355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Большая родня » Текст книги (страница 77)
Большая родня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:57

Текст книги "Большая родня"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 77 (всего у книги 78 страниц)

XXXVІІІ

Они оба помаленьку шли к озеру. Григорий приспосабливается к шагу товарища, Дмитрий опирается на палку, а потому его левое плечо кажется выгнутым и ниже, чем правое. Чисто выбритое лицо Григория поглощено заботами, к прямой морщине, надвое рассекающей лоб, приближаются еще две, только не так, как у большинства людей – наискось к бровям, а наискось к переносице, неполно охватывая линии бровей.

– Не беспокойся, Пантелей из самого ада вырвется, – утешает его Дмитрий.

– На войне, как на войне – все может быть.

– Одна примета, что везде по дорогам рыщут фашисты и полицаи, говорит: убежали хлопцы, – настойчиво повторяет Дмитрий. Он уверен, что с Пантелеем ничего плохого не случится – обманет врагов.

Беззаботно щебечут щеглы, молниями с дерева на дерево перелетают дятлы, их певучие переливчатые флейты льют над озером мелодичные струйки, и потому тревожней становится на сердце, когда неожиданно короткими окриками затужит унылая чайка.

– Вот как бы ты разрубил это двойное кольцо? – продолжает Григорий незаконченный разговор.

Дмитрий ложится возле озера, палкой рисует на песке два круга, которые сжали отряд, соединяет их ходами соединения, посредине палочками обозначает партизанские пушки.

– Я приказал бы артиллерии бить по передней линии, а пехотинцам под защитой артогня продвигаться вперед.

В это время они слышат рев машин и срываются на ноги.

– Пантелей едет! – уверенно говорит Дмитрий. Но на всякий случай снимает с шеи автомат и не спеша идет на нарастающий рокот.

Скоро машины затихают возле лагеря, раздаются радостные голоса, а потом все происходит так быстро, что долго не мог понять: снится или не снится. Только знал, что все началось неожиданным окликом:

– Товарищ командир, прибыл в ваше распоряжение. Легковой машины не достал, но нашел вашу родню, – непривычным голосом говорит Пантелей, и лицо его тоже непривычно унылое и утомленное. И вдруг Дмитрий увидел Югину, Андрея, Ольгу.

– Папочка! – вскрикнула девочка и метнулась к нему.

– Дмитрий! – вскриком вырвалось у жены.

Дмитрий бросил палку, раскрыл объятия и, хромая, пошел навстречу дочери. Но вдруг схватился за дерево, чтобы не упасть – нога сильно отдала назад и уже сейчас нельзя было опираться на нее. Держась одной рукой за ствол, он второй подхватил дочь и, целуя ее, с удивлением заметил, как теперь она стала похожа на Югину, когда та была девушкой.

«Только нос горицветовский, с горбинкой» – ласково отпустил девочку на землю и начал целоваться с Югиной, Андреем, Туром. Григорий Шевчик хотел незаметно пойти в лагерь, но Дмитрий остановил его.

– Югина, дети! Григорий Викторович спас мне и моим партизанам жизни.

На миг в нерешительности остановилась Югина, глянула на Дмитрия и решительно подошла к Григорию, поцеловала его. Григорий приласкал Андрея и Ольгу и, неожиданно быстро повернувшись, пошел в лагерь.

– Семью свою вспомнил, – тихо промолвил Дмитрий. И как-то неудобно стало за свое счастье, будто он послужил причиной какого-то горя Шевчика.

Замедленные, отяжелевшие от радости, переживаний и дум, сели на высокой траве, прислушиваясь к зеленому шуму, стуку собственных сердец, невысказанных слов и чувств.

Вечером договорились, что Григорий приведет в соединение свой отряд, и на следующий день Горицвет отправился к старому гнезду.

Мир, величественный и радостный, обнял Дмитрия, пусть на короткий час, своими добрыми и целебными крыльями, и потому еще больше хотелось жить, бороться за свое и человеческое счастье, за поруганную сожженную землю, которая берегла его, Дмитрия, а потому и он должен беречь ее до последнего своего дыхания.

«С тобой и мы будем счастливы» – обращался в думах к своему приволью, осматривая его любящим глазом. И предчувствие радости, надежды, добра, приближающихся к родному Подолью, не оставляло во время всей дороги.

Поздно вечером подъезжали они к своему лагерю. Проехали мимо дежурных, и вдруг на просеке сверкнули огни, прозвучали пушечные выстрелы – раз, второй и третий раз. Схватились за оружие партизаны, выскочили из машин.

– Дмитрий Тимофеевич! Добрый вечер! – из темени выбежал Степан Синица и восторженно промолвил к командиру отряда. – С праздником вас!

– С каким?

– Наши войска овладели Харьковом. Приказ товарища Сталина слышали! В честь взятия Харькова даем свой партизанский салют. Прямо так же, как Москва. Правда, там немного больше пушек. На то она и Москва!

– Спасибо, Степан, что порадовал! – пожал парню руку.

– Это Красной Армии спасибо! Она еще нас не так порадует. Ого! Будьте уверенны!

– Порадует, Степан. Что, думаешь скоро встречать освободителей?

– Думаю, товарищ командир. Всю жизнь мечтаю стать командиром.

– Жизни же у тебя сколько! – беззвучно засмеялся.

– Как ни есть – шестнадцать лет! Это что-то значит!

К Дмитрию уже подходили Созинов, Гоглидзе, Гаценко, Ольга Викторовна и другие партизаны.

– Отец, – Андрей твердо отвел отца в сторону, – вы обещали, что после прорыва из окружения примете меня в партизаны. Вот надо додержать слово…

– Принимаю. Ничего с тобой не поделаешь. Вредный мальчишка… На, сын, родительское оружие и научись им так владеть, чтобы каждым патроном убивал врага, – отстегнул тупорылый «фрамер» и обеими руками подал его Андрею.

– Спасибо, отец! – вдруг стал серьезнее парень. Вся его фигура стала мужественной, горделивой. – Большое спасибо!

– Еще тебе поручаю до конца войны сохранять записки и поэзии нашего Кирилла Дуденко, – передал сыну тугой планшет.

Андрей бережно надел его через плечо и пошел к Степану Синице.

– Хорошая штучка! – похвалил Степан, осматривая оружие. – Давай попробуем, как она бьет.

– Так сейчас же темно.

– Мы по гнилому пеньку ударим – он светится. А потом нас Пантелей Желудь так научит стрелять, что и в темноте по звуку отыщем цель. Слух у тебя музыкальный?.. Ну, тогда все благополучно.

XXXІX

Сказочные сентябрьские ночи, когда над задумчивыми лесами ходят луна и звездопады и небо до самого утра горит рассыпчатыми радугами…

После недлинных проводов на три стороны бесшумно расходятся подрывные группы, нагруженные бомбами и толом. Одну группу ведет Дмитрий, другую – Тур, а третью – Созинов. Тихо поскрипывают колеса по лесной дороге, на телегах чернеют тела авиабомб.

Михаил молча подходит к Нине, тесно прислоняется плечом к ее плечу, и так идет по узкому травянистому междурядью, обрезанному с двух сторон глубоко втиснутыми колеями. Он слышит, как бьется и его, и девичье сердце, и в отсвете падающей звезды видит, как розовеет бледное милое лицо. Щекой прислоняется к ее щеке, и девушка не отклоняется от него. Его ласкает касание шелковой косы, небольшого уха и, вдруг остановившись посреди дороги, Михаил кольцом рук легко охватывает гибкий стан.

– Нина! – его руки полегоньку поднимаются до девичьих плеч.

Внезапно приподнимается грустное девичье лицо, прекрасное в своей неподчеркнутой чистой строгости, правдивое в своей задумчивости. Три едва заметных складки в межбровье, твердо очерченные линии рта и скрытая за теплым отливом внутренняя строгость глаз делают ее старше своих лет. Лесным зельем и дорогими волнующими воспоминаниями веет от всей ее фигуры, от упругих нецелованных губ.

Он до того любит ее, что стесняется теснее сжать руки вокруг гибкой талии, чтобы неосторожным движением не обидеть любимую. Задыхаясь, больше не может говорить, словно вот единственное слово «Нина» сказало все то, что мы чувствуем и так неумело говорим в минуту признания.

То, о чем мечталось, стояло перед ним.

А колеса все дальше и дальше печалятся. Отдаляются партизаны. И нельзя стоять лишней минуты, так как где-то в долине над рекой одним звеном цепи, перерезающей их счастье, поднимается железнодорожный мост. Взорвешь его – и меньшей станет одним звеном страшная цепь, которая до самого сердца въедается в грудь изболевшейся земли. И не может Михаил впопыхах сказать всего, о чем думалось и мечталось.

– Нина, береги себя, – легко сжимает отвердевшую руку и порывисто возвращается назад.

Взволнованная и непривычно напряженная от еще не постигнутого ожидания, девушка легко бежит по росистому междурядью, и в глазах ее перемешивается то образ Михаила, то неясное очертание моста, то выплывает дорогая фигура матери, не мертвой – живой.

Молчаливым взглядом ее встречает Соломия. Она так хочет увидеть на лице младшей подруги выражение девичьего счастья, но замечает только непостоянные тени и не может постичь, понять, что сказал Михаил, как Нина приняла его речь, а спросить неудобно. Сама счастливая в любви, хотела, чтобы и другим улыбнулось то неизменчивое, необманное счастье. А своей подруге желалось того, о чем сама думала, мечтала и ощутила.

Расступились леса, и мелколесье начало опускаться на луг. Повеяло сыростью, прохладой и горьковатой, распаренной за день вербовой корой. Темно-синя лоснящаяся река выемчатыми кусками проглянула из-за кустов, в полусне всколыхнулся очерет, забеспокоилась птица.

Пантелей Желудь растаял в темноте. Тихо плеснула волна, и скоро, разводя траву, зашелестела дощатая лодка, забряцала железная цепь. Молча загрузили бомбы и бечевки в лодку.

Охнула, плеснулась вода. По звездам бесшумно черкануло смоленное дно, и за веслом долго не исчезали удлиненные волнистые отсветы. Пантелей и Нина переплыли на ту сторону, где более широко раскинулись плавни, где большей полосой чернели заросли очерета и резака.

Казалось, что так же когда-то в сентябрьскую ночь она плыла по медленной реке, встречалась в лесу с Михаилом, знала про его приязнь к себе и так же сдерживала свои чувства, как этот плеск, который чуть-чуть, вздохом, отзывается за веслом, которым она правит на лодке. Надолго ли сдерживала? Так как вся она изнутри наливалась ожиданием, как наливается дерево соком, и то ожидание уже столкнулось с печалью, начало подмывать ее.

Сегодня она упросила Желудя, чтобы взял ее на задание, и, краснея сама перед собой, отметила в душе: ею владела не только сила мужества, но и скрытое желание чем-то отметиться перед Михаилом. Вот и сейчас думает о нем. И тихое, грустное беспокойство овладевает ее сердцем, раненным, но живым.

Узкой полосой невода выплетается за веслом освещенная вода, вздыхают берега. Неясным черным сводом повис над речкой мост. И не то что весло, а даже дыхание сдерживает девушка. Когда же по рельсам, высоко над водой, загрохотал поезд, сыпанув вверх снопом искр, партизаны невероятно быстрым рывком проскочили стремнину и причалили к подвижной, заросшей осокой кочке, прибившейся к берегу.

Алексей и Соломия выходят в плавни и ложатся на сырую землю, охраняя подрывников.

На мосту бухают шаги часовых. Возле быков сильнее плещется вода. Снова падает звезда, и в зеленоватом отблеске вырезается напряженное лицо Пантелея; партизан как раз приделал тонкие веревочки к бревну, которое должно ударить по взрывателе.

– Готово, Нина, – весело и взволнованно шепчет Пантелей. – Бери вожжи в руки и правь свое счастье на погибель фашисту.

Девушка берет две бечевки, приделанные к обшивкам, пропускает вперед себя Пантелея и, правя, пускает лодку по течению. Студеная вода уже льется через голенища, но девушка теперь не чувствует ни холода, ни дрожи. Решительность, напряжение и даже какая-либо боязнь руководят ею. Больше всего боится, что не получится у нее направить смертоносный груз к предпоследнему быку.

– Хватит. Не иди! Разматывай бечевки.

Останавливается возле парня, и лодка одиноким пятнышком плывет к мосту. Повернула вправо. Наконец, уже не видя лодки, слышит нервный перестук в руках. Так стучит ночью перемет, когда в нем бьется уставшая рыба.

– Остановился! – тихо шепчет Пантелею.

– Приседай и открывай рот, чтобы не так оглушило, – как гром, раздается шепот.

Приседать надо прямо в студеную воду, и она заколебалась, пристально вглядываясь в даль. Еще раз туго колыхнулась невидимая лодка, натянулись бечевки. Сильно отклонился назад Пантелей. И пламя с черными пятнами посредине выбросило к самому небу красные языки. В страшном взрыве задрожала земля, загромыхал длинный обвал, заскрежетало железо, и сизый столб, расширяясь, поднимался и застилал долину. Волна резко ударила в берега, отозвалась воплями темень, а потом слева застрочили пулеметы. Зачмокала вода, затрещал очерет, и Пантелей сердито зашипел на девушку.

– Лежи и не поднимай головы! Слышишь меня?!

Подплывая водой, прижалась к траве. Теперь холод охватывает все тело, пробегает от ног до головы. Застывают руки, туго натягивается кожа на лбу.

Несколько подрезанных стеблей падают возле нее, и пули с протяжкой шелестят и попискивают в болотистых берегах. Вдоль реки, перекликаясь и стреляя, идет невидимая им стража. Эхо усиливает их голоса, а во тьме, где-то за мостом, не стихают крики.

Уже с востока перешли на запад Стожары, высоко поднялись Косари, до самой земли спустилось чумацкое дышло Большой медведицы, а стрельба не утихала.

– Если додержат нас до утра – пропали, – щелкая зубами, промолвил Пантелей.

Она ничего не ответила, потому что уже не шевелились холодные, бесчувственные губы, а внутри начал гореть огонь.

«Хоть бы не заболеть». Равнодушным стало отношение к выстрелам, они казались не такими страшными, как эта студеная купель, от которой набухло и закаменело все тело, кололо в ушах и мозгу.

– Пойдем, Пантелей, – промолвила хрипло, не узнавая своего голоса.

– Куда? Я по смерть еще не собираюсь идти. Не нажился. А ты не разбрасывайся дрожаками[148]148
  От слова «дрожать».


[Закрыть]
, а то и меня заморозишь. Привыкай, девушка, к подрывному хлебу…

На рассвете притихли берега и воды. Как тяжело разминается закоченевшее колючее тело. Кажется, переломятся негибкие ноги, но цепкое упрямство побеждает все боли. Они выползают на сушу и уже на рассвете идут в лес. Выкручивая рубашку, Пантелей взглянул на Нину и не узнал ее лица: оно пылало огнем, изредка неожиданно быстро белело и снова наливалось румянцем.

– Эге, как тебя разобрало! Разотрись хорошо, – вынул из кармана плоскую флягу со спиртом, а сам пошел в лесную чащобу.

Поздно вечером на запасной лодке перебрались на другой берег. Еле шла. Вся горела, а земля перед нею качалась и расходилась кругами. В голове еще и до сих пор гремел тот ночной взрыв. Туманилось в глазах и, как сквозь сон, услышала знакомый взволнованный голос:

– Пантелей, Нина, это вы?

– Да вроде мы…

И еще голос:

– Пришли! Нина, что с тобой? – наклоняется над ней Созинов.

– Ничего, Михаил, – впервые называет его по имени, и все, все куда-то отдаляется от нее.

Просыпается от яркого солнечного сияния, радостно прищуривается, неожиданно встречает взгляд Михаила и краснеет. Она хорошо знает: что-то уже случилось, но что – не припоминает.

– Как тебе? Лучше стало?

И странно, даже смешно видеть перед собой обеспокоенное, взволнованное лицо.

– Все хорошо, – встает девушка.

Каким-то непривычно плотным, твердым стало ее тело, и в голове заметалась боль. Но это лишь на минуту.

– Нина, ты не знаешь, как я переболел по тебе. Если бы ты знала… – берет ее за руку.

И она теперь припоминает: назвала его вслух по имени и радостный стыд заливает ее бледное лицо. Кажется, так бы всю жизнь слушала его прерывистую, медленную речь, всю жизнь не отводила бы взор от черных блестящих глаз. Они не заметили, как дошли аж до лесного озера.

– Нина, люблю тебя…

И она, забывая все тяготы и боль последнего времени, чисто посмотрела на своего любимого, прислонилась и сразу же испуганно отклонилась от него: возле дубов загомонили голоса.

– Алексей, что тебе для полного счастья надо?

– На сегодняшний день или после войны? – широко звучит упорный голос Слюсаря.

– Возьмем хотя бы сегодняшний день.

– Тогда костюм водолаза осчастливит меня.

– Костюм водолаза? – разочарованно тянет сбитый с толку партизан. – Зачем он тебе?

– Мосты над реками взрывать.

– Эх, если бы я был доброй феей…

– Тогда б я в юбке ходил, – заканчивает Слюсарь. И размашистый молодой смех катится по лесу.

XL

Теперь не узнать Сафрона Варчука: постарел, кожа на щеках обвисла двумя помятыми мешками, согнулся; походка стала шаткой, а черные глаза начали подплывать мутной водой. Еще осенью грозился людям, стоя на помосте:

– Мы отступаем только к Днепру. Ни одна большевистская нога не ступит на правый берег.

И вот уже Красная Армия мощно постучала в ворота Подолья. Сафрон еще властно кричал на людей, которые кое-где жили в сырых холодных норах, но то была внешняя видимость власти. Злой и опустошенный, приходил домой, бросал шапку в угол и сразу же нападал на жену:

– Какого черта к свету тянешься? Хочешь, чтобы какая-нибудь зараза в окно стрельнула? Ты с каждым днем глупеешь, как пенек трухлявый. – Молча ужинал и потом, кряхтя, забирался на печь – все-таки безопаснее.

В удивительно опустевшей голове теперь крепко гнездился цепкий страх и перед настоящим, и перед будущим.

В туманную предвесеннюю ночь кто-то постучал в окно, и Сафрон задрожал с головы до пят. Холодея, забился в угол, и только тогда начала униматься дрожь, когда пальцы охладила сталь парабеллума. Хотел стрельнуть в переплет рамы, но тотчас услышал знакомый голос:

– Мама, отворите.

В дом, тяжело дыша, ввалился Карп и сразу же устало осел на скамейку.

Когда Аграфена засветила лампу, Карп, как сова, прищурил глаза и отвернулся от света.

– Не ждали гостя? – промолвил хриплым голосом, облизывая с губ едкий пот.

– Здоров, здоров, сынок, – не обуваясь, Сафрон подошел к Карпу, охватил руками его шершавую и потную шею, всхлипнул. – Откуда же ты?

– Из лесов, – скривился и махнул рукой.

– Что, здесь гуляешь со своими?

– Нагулялся. Едва от смерти убежал. Разбили нас.

– Красные? – уцепился в обмякшее тело испуг, и глаза стали совсем круглыми, когда мелькнула мысль, что красные войска прорвались в тыл.

– Нет, партизаны.

– А, партизаны, – стало немного легче.

– И самое главное, – продолжал Карп, – разгромили нас Григорий Шевчик и Дмитрий Горицвет. За мной гнались до самой Дубины.

– Дмитрий Горицвет? Это плохо. Чтобы сюда не заскочил.

– Боитесь?

– Боюсь.

В выцветших глазах Карпа мелькнуло что-то, похожее на улыбку.

– Убегать вам надо, отец.

– Куда?

– Конечно, не к красным. А к тем, кому душу продали.

– А может еще поправятся дела? – с тревогой и скрытой надеждой посмотрел на Карпа.

– Навряд ли. За гнилую бечевку ухватились мы, – и, понижая голос, словно его кто мог услышать, прибавил: – Мне немного золота приготовьте. Только не скупитесь, как вы умеете, так как больше уже, наверняка, не придется просить у вас.

– Куда же ты думаешь?

– Снова в банду. Мне одна дорога лежит… Если же будет дело швах, зашьюсь где-то в темный уголок. На всякий случай уже и документы заготовил.

– Какие?

– Всякие. А вам удирать надо. Иначе, отец, на веревку поднимут или расстреляют.

– Спасибо, утешил под старость.

– Ешьте на здоровье. Не я же вас учил, как надо жить на свете, а вы учили меня. Да что говорить об этом – не поможет.

Злые сами на себя, на свою землю, на весь свет, молча сели за стол. Тяжело и долго ели, пили, будто хотели насытиться и напиться на всю жизнь.

Как в тумане, сидели возле Карпа Елена, Данилко. И не верилось, что это было так, а не иначе: казалось – все растает, исчезнет, как марево, и куда-то уйдет без вести. Полумертвые, водянистые глаза отца еще больше напоминали о небытии. Мотнул головой, чтобы развеять лихие, докучливые думы, тем не менее заглянуть в будущее побоялся – ничего там не лежало для него.

– Так, значит, ехать? – тяжелея, наклонился к нему Сафрон.

– Ехать.

– Может вместе?

– Пока нельзя. Имею задачу вывести из лесов попавших в окружение немцев. Вот к ним пробивались.

– Уже с немцами снова заодно?

– Все время заодно. Это была кукольная игра в ссору.

– Чего тебе туда переться?

– Один богу, правда, рогатому, служу.

– Ну, а если немцев разобьют, кому будешь служить?

– Кто заплатит. Кто больше даст. Кто грехи наши прикроет. А такие найдутся, лакомые до чужой души и шеи, – сказал загадочно.

– А ты более толково не можешь говорить?

– Умным давно все ясно. У Черчилля и иже с ним к красным не дружба, а нож за пазухой. – Вытер пальцы о штаны и тяжелый, обрюзгший, медленно пошел в светлицу.

На следующий день Карп простился с семьей и пошел в леса, а Сафрон начал тщательно готовиться к бегству из села. Починил в кузнице оба воза – зима стояла бесснежная, подковал коней, упаковал добро, забил досками сало и мясо в кадушках, достал из тайников бумажные деньги и золото. В управе мало сидел, а если приводили к нему людей, бросал одно: «Отправляйте в районную полицию».

Знал, что посылает на верную смерть и злостно кривился:

– Не только же мне одному страдать.

Чувство ненависти ко всему живому переходило границы здравого смысла. Как-то привели в управу его дальнюю родственницу Барланицкую, что вчера пришла из города и еще не успела встать на учет.

– Ты чего сюда пришла? От вербовки убежала?

– Нет. Мать проведать. Заболели они, – ответила молодая женщина, покрытая стареньким белым платком.

– А почему на учет не взялась?

– Вчера поздно было.

– Ага… Покажи документы.

Долго рассматривал бумажки. Все было в порядке. Но сам вид хорошенькой молодички бесил его, так как это была жизнь. Жизнь, которая так цепко держалась его опустошенного тела. И эта мстительная ненависть, особенно у кое-кого усиливающаяся к старости, овладевает им. Он даже не может спокойно видеть голубые, с влажным блеском глаза, красные не помятые губы, розовый просвет небольшого прямого носа.

«Вот она сейчас будто собирается плакать, а в душе смеется надо мной. Если же придут красные, первой ткнет пальцем на старосту».

– Порядка до сих пор не знаешь? Не научили?

– Дядя, отпустите. Разве же у вас нет детей?

– Помолчи мне. Умная какая… Пойди узнай, больна ли ее мать, – шепотом говорит полицаю.

Служака со временем возвращается и еще с порога сообщает:

– Лежит старая, простудилась.

«Притворяются, обе, видать, хитрят» – недобрыми глазами смотрит на молодицу.

– Что делать с нею?

– А ты как думаешь?

– Дать пару лещей и с порога турнуть, чтобы носом землю проорала. Пусть знает порядок.

– А что, она до сих пор не знает? В районную полицию отправить. Пусть там разбираются.

И выходит из управы, чтобы не слышать причитания и слез.

* * *

Снова забился Шлях машинами, рябыми, как тигровые питоны, пушками и грязным, ободранным войском.

– Отступает фашист! – радостными ласточками разлетались вести, одна другой надежнее.

– Отступает, – тоскливо водянистыми глазами смотрит на безалаберщину и толчею Сафрон Варчук.

Черным придорожным столбом он становится на обочине, будто вваливается в землю. Как тяжело стало отрывать от нее отяжелевшие, забрызганные болотом ноги и не знать для чего плестись в управу или на хутор. Он бы теперь даже Аграфену отправил в тюрьму, так как и она, чувствует, радуется, что возвратится то, чего он больше всего боялся.

Нежданно-негаданно к его дому подъехала машина. И он сразу же узнал, что возле шофера сидит Альфред Шенкель. Встреча была радостная для обоих; говорливый обер-лейтенант долго не выпускал из своей руки влажную руку Варчука, а глаза его растекались своим непостоянным мерцанием.

«Плохи дела, если фашистский офицер уже так здоровается» – сделал соответствующий вывод.

За столом похвалился, что думает выехать из села. Шенкель, медленно жуя курятину, призадумался, а потом одобрительно закивал головой:

– Гут, гут… надо ехать.

Чокнулись и молча выпили. За третьей рюмкой Шенкель стал еще разговорчивее и, хлопая Варчука по плечу, ускоренно заговорил:

– Ты хороший хозяин. Я еду домой, и ты езжай со мной. У меня будешь жить, вести хозяйство.

– Это хорошо, – посветлел Варчук. – Только как я на лошадях поспею за машиной?

– Как? – призадумался на минуту, остановился бег непостоянных капель, глаза стали жестокими и желтыми. Потом вытянул из бокового кармана блокнот и быстро написал адрес.

– Спасибо, – кланяясь, искренне благодарит и прячет бумажку в бумажник.

После третьих петухов, чтобы никто не видел, Варчук, нагрузив две подводы добра, выехал за ворота. Недоверчиво и спешно простился с женой, которая наотрез отказалась ехать в чужую сторону, перекрестился на все стороны и тяжелой походкой пошел за первой телегой.

Чвакало под ногами болото. Непроглядный туман окутал поля и леса, в лицо бил едкий холодный туман. Вбирая голову в синюю старосветскую бекешу, медленно месил грязь и, как вор, оглядывался по сторонам – страшно было встретить кого-то из односельчан.

Когда колеса загрохотали по шоссе, страх еще больше вцепился в его сгорбленное тело, будто тот грохот мог разбудить село, остающееся уже в стороне. Аж задрожал, когда на дороге очертилась темная фигура. Перешел на правую сторону и зло сплюнул – вместо человека над кюветом стоял голый куст калины.

Проплывали разрозненные и разреженные куски его жизни; старался куда-то подальше спрятать их, старался утешить себя какими-то напрасными надеждами, хоть уже давно понял: его связывает с этим миром только большой страх, который гонит из насиженного гнезда, и награбленное добро, лежащее на подводах, легло на груди и животе, одновременно холодя и грея все по-стариковски пугливое тело. Ну да, от одного прикосновения к золотым мостикам, которые были запрятаны под его одеждой, становилось немного легче, словно они были теми лодками, которые перевезут на тот берег, где не достанут его тревога, страх и возмездие.

Леса залили дорогу таким туманом, что даже нельзя было рассмотреть масть лошадей. Позади заурчала машина, плавно подъехала и остановилась возле задней телеги.

– Господин обер-лейтенант! – радостно кинулся навстречу Альфреду Шенкелю. И вдруг сник: какое пасмурное и сосредоточенное лицо у немца, каким холодом веют его глаза!

– Вэк! – офицер резким взмахом руки приказал ему сойти с дороги.

– Как вэк? – посмотрел в неумолимые глаза.

– Домой возвращайся, – угрожающе ступил шаг вперед, и Варчук, обливаясь потом, вдруг понял все, но, делая вид, что слушается фашиста, через силу льстиво улыбнулся.

– Хорошо, господин обер-лейтенант. Возвращаюсь назад, – и, до боли схватившись обеими руками за повод подручного коня, начал поворачивать телеги.

Офицер локтем оттолкнул его и направил лошадей, как они и шли.

– Не пущу! – громко крикнул Сафрон, теряя равновесие, но не выпуская повода из рук. – Не пущу! – еще громче закричал.

И уже не только страх, но и решительность была в его надломленном голосе, та минутная решительность, что и труса делает смелым. Он не мог потерять свое добро: без него остался бы в одиночестве только с одним страхом, а с таким единственным спутником долго не проживешь. И это тоже понимал Сафрон.

Шенкель ударил его в грудь, а потом ногой пнул в бедро. Отступив назад, Варчук в дикой решительности метнул руку в карман, где лежал парабеллум. Но офицер опередил его. Перед Сафроном в страшной и холодной круговерти мелькнуло перекошенное злобой лица обер-лейтенанта, кусок телеги, груженной сокровищами, и лошадиная, вздыбленная вверх голова. Снова душа труса сковала все его движения, и рука не подняла оружие.

И уже мертвый от разрыва сердца он получает щедрый свинцовый подарок – всю обойму своего браунинга вогнал фашист, выбивая злость и боязнь из безжизненного тела. Однако не выбил – они безобразной маской исказили старое помятое лицо, грязными слезами налили жидкие и опустошенные глаза…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю