Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 76 (всего у книги 78 страниц)
На неширокой реке Ривец, что теперь разделяла зону «рейхс-комиссариата Украины» от «Транснистрии», отряд Тура выдержал короткий, но жаркий бой.
Распаренная ароматная ночь месила сизо-черное месиво туч. Просыпались громы, и молнии перекрестными саблями то и дело резали небо вплоть до самой земли. В бледно-синеватом отблеске на миг оживали поморщенное зеркало реки, близкие темные холмы чернолесья и с полсотни домов, которые, припадая до ровных улиц, испугано бежали в долину.
Первые выстрелы слились с грозным рокотом, а когда гром затих, приглушив острое восприятие звуков, стрельба стала похожей на частые хлопки пенькового кнута. Вместе с тем уменьшалось и ощущение опасности, будто грозовая ночь имела силу защитить натруженное, озябшее тело от пули и смерти.
Яркий мир молнии оторвал от села кривую полосу черных фигур, которые бежали к реке с винтовками наперевес. Но партизаны опередили врага. Зло бросаясь в черные волны, они вырвались на противоположный берег, и пулемет Федора Черевика разорвал, отбросил назад подвижную полосу, а потом прижал ее к земле. Нина и себе побежала за партизанами. Вымокшая до рубчика при пересечении реки, она закрутила узлом на затылке отяжелевшие косы и бросилась вдогонку за растянутой цепью, которая то исчезала с глаз, то снова появлялась. Застывая, сжималось тело, короткими хлопками касаясь ног, стреляло платье, и уши, налитые водой, туго процеживали гул боя. Она видела перед собой ночь, где притаился враг, тот столапый враг, который убил ее мать, хочет убить ее, все близкое и наиболее дорогое ей.
Без винтовки, с голыми руками девушка бежала навстречу бою. Кто-то ахнул, и в мерцающем сиянии она увидела невысокую фигуру партизана, который покачнулся, остановился на лугу и обеими руками прижал к груди винтовку. Когда она добежала к нему, молодому, с полудетскими чертами воину, он уже лежал на примятой траве. Из груди и руки еще шипела, замедляясь, кровь; темные потрескавшиеся губы покрылись предсмертным потом, а по-детски наивные глаза улыбались удивленно-жалостной улыбкой и, казалось, таяли, как тает на солнце молодой лед.
– Нина, Нина, это ты? – попробовал и не смог встать. От этого улыбка его стала еще более жалостной, а в светлых глазах всколыхнулась упрямая сила. – Передашь матери, что погиб в боях за Родину, за Сталина… Документы передашь. Документы – они у меня… Слышишь, Ниночка, сестричка?..
– Ты еще выживешь, Петр, – чуть сдерживая плач, наклонилась над ним.
– Нет, – прищурился. – Я уже стыну, умираю. Прощевай, Нина. Поцелуй меня. Еще ни одна девушка не целовала меня… Ты же сестричка моя.
Рука упала с груди, увеличилось черное пятно вокруг сердца, тело раздвигало траву, становясь длиннее, и в конце концов, после короткого вздоха неожиданно замерло. Следующая вспышка молнии искореженной линией засветилась в глазах, но уже не вздрогнули веки, не задрожали черные неподвижные ресницы.
Охваченная ужасом, безостановочным натиском слез и непоколебимой мощью, она забыла закрыть глаза партизану, схватила винтовку и, на ходу заряжая ее, бросилась вперед. Догнала неширокую цепочку. И после первого выстрела, который больно отозвался в плече, ум начал контролировать мысли и движения. Глаз, приближаясь к темным фигурам, которые уже обернулись назад к хатам, в непрестанных вспышках быстро выбирал шаткую цель, пальцы тесно охватывали затвор и курок.
Ударил сильный крупный дождь. Он зашумел по траве, зашипел на нагретой дороге и смешался с девичьими слезами. Партизаны повернули назад, и разгоряченный боем Тур чуть не налетел на девушку.
– Нина, это ты?
– Я, товарищ комиссар, – голос ее стал почему-то виноватый, а винтовка застыла в сжатых пальцах. Она приготовилась выслушать укор, но пусть попробуют у нее забрать оружие – самому комиссару не отдаст.
«Да не имеет он права забрать» – самый стало досадно на себя, что заговорила как-то так, будто виновата была перед ним.
– Кто же тебя в бой послал?
– Сама пошла, – тверже произносит, перебрасывает винтовку на плечо, крепко, до боли в пальцах, сжимая раскисший ремень.
– Молодец, девушка, – погладил небольшой рукой по мокрым девичьим косам. – Спасибо тебе! – И от этих простых слов сваливается с плеч Нины часть непомерного бремени и боли, будто их смывает этот густой прямой дождь.
В небольшую дощатую лодочку положили убитого Петра Горенко и поочередно понесли к расколыхавшемуся лесу, который, словно исполинский фонарь, освещался изнутри синей грозой.
На рассвете их задержала стража отряда имени Ленина, и скоро обросшие, худые, почерневшие и голодные партизаны бросились в крепкие объятия товарищей. В наспех выкопанных землянках затрещали сухие дрова, взялась паром на мокрых телах одежда, молниеносно исчезала пища и на запавших щеках сияла радость.
После первых неотложных хлопот Созинов нашел Нину в землянке Соломии и сначала не узнал милого лица. Оно, просветляясь желтизной и голубизной, стало более продолговатым, заострился нос, а смелые серые глаза стали теперь печальными. Потрескались до крови неяркие губы, уголки их опустились вниз. Не изменились только размах крылатых бровей и горделивая девичья стать.
Чуть заметной улыбкой встретила Созонова, и он сразу понял, что теперь ей ничего не следует говорить про личное: его слова восприняла бы как оскорбление, пренебрежение к памяти матери. Даже здороваясь, не задержал лишней минуты ее руку, только глаза сразу же омрачились, выдавая все чувства.
– Как, Нина, устроилась? – спросил, садясь на булыжник.
– Уговорила Соломию, что будем вместе в подрывной группе.
С удивлением заметил непривычную твердость в певучем голосе. Созинову не хотелось бы, чтобы его любимая стала подрывником, но вместе с тем был рад, что горе не сломило, а укрепило ее. Поэтому стало ближе и понятнее новое выражение ее унылых больших глаз.
– Хорошо. Удачи тебе на новой стезе, – вышел из землянки, чувствуя, что еще более дорогой стала ему эта осунувшаяся, измученная девушка.
«Уляжется горе – и молодость возьмет свое. Только твердость взгляда останется навсегда» – наперед угадывал, какой будет Нина после того, как зарубцуется душевная рана.
XXXVДмитрий просыпается от холода и болезненного непрерывного стука в голове, будто там невидимые кузнецы бухают тяжелыми молотами. Хочет встать, но тело не слушается его: все стало чужим, непривычно пухлым и болезненным. Над ним качается узорчатая листва дубов, где-то сзади скользнул луч – осветилась зелень и заиграли росы. Вдруг, затемняя свет, наклоняется бледное улыбающееся лицо Алексея Слюсаря. Партизан что-то говорит, ускоренно двигаются губы, но Дмитрий с ужасом понимает, что ничего не слышит. Преодолевая несмолкаемую боль, он шевельнул головой, однако – ни единого звука. Хочет что-то сказать, но тоже не может. Догадка, что он онемел и оглох, так ошеломляет его, что он на миг закрывает глаза, а потом всем телом делает сверхчеловеческое усилие, чтобы встать на ноги, снять с себя страшное оцепенение. Встал на колени, но неизвестная сила бросила его на землю. И снова встал, и снова упал.
Недосягаемое небо слепит ему глаза, они наливаются диким упрямством и злобой. Испуг искривил лицо Слюсаря, и он, сдерживая Дмитрия, что-то быстро-быстро заговорил, очевидно, начал успокаивать. Но уже ничто не может усмирить непокорный характер. Страшным рывком вырывается из объятий Слюсаря и, чувствуя, как расползается отяжелевшее болезненное тело, трещат и ломятся кости, встает прямо навстречу солнцу и летит без вести – в черноту и холод.
Придя в себя, видит немолодое доброе лицо с рыжеватой клинообразной бородкой, полуседой.
«Врач» – догадывается и впивается глазами в бумажку. Большими буквами на ней старательно выведено:
«Товарищ Горицвет, не волнуйтесь. У вас воздушная контузия и ранена нога. Говорить и слышать будете. Побольше покоя. Берегите себя. Врач Булгаков».
И вдруг это простое, с типично русскими чертами лицо становится неизмеримо прекрасным и дорогим. Одними глазами он благодарит врача, и теплое наводнение, заливающее Дмитрия, уменьшает боли и стук в голове.
«А может только успокаивает меня?» – мелькнула ужасная мысль. Сжалось сердце, а расширившийся взгляд пытливо остановился на высоком лбу, раздвоенном толстой поперечной веной. Внимательный глаз врача сразу заметил перемену выражения, приязненно прищурилось в мягкой сетчатке припухших морщин. И снова рука протянула бумажку:
«Все будет хорошо. Слышите вы, медведь упрямый».
И эти слова вызовут некое подобие улыбки на измученном, сведенном судорогой лице Дмитрия.
Через несколько дней, лежа на освещенной солнцем лужайке, он увидел, как из леса вышел невысокий стройный партизан и остановился невдалеке от врача. Что-то было знакомое и в походке, и в чертах лица.
«Неужели это Шевчик?» – внезапная догадка осенила Дмитрия, и он напрягает зрение, чтобы лучше рассмотреть крепко подобранную фигуру. «Ну да, это он».
Но как изменился Григорий! Седина заплелась в его черные волосы, глубоко запавшие глаза обвелись темными полосами, выразительные морщины очертили небольшой рот.
«Немало, Григорий, ты горя испил» – с сожалением подумал, не спуская подобревших глаз с его сосредоточенного и смелого лица. Припомнил смерть Софии и детей, вспомнил и свою семью и тяжело вздохнул.
Григорий понял, что делается на душе у Дмитрия, и подошел к нему, опустился на колено, осторожно крепкой рукой притронулся к расслабленной припухшей руке.
Врач снова подал бумажку, и Дмитрий несколько раз прочитал: «Он спас и вас, и ваших друзей».
Взгляды Григория и Дмитрия встретились. И это была встреча не давно минувшей молодости, а трудных закаленных лет, лет тяжелейших испытаний, которые испепелили всю мелочность души, углубили чувства, научили сердце неизмеримо любить свою землю и людей. Они оба не смогли бы рассказать о своих чувствах, но внимательному глазу о них говорили и их безмолвные взгляды, и чуть заметное содрогание губ, и тот добрый покой, который размягчал лицо Григория и уменьшал боль Дмитрия.
Так они снова стали друзьями.
Через две недели Дмитрий потихоньку, заикаясь, начал говорить, а потом отложило правое ухо, и с какой жадностью и болью он слушал рассказ Пантелея Желудя, который также был контужен, но более легко, Алексея Слюсаря и скупое слово Лазорко Иванца! Только их четверых и успел спасти Григорий Шевчик, который стал командиром после героической смерти Федоренко.
– Националисты, сукины сыны, убили, – рассказывал Дмитрию. – Из окружения мы с боями вышли к так называемому «дистрикту Галиции» и попали во второе окружение – бандеровское. Пришлось пойти на хитрость – объявили, что мы отряд отца Федора, и подались снова на Подолье. Когда же разгромили фашистов в двух районных центрах, «щыри» поняли, что это действует партизанская рука, и бросили свои банды на нас. Мы проучили их хорошо… Представляешь себе, в одном бою я встретился с Карпом Варчуком. Жаль, что не пришлось догнать его… Выздоравливай скорее, – и, прощаясь, ласково касается пальцами опухшей руки Горицвета.
XXXVІДмитрий, опираясь на палку, медленно вышел к лесному озеру. Тихо шумел шершавый узловатый очерет, на воде пышно расцвели белоснежные лилии; в округлые мясистые коробочки кувшинок бились мальки и бросались врассыпную, когда из глубины молниеносно взлетала длинная тень крапчатой щуки. Бежали и исчезали в зеленых берегах пушистые тучи; звездчатые плетения орехов, обвитые диким хмелем, нависали низко над неусыпными волнами, и тревожный плач чаек взлетал над расцветшим осокорем.
Рядом, на просеке, что когда-то пахалась, засевалась, теперь поднялся высокий остролистный пырей, желтела плотно сбитым соцветием наперстков терпкая пижма и осыпался наклонившийся колосок одичавшей ржи.
«Скоро засеем тебя, нива! – улыбнулся, припоминая взволнованные слова Григория о событиях на Белгородско-Курской дуге. – Украину уже освобождают. Украину!»
Хотелось еще раз в одиночестве пережить это радостное сообщение. Хотелось скорее совсем выздороветь, снова броситься в бой, пойти навстречу своей большой армии. Верилось, что доживет он до того дня, когда вся его земля, свободная и счастливая, поднимется из пепла и руин, еще во стократ более дорогая и могучая, и на одичавшем поле закрасуется золотой колос, и в новых хатах запылают огоньки счастья, и у счастливых родителей родятся счастливые дети.
При упоминании о детях тяжело заныло сердце. Сколько он думал-передумал о своей семье. Одна мысль, что, может, стал уже таким одиноким, как Григорий Шевчик, бросала Дмитрия в холодный пот.
«А живет человек. И как врага громит! – мелькнул перед глазами образ Григория. – Другого, может, надломило бы горе, а этот держится, как из камня сбитый».
Уважение и приязнь Дмитрия все больше росли, когда он знакомился с боевой работой отряда Григория. А подрывная группа, которую возглавлял инженер Смирнов, восхитила командира: каждый брусок тола рассчитан – на взрывание моста столько-то надо, на водокачку – столько-то.
«А мы не умели уважать добро. На одну школу двести килограммов вбухали».
Заинтересовало и решение о наказании. Партизану, который чем-то проштрафился, поручалась тяжелейшая задача. Выполнением его искупалась вина.
Все выше и выше из-за леса привставало солнце, натягивая между деревьями золотые нити, вывязывая на земле пятнистые тени. Снова припомнилось дорогое сообщение, и хорошо стало на душе, словно тот пушечный гром уже перекинулся сюда, в безграничные просторы Подолья.
– Товарищ командир, попробуйте яблок! – к нему, обнявшись, подходили раскрасневшиеся от смеха неразлучные друзья: Алексей Слюсар, Пантелей Желудь и Лазорко Иванец.
Уже несколько раз, держась друг друга, они ходили в бой с новым отрядом. И Григорий только головой покачивал:
– Если у тебя, Дмитрий, все такие партизаны, то с ними можно землю перевернуть.
– Не хочу переворачивать. Пусть себе и дальше крутится вокруг солнца, – неожиданно он становился задумчивым. Тихо продолжал: – Так, все такие… были…
Пантелей обратился к Дмитрию:
– Товарищ командир, надумали мы в районе забрать себе машины – надоело пешком ходить, невыгодно: и ноги болят, и сапоги рвутся. Отпустите на доброе дело.
– Как думаешь нападение сделать? – заинтересованно взглянул в открытое, смелое лицо парня с дымчато-сизыми глазами.
– Думаю взять с собой нескольких шоферов, переодеться всем в полицейскую форму и днем пойти в город. Дойдем до полиции, снимем дежурных и сразу в гараж – он возле самой полиции стоит. Пока раскумекают, в чем дело, – мы уже на машинах выскочим на дорогу. Здесь самое главное – неожиданность. Для вас легковую постараюсь добыть.
– С командиром отряда говорил?
– Говорил. Соглашается. Дает нам шоферов.
– Что же, отправляйтесь. Если неудачей повеет – не ввязывайтесь бой. Сразу же назад. А на добро пойдет – не забудьте горючего захватить. Сгоряча можете выскочить без ничего.
– Вот и хорошо, товарищ командир. Хочется живого дела, – привстает с земли рослый крепкий парень, и вся его фигура дышит безграничной силой и упорством.
Обнявшись, все трое пошли узкой, чуть заметной тропой в лес, и скоро широкое развесистое пение всколыхнулось над извечными шумами, усилилось эхом над озером:
XXXVІІ
Хай гримить земля пiснями
В цей крилатий гордий час.
Слово Сталiна мiж нами,
Воля Сталiна мiж нас.
В воскресенье по пыльной широкой дороге, обсаженной молодыми тополями, шли и изредка ехали люди в город на ярмарку. Как изменились, осунулись и обносились они за эти годы! Снова грубая десятка, сотканная на самодельных ткацких станках, о которой уже и забыло село, покрыла намученное тело. К ногам были привязаны безобразные черные галоши, сделанные из резиновых камер. На женщинах парусили топорщащиеся юбки, пошитые из грубого защитного брезента.
Когда на дорогу вышла небольшая группа полицаев, поблескивая никелированными пуговицами, люди испуганно шарахнулись на поле. Недалеко от города полицаи остановили две подводы с упитанными кабанниками[147]147
Кабанники – резчики свиней.
[Закрыть] и приказали ехать в полицию.
– Господа полицейские! У нас, говорил же ж тот, документы все есть, – рыжеусый кабанник, часто мигая ресницами, начал вынимать из-за пазухи ременной бумажник.
– Документы в полиции покажешь! – строго обрезал коренастый полицай.
– Господа полицейские. На беса… тьфу, зачем, говорил же ж тот, нам та полиция сдалась! Мы люди простые. Выпейте за наше здоровье, а мы себе с богом поедем на ярмарку. Говорил же ж тот, пусть вам будет сладко и нам не горько, – протянул мохнатую руку с аккуратно сложенными «украинскими» рублями.
– Да ты что, душа твоя тринадцатая, подкупить нас хочешь!? За такие дела знаешь куда тебя закроем? Ты еще нас не знаешь! – закричал на кабанника, и тот испуганно присмирел, непослушными пальцами поспешно кладя в пазуху деньги и документы.
Кто-то из полицаев не выдержал, весело фыркнул, и коренастый косо посмотрел на него, и себе еле сдерживая улыбку. От огорченного, однако пристального глаза кабанника не спряталась скрытая усмешка.
«Наверное, мало дал. Видать, взяточники, больше хотят». Он зашушукался с другими кабанниками, и скоро засаленные бумажки из толстых пальцев переходили в его руку, и он намеренно долго пересчитывал деньги, искоса посматривая на своих веселых охранников.
Возле города их задержала стража.
– Куда товар отправляете?
– К добрым покупателям.
– Подходящий?
– Середина-наполовину. Денег полные пазухи везут.
– Посчастливилось вам.
– Конечно! Дал бог копеечку, ну, а черт даст дырочку. Погуляем хорошо. – Захохотали все, и кабанник совсем повеселел: откупимся, говорил же ж тот, они выпить не дураки.
И когда тронулись подводы, он заговорщицки начал коситься на коренастого. Тот и себе подмигнул ему, а недалеко от полиции прошептал:
– Не пугайтесь, оказавшись на этом дворе. Через пять минут поедете себе на ярмарку.
– Спасибо, господин полицай, – растянул рот в широкую улыбку.
– Носи на здоровье.
Подводы въехали во двор полиции. Дежурный, стоя на крыльце, лениво посмотрел на обычную картину и не двинулся с места, но когда полицаи вошли в гараж – забеспокоился:
– Кто там распоряжается? – настороженно позвал.
– Чего орешь, как на ярмарке? Не видишь – свои. Привезли тебе подарки, – медленно подошел Пантелей Желудь с Алексеем Слюсарем к полицаю. – Начальник ваш у себя?
– В кабинете сидит.
– Скажи, что приехали к нему с важным пакетом, – устав зевнул Пантелей и кончиком пальца перекрестил рот.
– Сейчас скажу.
И только повернулся служака к двери, как всю усталость и уважение смело с партизана. Одним взмахом он мертвой хваткой охватил голову дежурного, и тот бессильно ударился теменем в сильное плечо Пантелея. Связанного, с забитым ртом полицая Пантелей положил возле ступенек, а сам с автоматом наготове встал недалеко от двери. Скоро зашмыгали машины, вот одна покатила к воротам, и Желудь, махнув рукой кабанникам, мол – удирайте скорее, побежал к гаражу. Он еще успел забросить на грузовик мотоцикл и на ходу вскочил в кузов.
Из дома полиции уже бегут полицаи, и Пантелей, опираясь локтем на кабину, бьет длинной очередью в растерянную полубезоружную отару, которая сразу же рассыпается по всем закоулкам двора.
Машины, подпрыгивая, на полном ходу мчат по ухабистой мостовой, обгоняют подводы с кабанниками, которые со всей силы хлещут кнутами лошадей, и Пантелей, смеясь, весело бросает им:
– Спасибо, что партизанам послужили! Ярмаркуйте на здоровье.
Но тем, видно, не до ярмарки – гонят лошадей подальше от базарной площади и исчезают за крутым поворотом…
На опушке заправили машины, закурили.
– Дадим, хлопцы, круг, чтобы сбить врага с толку. А то, чего доброго, нападут на след и свалятся к нам в отряд, как снег на голову. Даром эту затею не попустят. Как вы думаете? – пытливо взглянул на партизан Пантелей.
– Можно и круг дать, – согласились. Почему было не согласиться после хорошего нападения? – Дорогу же хорошо знаешь?
– С завязанными глазами найду. Вы еще не знаете меня! – вынул изо рта трубку.
– Ты и к своей девушке с завязанными глазами ходил? – поинтересовался Слюсарь.
– Нет, она у меня такая красивая, как весна, – взгляд не оторвешь.
Партизаны улыбнулись, полагая, что Пантелей снова что-то придумает, но он неожиданно задушевным голосом, будто вздыхая, промолвил:
– Эх, и девушку же я выпестовал, хлопцы! Кончится война – приедете ко мне и сами увидите, какое счастье может достаться человеку. При ней я даже на водку смотрю как на врага проклятого… Ну, поехали, время! – легко вскочил в кабину первой машины.
Глухими, только ему известными лесными дорогами повел Пантелей небольшую колонну. Вера в свое воинское счастье глубоко укоренилась в душе партизана. Но это была не слепая вера. Каждое нападение он тщательно обдумывал, избирая своими спутниками неожиданность и смелость, которые переходили границы возможного.
«Если бы мы с фашистом просто воевали, давно нас танками передавил бы. А мы воюем по-партизански – значит, почти по-научному, а иногда и выше. Здесь слились и наука, и догадка, и наша ненависть. Вы еще не знаете нас!» – любил повторять в кругу своих товарищей.
Теперь его потянуло в те леса, где начал партизанить. Хотелось хоть одним глазком глянуть на старый лагерь, вспомнить минувшие боевые дни и вместе с тем захватить несколько авиабомб, чтобы можно было из них вытопить тол. Потянуло так сильно, как тянет птицу в родное гнездо, и в памяти перебирал волнительные картины, которые проплывали друг за другом, окутанные живым сиянием широкого сердца, согретые искренним теплом молодости. Незабываемое ему ярче виделось с расстояния времени, ибо время стирало то огромное напряжение, когда глаз в час боев и испытаний лишь молниеносно вбирает в себя разрозненные картины, не систематизировано бросает в глубь пережитого. А спустя время они всплывали неожиданно, как промытые грозовым дождем. Так с расстояния времени нам становятся дороже и детство, и молодость, и первые встречи, и друзья. Так воспоминания про солнечный весенний луч и первый подснежник согревают и радуют нас в зимние дни.
Под вечер Пантелей увидел те леса, отдельные деревья, мимо которых не раз проходил, которыми не раз любовался. Вот и дуб стоит, разбитый грозой, почерневший в середине, а не засыхает – на узловатых ветках шумит жилистая резная листва, желтеют точеные желуди, находят приют певчие птицы. Осторожно спускает машину в овраг и замирает от неожиданности: напротив него, целясь из автомата, стоит Степан Синица.
– Степан! Это ты?! – соскакивает на землю и бежит навстречу молодому партизану.
– Пантелей Иванович! Откуда вы? Где же?.. А мы уже думали… – растерянно и радостно светится черное лицо Степана. – Дмитрий Тимофеевич живой?
– Живой, Степан! – подбегает Слюсарь. – Откуда же ты здесь взялся?
– Все наши отряды пришли сюда. Правда, лагеря стоят ближе к опушке – фашисты старые места облили какой-то жидкостью, которая сжигает живое тело. Варич как-то схватился за выдубленную кожу, так вся рука покрылась волдырями. Еле заглушил. Чисто шкура обгорелая. Мучится парень. Врач говорит, что месяца два поносится с раной.
– Значит, все соединение здесь?
– Конечно! Хозяева возвратились в район. Ну и дали мы чёса фашистам: били, били, а потом еще и в Буге топили. Иван Васильевич такой план разработал, что его сразу же, почти без поправок, утвердил подпольный обком. Товарищ Савченко тоже принимал участие в боях.
Партизаны со Степаном пошли в лагерь. Пантелей с наслаждением слушал все новости, узнал, что здесь и Югина, и Андрей, и Ольга, и сам собою не мог нахвалиться в душе, что заскочил в овраг.
«Как обрадуется Дмитрий Тимофеевич, когда привезу ему такую весть, – и улыбнулся, представляя радость своего командира. – Ей-право, ты, Пантелей, молодец…»
Чем ближе он подходил к лагерю, тем больше встречал знакомых партизан, обнимался, целовался, шутил и обрастал живым подвижным коловоротом.
– Пантелей, это ты!? – изумленно застыл на миг дед Туча, который как раз топором тесал древесину.
– Нет, не я, дед Хмара.
– Откуда же тебя принесло?
– С того света, деда, с самого рая. Вы еще не знаете меня!
– А как там жить, в раю?
– И не спрашивайте: плохо. Водки не дают, самогон не гонять, пива нет, курить трубку нельзя – головы у ангелов очень слабые, от дыма сразу же мигрень нападает.
– Что оно за болезнь?
– Это сначала одна половина головы болит, потом другая, а дальше обе вместе.
– Ну, здоров, здоров, – подходит дед с топором в руке и с автоматом за плечом.
– Здравствуйте, деда, – крепко сжимают друг друга в объятиях. – Эге, у вас, видать, сила до ста лет будет прибывать. Наверное, добрую рюмку пьете?
– Так это правда, что Дмитрий Тимофеевич живой?
– Правда. Привезу вам его в полной боевой готовности. Вы еще не знаете меня!
– Это хорошо. Соскучились по нему. Уже думалось, Пантелей, и не встретимся.
– Деда, а водкой угостите? За такую новость я бы из-под земли достал.
– Ой, цепко несчастный.
– Разве цепко бывает несчастным?
Недалеко от землянок Тур, Пидвысоцкий и несколько партизан возятся с разобранными сорокасемимиллиметровыми пушками, которые были на подорванных немецких танках и броневиках. На земле лежат лафеты, стволы, замки. Возле дерева уже стоит одна пушка на новом деревянном ходу, а недалеко от нее, в овражке, лежат небольшие продолговатые тела снарядов.
– Товарищ комиссар, прибыл в ваше распоряжение! – молодцевато, по-воински отдает честь и замирает, не спуская радостно смешливых глаз с небольшой подвижной фигуры Тура.
«Мне хорошо, дела идут хорошо, и теперь всем партизанам должно быть прекрасно, – будто говорит все лицо Пантелея. Он искренне удивился бы, если бы услышал, что сейчас у кого-то может быть досада. – Как так? Мы фашиста бьем, Красная Армия уже освобождает Украину, скоро разве так заживем на свободной земле? Поэтому и грех жаловаться, ибо все идет правильно, как часы».
И не знал Пантелей, что в это самое время карательная группа СД на широкой сельской площади вешала его мать и сестру.
Даже слезы не проронила перед смертной казнью Вера Желудь. Сосредоточенная и побелевшая, поднялась на помост, большие мужские руки приложила к груди и твердо промолвила к односельчанам:
«Прощевайте, люди. А кто встретится с Пантелеем, передайте мое последнее слово: „Бей, сын, фашистов, истребляй их до последнего!“»
* * *
Ночью Пантелей Желудь с друзьями влетел в свое село на машинах.
Прозвучали первые выстрелы, на вышке засветились трассирующей пули. Возле управы, где теперь расположились каратели, взлетели ракеты, и их свет тускло очертил двухэтажную школу и пожарную башню. На полном ходу выскочили машины на площадь, и Пантелей первую бронебойно-зажигательную пулю вогнал в темную суматошную фигуру. Вспыхнула одежда на фашисте, и испуганный чужестранный голос, поднимаясь над грохотом не выключенных моторов, долго скрежетал в мглистом воздухе.
В управе кто-то перекинул лампу и сразу загорелись разбросанные по полу бумаги. Пантелей вскочил в дом. Над ним в косяк кокнула пуля, и юркий небольшой солдат, с силой ударив дверью, исчез в другой комнате.
Пантелей прикладом отворил дверь, но карателя нигде не было. Страшным взглядом обвел всю комнату и бросился назад в помещение, которое уже заполнялось огнем и дымом. Но по дороге его осенила догадка. Снова вернулся назад. Обеими руками схватил большой диван и так тряхнул им, что он сразу же развалился, а коротышка фашист, обвешанный железными крестами, вывалился на середину комнаты. Здесь же и пришил его. Снова-таки бронебойно-зажигательной пулей. Назад он уже бежал через огонь, и только на площади немного пришел в себя, вытирая пот и сажу с высокого лба…
На улице черными кочками, в беспорядке, валялись каратели. Стрельба теперь двумя волнами откатывалась от площади на огороды, куда бросились убегать фашисты. В скором времени партизаны начали возвращаться к машинам. Пантелей, как сквозь сон, услышал стон. При колеблющемся свете пожарища раненному партизану перевязали грудь и осторожно понесли вперед.
Пантелей на машине, осторожно, словно боясь нарушить вечный покой повешенных, подъехал к виселице. Сам перерезал бечевку, сам положил в кузов мать и сестру, а потом снова сел в кабину и медленно повел авто в партизанские леса, над которыми отяжелело катилась луна. Когда приблизились к лесной дороге, порезанной узловатыми корнями деревьев, Желудь остановил машину и попросил товарищей:
– Лазорко, Максим, придержите моих, чтобы не болело им.
И Лазорко в полутьме впервые увидел прозрачные капли на глазах Пантелея.
– Придержим, езжай спокойно, – положил себе на руки негибкое и холодное тело девочки. Ее небольшое лицо с изумленно-страдальческими глазами все взялось воском, как берется воском дозрелое яблоко, только шея была перехвачена темной, глубоко втиснутой полосой.
«Это те, что еще не жили» – в скорби наклонился над девочкой Лазорко, и больше он ничего не видел, аж пока не приехали к Городищу…
Пантелей сам выкопал просторную яму, сам положил мать рядом с сестрой, а закопать не смог – кусая губы, в последний раз поцеловал своих кровных, уже в яме, выскочил на поверхность и, как пьяный, шатаясь, пошел к озеру.
Позже на свеженасыпанной могиле его нашли Лазорко и Алексей. Непонимающими глазами глянул на друзей и снова лицом прислонился к земле. Ветер медленно шевелил его длинные волосы.
– Пантелей, брат Пантелей, – коснулся его руки Лазорко. – Выпей немного. Оно в горе помогает, – подал баклажку с водкой.
Пантелей взял баклажку, встал, отошел немного от могилы и вылил всю водку себе под ноги.
– Не надо, Лазорко. Напился я уже. Горем напился. Пока не кончится война – уста не макну, – поправил отяжелевшей рукой шевелюру, упавшую на потемневшие глаза. – Ну вот… пошли, хлопцы.
И, обнявшись, товарищи строго и крепко пошли в лагерь.