке трещит лед.
Наклоняясь по теням лип, перескакивает дорогу и уже рукой берется за свой перелаз; уже над ним низко нависают мокрые от росы ветки развесистых яблонь; чуть дальше грустно шумят тополя. И вот его хата. Насмотрись, Дмитрий, на свое молчаливое и печальное гнездо.
Насмотрелся Дмитрий и насмотреться не мог…
Уже небо подплывало кровью, уже, просыпаясь, как море, глухо стонали леса, когда он легко, по-лесному, спешил к Городищу.
С багряного, затопленного восходом перелеска, как из пожара, вышли две фигуры.
«Кто здесь рыщет?» – мигом залег в засаде, подминая поседевшую от росы траву.
И каким же его было удивление, когда узнал Тура и Черевика. Федор, увидев Дмитрия, обрадовался, а Тур сдержанно поздоровался и неодобрительно покачал головой.
– Что-то случилось? – обеспокоенно спросил.
– Случилось, – недовольно промолвил Тур. На влажных от росы щеках задрожали сухие мышцы.
– Что?.. Где дед Туча? – вытянулось лицо от напряжения.
– Тоже пошел своего командира искать… Федор, пойди навстречу деду.
– Что же такое у вас? – облегченно вздохнул.
– Как что? – неожиданно с негодованием ответил Тур и перешел на «вы». – Это вам, Дмитрий Тимофеевич, виднее. Вы оставляете отряд и даже не говорите, куда идете. Я понимаю рыцарские подвиги – провести женщину до села. Но этот подвиг – кому он нужен? – полнейшая бессмыслица, безрассудность. Вы под паршивую полицейскую пулю подставляли и свою жизнь и той женщины. Поблагодарили бы вас ее дети…
Дмитрий молча выслушал взволнованное слово комиссара, а потом тихо промолвил:
– Это правда, Савва! Но если бы ты имел детей, может, по-другому судил бы меня… Даже зверь не знает той разлуки, какую нам принес фашист.
– На чувства, Дмитрий Тимофеевич, бьешь? – смягчился Тур. – Чувство без ума – это тот хмель, который и голову сорвет… Пропуска нам, справки надо добыть.
– Какие?
– Немецкие. Чтобы свободно могли теперь по дорогам ходить. А за сегодняшний поступок – и в дневнике тебя ругаю.
– Уже записал?
– Записал и вывод сделал: командир выбросил целый день из своей жизни, как черепок за плетень.
– Вывод нелегкий.
– Тем хуже для нас. Итак, Дмитрий Тимофеевич, утвердим сейчас и до конца войны основной распорядок: ежедневно боевыми действиями помогать Родине! Ежедневно! Так и запишем в дневнике?
– Так и запишем! – крепко сжал руку комиссару. – Может, с этого и начинать дневник?
– Хочешь, чтобы о твоем поступке не вспоминать?.. Не выйдет, Дмитрий Тимофеевич… Что мельник тебе рассказал?.. Это хорошо, что нас ищут люди. Надо скорее узнать, кто они. Партия всегда учит – держать тесную связь с народом. Вот как только нам связаться с подпольным райкомом?
– Может его и нет теперь?
– Есть, Дмитрий Тимофеевич, – ответил уверенно. – Об этом говорят последние события в районе.