Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 78 страниц)
Осенние мелкие дожди падали на уныло притихшую землю, зелено потемнели воды в озерах, когда однажды вечером Михаил и Соломия простились с лесником и лесничихой.
– Да будет вам, дети, всюду счастье и доброе здоровье, – вытирая загрубелой рукой глаза, наклонилась Елена Михайловна. – Если сможете осчастливить наш дом, – не сторонитесь. Коли нет своих детей, то хоть на чужих, добрых, насмотрюсь. – Поцеловала трижды и Михаила и Соломию и начала отдаляться.
Созинов еще несколько раз увидел ее из-за деревьев со сложенными на груди руками, с наклоненной головой, а потом темнота скрыла от него женщину, которая не раз тихим материнским словом согревала застывшие от ненастья сердца.
Лесник долго вел их узкими покрученными тропинками, пахнущими влажным красным папоротником, решетчатыми маслятами и подопрелой корой полуживого дерева. Ноги то мягко утопали в податливых мхах, то шелестели по нескошенной траве, то звонко хрустели по сухому густому желудю.
Изменяющаяся радость, ощущение, что приближаются родные места, сделали Соломию более резкой в движениях и как-то, без слов, незаметным притяжением приблизили ее к Михаилу. И он это понял с волнительным трепетом и надеждами.
– Прощай, Михаил, – обнял его лесник, и бородатое лицо на минутку закрыло приглушенный вечерний свет. – Прощевай, Соломия. Закончится война – приезжайте ко мне свадьбу играть! – и растаял в темноте, оставляя на губах терпкий табачный дух.
Постепенно проступали звезды. На востоке, над лесом, то разгорались, то гасли Стожары и дружно, как верные товарищи, остановились над деревьями Косари[127]127
Косари – три звезды пояса Ориона.
[Закрыть].
Легко между деревьями шла Соломия, по родным приметам узнавая местность.
На рассвете вышли к Бугу. Над водой, сияя белой изнанкой круто выгнутых крыльев, медленно пролетел зимний кобчик. Его веселый, тонкий свист долго дрожал над водой, с готовностью усиливающей все звуки.
– Водяные крысы уже перебрались на сушу. Скоро наступят холода, – указала пальцем Соломия на крутой, подмытый водой берег. И снова в голосе мелькнуло сдержанное волнение, волнение встречи с близким и родным миром.
– Почему так думаешь?
– А что же здесь про этих вредителей думать? Мы с ними беспощадную борьбу вели, чтобы не подтачивали берега и не вредили овощу. Видите, какой берег стал, как осиные соты! Летом здесь гнездились птички – береговые ласточки. Они первые на юг отлетают. Водяные же крысы расширили, увеличили их гнезда и поселились в них.
– Они засыпают на зиму?
– Нет. Под снегом хозяйничают. Такие туннели поделают к скирдам сена, хлеба…
В лесу, недалеко от Буга, нашли приземистую скирду сена, влезли на нее, удобно устроились и легли невдалеке друг от друга.
– Как пахнет сено, как чай, – пожевала сухую былинку.
– Ну да, – он поправил зеленый вихор, свисающий над головой девушки, и тихо положил руку на плечо. Ощутил, как съежилось ее тело.
– Не надо, Михаил Васильевич, – тихо промолвила, и он, вздыхая, убрал руку. Тоскливо и неудобно было. Сердился на самого себя, а кровь с гулом распирала череп.
– Чего вы запечалились, Михаил Васильевич? Не надо, – лодочкой своей небольшой ладони коснулась его плеча и посмотрела грустно-улыбающимся взглядом в его глаза. И что-то словно надорвалось внутри от того взгляда. Молча, закрывая глаза рукой, уткнулся головой в сено, влажное и ароматное. И не промолвил ни единого слова…
Она же и развеяла его печаль на следующий день. Туманным рассветом вышли на опушку насторожившегося леса. Соломия нагнулась, чтобы поднять с земли желтую, как воск, кислицу; привставая, вдруг радостно сдержала восклицание замедленным: – Ох! – и прислонилась крепко к плечу командира.
– Михаил Васильевич! Он! Наш Большой путь!
За полем из пелены тумана тускло выделялись округлые верхушки деревьев. Казалось, что это лес волнистой полосой врезался в поле и, кланяясь другому лесу, идет в далекие-далекие миры.
Сама того не замечая, она потянула парня за руку, и так оба подошли к самому полю, вглядываясь в налитые сизой сыростью молчаливые деревья. И как-то на глазах начал развеиваться туман, будто его подмывала невидимая волна. Прояснились между стволами просветы, на той стороне дороги проглянул клочок поля.
– Правда же, вы на меня не сердитесь? – пытливо, с нежностью и тревогой взглянула ему в глаза и обеими руками взяла его руку.
– Разве же ты не видишь? – приветливо улыбнулся ей.
– Вижу, – тихо ответила и уже шутливо прибавила: – Грех теперь сердиться. Отец на меня не сердился, и вы не должны…
И, как птица, подалась всем телом вперед.
XXXVІІІДмитрий тяжело переживал первые неудачи. Они бременем ложились на его душу, однако не расслабляли волю, делали ее тверже, закаляли, как огонь закаляет сталь. Только чувствовал, что тело грузнело и больше темнели глаза; все реже и реже улыбался; заботы налегали тяжело и плотно. Тем не менее никому, кроме Тура, не поверял свои чувства, знал – не до них теперь: у каждого беда. Своих же партизан выслушивал внимательно, следя не только за словами, но и за глубинным ходом мысли, и потому входил в человеческую душу незаметно и крепко. Его скупое, продуманное слово выполнялось точно, как приказ. Нелегко было положить на плечи и сердце новый круг обязанностей, более широких и более сложных. Однако здравый смысл, чистая совесть, напористое упрямство перепахивало, как плуг землю. И только теперь, столкнувшись с глазу на глаз с более суровыми испытаниями, с жизнью неприукрашенной, жестокой, неумолимой, понял он, как тяжело быть руководителем, отвечать за судьбу людей, доверивших ему свою единственную и неповторимую жизнь. Отрезанный от большого мира, он жил единым дыханием с ним, а осенние ветры, шедшие с севера, были не просто ветрами, а ветрами с Большой земли, вестниками из Москвы. Входя в село, он был не просто Дмитрием Горицветом, обычным человеком, который имеет свое горе, печали, а живой цепью, соединяющей Большой мир с краем, придавленным фашистской неволей.
Да, Дмитрий тверже начал шагать по земле. Так как она, родная земля, обагрилась не только потом, но и кровью его.
Теперь все чаще встречался с людьми, вслушался в их речи, учился, делился с партизанами словом, как делятся последним куском хлеба, знал, что сказать селу, зажатому в неволе, бедности, беде. И в его скупых, упрямых словах была та сила, которая поднимала людей, как луч поникшую траву.
Разгромив в одном селе полицию и мадьярскую стражу, он узнал, что фашисты пустили слух, будто они захватили Москву и идут на Урал. Дмитрий приказал собрать людей возле большой, с башнями, школы, которая белым пароходом вытекала из осеннего рассвета.
Сходились мужчины и женщины, молчаливые, задумчивые, так как у каждого горе дневало и ночевало, так как каждому думалось про своих детей, от которых – сколько уже времени – ни ответа, ни привета; ближе подходили шестнадцатилетние юноши, чтобы первыми попроситься в отряд.
Он ждал, пока не подойдут люди из самых дальних уголков, пока не уляжется тишина, а потом тихо, крепко и с болью, из самого сердца вырвалось:
– Товарищи! Дорогие братья и сестры!
И толпа вздохнула, заколебался, снова вздохнула и прояснилась. Это впервые к ней после нескольких месяцев оккупации прозвучало родное слово Родины, отозвалось вместо липкого ненавистного «господа».
И, как по неслышной команде, ближе подошли люди к Дмитрию, слились с партизанами. Волнение хлеборобов передалось ему; чуть переводя дух, вглядывался подобревшими глазами в тесный полукруг измученных людей.
– Сердечный партизанский привет вам, люди добрые. И привет от воинов Красной Армии. Вместе, как две руки одного человека, мы бьем фашиста. И разобьем его, так как этого хочет наш народ, так как этого хочет наш отец Сталин. Всеми войсками теперь командует родной Сталин. Наш вождь обращается к народу, чтобы не теряли надежды, не верили всякому вранью. Никогда никаким врагам не видеть Москвы. Скорее рак свистнет и сухой молот зацветет, чем кто-то победит нас.
На лицах заколебались улыбки.
– Наша главная задача – крепко бить фашиста, ни одного зернышка, ни одного стебля, ничего не давать ему, разве – одну смерть. Ибо сказано: фашиста топором в ребро – людям добро! Если же появится между вами какая продажная шкура – с дымом все его кодло пустите, как пустили мы вашего старосту, – показал на столб огня, который одиноко поднимался в рассвете.
После речи бросились люди к Дмитрию, партизанам; приглашали в дома на завтрак. Но надо было спешить в лес. Нагрузив несколько телег зерном и свиньями, которых забрали из «общественного хозяйства», партизаны тронулись из села.
– Хорошо говорили, Дмитрий Тимофеевич! – улыбаясь, подошел Тур. – Только откуда вы узнали такие новости? Может открытка попала?
– Нет, к сожалению, не попала.
– Откуда же вести, что Иосиф Виссарионович…
– Откуда?.. А как ты думаешь: кто в такое время может всеми войсками руководить?.. То-то же и оно. А если немного что-то не угадал – спишут с меня после войны, скажут, что оно шло на пользу делу. Как ты думаешь, комиссар?
– И должны списать! – засмеялся Тур. – Списать и дипломатом послать.
– Ну, этот хлеб мне не нравится. Пахать – сеять буду, Тур… Эх, не знаешь ты, как мои руки дела просят.
– Председательствовать пойдешь? – лукаво прищурился Тур, так как Дмитрий ему рассказал о своей жизни.
– Председательствовать? – призадумался и, ловя на себе узко прищуренные глаза Тура, прибавил: – Это дело народа. Дай-ка дожить до такого часа. Ты лучше скажи, где оружия достать? Дробовиками воюем.
XXXІXВ тревожном настроении возвращался Карл Фишер с аэродрома. Снова смерть, бессмысленная и страшная. Искалеченные тела пилотов, скелет самолета и, в особенности, рассыпанные вокруг него черные загрязненные кресты – сгусток государственного почета – произвели гнетущее впечатление. О, этот неразгаданный, вздыбленный восток! Не таким он грезился обергруппенфюреру.
Инстинктивно ощутив суть, дух и стиль третьего райха, беспредельно поверив в непогрешимость гитлеровского военного механизма, а особенно в силу техники, Карл Фишер не сомневался в победе третьего райха, как не сомневался в превосходстве своей нации над другими. Ради этой победы он не жалел сил, времени и даже жизни. За ним уже неразлучной тенью ходила репутация способного, оперативного и храброго служаки, который смело смотрит в глаза опасности и смерти. И Карл Фишер настойчивой работой, детальным анализом и кровавыми расправами удлинял тень своей славы. В кругу единомышленников и друзей, щеголяя своим красноречием, он часто повторял любимый афоризм:
– Смерть для нас, как череп для доктора Фауста, является источником познания. Она живет рядом с нами, она нас сплачивает, кормит, одевает и возносит наверх.
Однако, здесь, на востоке, сила афоризма начала ослабевать, и Карл Фишер уже не так часто и с готовностью повторял само слово «смерть»: одно дело, когда он ее насылает на города и села, и совсем другое, когда она подкарауливает тебя, как этих ассов, за какую-то минуту превратившихся в груду бесформенного мяса и костей…
Система, строгая логическая система – это была основа работы Фишера; он был связан с нею, как гусеница с листком, он питался ею и оставлял свои следы, даже не понимая ее противного уродства. Свою систему он сравнивал со слаженной, сложной работой архитектора, который начинает действовать с плана, а заканчивает украшениями, лепкой или горделивым стильным шпилем.
Но здесь, на хмуром востоке, распадались все системы и стили, превращаясь в те стилистические упражнения, которые самому надо было уничтожать, чтобы иметь меньше неприятностей.
Будучи хитрее и умнее других работников тайной полиции, Карл Фишер, с болью отбросив на некоторое время свою систему анализа и умозаключений, решил позаимствовать стиль работы советских людей, найти механизм, слепок их системы. Никогда в жизни не приходилось столько работать, как теперь, никогда не уделял столько внимания книгам, событиям, быту, отдельным эпизодам, так как с некоторых пор начала грызть тревога: ощущал, что тень его славы катастрофически бледнеет и укорачивается. И не только это страшило Карла Фишера, – к сожалению, существовали и более глубокие причины, над которыми стоило призадуматься. Ведь гитлеровские войска, их первоклассная колоссальная техника, давно пересекши Волыно-Подольскую возвышенность, уже приближались к Москве. Об этом без умолку, преувеличивая успехи третьего райха, трубило радио, газеты, полиция, старосты, но это не подорвало силу советских людей. С каждым днем становилось тяжелее бороться с ними, во многих селах и даже районах властвовал полнейший беспорядок, верней, там действовало большевистское подполье, которое фашисты никак не могли обезглавить.
Как и чем остановить страшную стихию?.. О, если бы фюрер мог разгадать этот знак Духа Земли! Да, иногда, сам побаиваясь этого, Фишер сравнивал своего фюрера с тем стариком, который вызывает призрак Духа, а потом в ужасе дрожит перед ним…
«Вас фюр тойфельцойг! Вас фюр тойфельцойг!»[128]128
Какая дьявольская работа!
[Закрыть] – снова вспомнил аварию самолета, четвертую в этом месяце. И как хитро сделано! Кто бы мог подумать, что этот кривой, пожилой мужичонка, этот смирный Данил Костюк подрезает тросы стабилизаторов? Это снова работа неуловимого Павла Савченко. По косточке разберу, по жилочке вытяну слова из Костюка, а связь с подпольем найду. На аэродром они лишь бы кого не пошлют. Может он даже член подпольного обкома и выдаст самого Савченко?
Убаюкивало. Приятные видения подходили ближе, а когда послеполуденное солнце, выскочив из-за туч, закачало тенью его машины, обергруппенфюрер чему-то улыбнулся.
Авто подходило к мосту. Прищуренными глазами Карл Фишер заметил, как, мимоходом взглянув на него, в направлении старого города пошел седой стройный мужчина в засаленной кепке, с тяжелым французским ключом в руке. И никогда бы обергруппенфюрер не подумал, что это был неуловимый Савченко.
Карл Фишер по дороге в гестапо заехал к следователю по особым делам, который сегодня выезжал на отдых в Германию. Вымотавшись в поисках большевистского подполья, остро восприняв недовольство высшего начальства, пережив смертельный страх во время партизанского нападения, вышколенный, подтянутый Курт Рунге заболел – оказалось, что у него снижена барьерная функция печени, нарушено водно-солевое и кислотно-щелочное равновесие.
– Это Волыно-Подольское плато в печенках у меня камнем засело и нарушило равновесие, – невесело вчера пошутил Рунге, приглашая Фишера на обед.
Подойдя к дубовым окованным дверям, Карл Фишер услышал знакомую мелодию: «О, если ты желаешь отдать свое сердце».
Пожелтевший и подвыпивший Курт Рунге, с глазами цвета сгустков желчи, радостно засуетился возле Фишера; в накуренной комнате зазвенели бокалы и ножи. А когда гости пообъелись, зазвучали сентиментальные песни домашнего уюта и любви. Фишер начал подпевать, потом, растроганный старинными мелодиями, простился с гостями и Рунге.
– Выздоравливай и приезжай, Курт, – сжал его в объятии.
– Едва ли болезнь разрешит, – только теперь намекнул Рунге на свои сокровенные мысли.
– Третий райх разрешит и… заставит! – резко процедил Фишер и стройнее обычного, со всем уважением к своему лицу, марширующим шагом вышел из квартиры Рунге.
Через полчаса в его великолепно оборудованный кабинет ввели полураздетого, босого и окровавленного Данила Костюка. И удивительно, он сейчас держался ровнее, увереннее, чем тогда, когда его впервые подвели к Фишеру. Лицо стало умнее, более волевым, упрямым.
«Это потому, что теперь он не играет своей роли» – безошибочно определил Карл Фишер.
Горделиво откинувшись назад, Костюк так взглянул на обергруппенфюрера, что у того невольно зашевелились тоскливые мысли, которые уже несколько раз наведывались к нему: «Да, можно выучить сотни книг этого народа, исследовать быт, привычки, охватить отдельные события, но как постичь творческий дух, дух сопротивления и откуда он берется?»
После незначительных вопросов Фишер перешел к главным:
– Подпольщик?
– Подпольщик.
– Кто вас послал на аэродром?
– Партия.
– А более конкретно?
– А более конкретно вы все равно не поймете.
– Вы думаете?
– Над аксиомами не думают.
– Над аксиомами? Вы интеллигент?
– Рабочий.
– Господин Костюк, вы понимаете свое положение. Оно не из легких, как и не легкой была ваша работа…
– А мы за легкое никогда не брались…
– О, да! Это я знаю из ваших книг… Господин Костюк, мы сохраним вам жизнь, сделаем вас, простого рабочего, довольно богатым человеком…
– Я и так богатый.
– Чем? – не понял Фишер.
– Народной силой, народной любовью и народным доверием. Большего богатства мне не надо, – непримиримо глянули карие глаза на Фишера.
Тот подал знак бровью. Гестаповцы осторожно покатили к стене роскошный ковер, а палач, как по команде, оттянул руку, и в воздухе взвился широкий арапник с вплетенным шариком на конце. Вот уже он замелькал, серыми кругами обвиваясь и раскручиваясь вокруг закаменелого Костюка. Кровь потекла у него из глаз и из ушей. Но даже стона не вырвалось из сжатых губ.
Карл Фишер пристально следил за истязанием. Вот он заметил, как болезненно поморщилось лицо Костюка, когда арапник ударил его по искалеченной ноге. Улыбаясь, Фишер что-то произнес палачу, а потом обратился к арестованному:
– Наука говорит, что плачь дерева происходит под влиянием корневого давления. Вот мы вам, господин Костюк, и сожмем подсохший корень, – указал пальцем на синюю от рубцов ногу арестованного
– Подлец недоученный! – и плевок залепил глаз обергруппенфюрера.
Уже приближался комендантский час, когда гестаповцы, подхватив потерявшего сознание Костюка, волоком потянули его по ступеням на улицу.
Из-за угла подошла машина, и только фашисты схватили Костюка, чтобы с разгона вбросить в кузов, как прозвучало две коротких очереди.
Гестаповцы, смертельно бледнея, тяжело упали на мостовую. Чьи-то руки подхватили Костюка, осторожно опустили в кузов, и машина на бешеной скорости помчала к Большому пути.
Палач гестапо, увидев смерть охранников, не выпуская из руки арапник, пригибаясь, побежал по ступеням в кабинет Карла Фишера. В двери он перепугано крикнул:
– Пафло Сафченко!
Карл Фишер, как ужаленный, соскочил со стула, обернулся к стене, ощупывая ее, как слепой, обеими руками. Раскрылась и захлопнулись потайная дверь, запрятав за собой обергруппенфюрера. И только теперь впервые палач усомнился в храбрости своего шефа.
* * *
В то время, когда машины гестапо и фельджандармерии пятнали иероглифами все дороги, разыскивая Костюка и Савченко, Павел Михайлович, Геннадий Павлович и секретарь райкома комсомола Лесь Бесхлебный сидели в хате Семена Побережного, обдумывая с комиссаром Саввой Туром дальнейшую работу партизанского отряда «За Родину».
Разговор затянулся далеко за полночь, но Тур не заметил течения времени, которое будто утратило сейчас астрономическое измерение. Те мысли, ожидания, перспективы, которые вынашивали Тур с Горицветом, теперь четче очертились и расширились, как ширятся на рассвете очертания земли. Больше всего радовало, что к закольцованному колоннадами лесов Городищу протянулись лучи связи и родные руки непокоренного города. Это сразу же, как думал Тур, вдвое увеличивало силу партизан и должно было снизить силу врага: ведь райком будет подсказывать, где и как с наибольшей эффективностью бить по фашистам. Так Городище из своих низин поднималось вверх, охватывая партизанским глазом весь район. Укреплялись и внутренние силы отряда: партийный и комсомольский актив официально оформлялись в организации – партийную и комсомольскую. Об их работе и говорил в основном Геннадий Павлович Новиков.
Эти значительнейшие события в жизни отряда соединились с могучим сплетением неизведанных чувств, они, как музыка, пронизывали каждую клетку Тура. Всегда сдержанный, он сейчас расцветал всем богатством души, радостно вверяя свое сегодня и будущее старшим товарищам. Уже то, что рядом с ним сидят подпольщики, лучшие сыны партии, правофланговые Родины, наполняло его невыразимой признательностью и гордостью. Эти минуты были праздником юных переживаний, когда все твои помыслы, раскрываясь на людях, переполнены самым дорогим: больше сделать для своей Отчизны.
Сначала он волновался, рассказывая о жизни отряда, но первые же отцовские поправки Новикова, который, как явствовало, уже знал про их деятельность, прояснили и слова, и сердце…
За окнами просторной, с двумя выходами комнаты беспокойно шумела и шумела река. Волны глухо бились в размытый берег, и на их гул легким дрожанием отзывалось все жилище, насыщенное осенними запахами просохшей рыболовной снасти. А в доме над столом, будто гроздь, плотно нависали упрямые головы, рассматривая карту района, запоминая на ней то, что сюда временно выбросила грязная волна войны. Вот уже легли на бумагу линии железных дорог, пятна придорожных дзотов, паутина кустовых полиций, лишай воинской комендатуры. Распутывались узелки неизвестного, и Тур, по привычке командира, прикидывал в уме, где можно эффективнее ударить по врагам.
– Что, над операцией призадумался? – спросил Савченко.
– Привычка, Павел Михайлович.
– Хорошая привычка. На что обратил внимание?
– Учитывая свои возможности, на второстепенное глянул, а надо бы с главного начинать.
– Вот и начинай с главного.
– Мин нет, взрывчатых веществ нет.
– Поищем. Из бомбы, наверное, можно сделать мину? – Геннадий Павлович поправил черную шевелюру.
– Можно.
– Вот и хорошо. Старый аэродром видишь? – показал на карту.
– Вижу.
– Теперь он пустует – разбитый дотла. А вот возле дубравы подземное бомбоубежище. Немцы не нашли его.
– И остались бомбы?
– Остались.
– Да это же целое состояние! – Тур аж встал из-за стола.
– Кому состояние, а кому и гроб.
– Верно, Павел Михайлович: нам – состояние, а фашистам – гроб… Завтра же поеду!
– Только осторожно, чтобы никто не увидел.
– Не увидят. Все бомбоубежище вывезем к себе. Спасибо, Геннадий Павлович!
– Еще тебе передаем одно хозяйство – нашу базу с медикаментами. Завтра-послезавтра к вам приедет работать фельдшер Рунов.
– Может связиста дать?
– Сам найдет.
– Видишь, как расщедрился Геннадий Павлович, – полушутя обратился Павел Михайлович к Туру. – Аж два хозяйства передал, а мне нужно вручить тебе самое неприятное.
– Что?
– Список провокаторов. Вот он, с фамилиями, кличками и приметами. Это в какой-то мере может помочь вам. Остерегайтесь, чтобы никакая нечисть не пролезла в отряд. Фашисты – мастера провокаций.
– Будем следить.
– Привет партизанам и в частности Горицвету. С народом больше работайте, своих агитаторов немедленно же посылайте к людям… Ну, время и в дорогу.
На стенах заколебались тени. Подпольщики и Тур тихо вышли из хаты.
На улице, в непроглядной темноте шевелился едкий осенний дождь; под ногами попискивала раскисшая луговина.
Из вымытой прибрежной складки Павел Михайлович вытянул небольшую лодку и, простившись со всеми, спихнул ее на разбуженную воду. Плеск весла слился с шумом реки.