Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 78 страниц)
Варивон сразу, еще не закончились собрание, прибежал к Дмитрию. Заснеженный, встал на пороге, люто затопал ногами и сосредоточенно подошел к Дмитрию, который как раз подшивал шлею.
– Пошли в ту хату, – кивнул головой. – Дело есть.
И Дмитрий почувствовал: случилось что-то необыкновенное. Молча выслушал товарища, побелел, расширились глаза, но первые слова привели в удивление Варивона:
– Выпьешь со мной или побоишься теперь?
– Чего бы это мне бояться? Только не до того сейчас.
– Ничего, – успокоил и достал из шкафа водку.
Выпили по рюмке, Варивон с опаской смотрел на побелевшее лицо товарища, знал, что тот кипит внутри и хватит одного слова, чтобы вышел из себя. «Чего доброго, пойдет подстерегать Крамового. И того – глазастого – не пожалеет, и свою жизнь загубит. Дурная кровь течет в жилах человека».
– Дмитрий, что ты думаешь делать?
– Что? – будто от сна очнулся. – Сейчас запрягу лошадей – и в самую столицу мотнусь.
– Так уж и в столицу?
– А что же – у того Крамового буду правды искать? Это враг наш. Ну, выпьем еще на дорогу! – Уже стоя наклонил рюмку, и стекло зацокало по зубам, капли водки потекли по рубашке – дрожала рука.
Когда запрягал лошадей, к нему вышла мать:
– Дмитрий, куда ты? – с тревогой спросила, видя, что недоброе делается с сыном.
– По свою судьбу, мам, – невесело улыбнулся и, захлебываясь, рассказал все. – Нашлась каинова душа, что позавидовала нашему кровному добру. Сафрона Варчука, Данько не раскулачивает, а взялся за меня.
– Это дурное, не будет так, как хочет наш враг, – спокойно ответила, что аж удивился Дмитрий. – Правда на нашей стороне. Тебя наша власть не обидит… А Крамовой – это проходимец. Езжай, сын, – поцеловала его в лоб и вздохнула. – Спеши…
Дмитрий подошел к кровати, где спокойно, улыбаясь, спала Югина. Вздохнув, поправил разбросанные косы жены, чуть слышно коснулся губами ее лба, потом низко наклонился над колыбелью и, выпрямляясь, вышел из дому.
Евдокия сама открыла настежь ворота, еще раз обеими руками охватила шею сына, прижалась к нему щекой, трепетная, как струна.
Бросил в легкие, на подрезах[75]75
Подрез – железная полоса, закрепленная на нижней части полозьев саней.
[Закрыть], санки ружье, сумку с едой и поехал в холодную метель. И только теперь его охватила такая гнетущая тоска, такая боль, что хотелось упасть в высокие оплени[76]76
Оплени (только мн.) – перекладины на копылах саней для скрепления полозьев; копыл – короткий брусок, закрепленный в полоз саней для связи полозьев с коробом.
[Закрыть], уткнуться головой в солому и заплакать, зарыдать, заголосить. Казалось, что вот скоро может оборваться его жизнь. И санки, идя затоки[77]77
Затоки – в сторону, на скользкий склон.
[Закрыть], везли его не к темной стене леса, а на тот свет. Казалось, подрезы скрипели не на мерзлом снегу, а на его болящем теле. Похолодевшей рукой вытер пот со лба, вздохнул, встрепенулся тяжело, беря в руки, как обмерзшие вожжи, свои чувства и заботы. Они сопротивлялись, крутили его, как ненастье крутит дерево, гнули к земле, раскаленным свинцом наливали голову. Но тот критический момент, когда хотелось тяжело заголосить, ту боль, что плугом проходит по нашим корням, мужчина уже начал преодолевать. Крепли сопротивление и полуслепая ярость, прояснялся полузатуманенный разум. Большая кричащая несправедливость заставила Дмитрия оглянуться на всю свою жизнь, увидеть то, что было незаметно, просто уплывало, как прибывшая вода, крепче узнать цену жизни, как мы в голодный час крепче узнаем вкус черного выстраданного хлеба.
Узким было его прошлое. Не умел и поныне выплыть на широкое течение, но он любил и жизнь, и людей, и природу. Все хорошее радовало его, печалили чужие печали, возмущала несправедливость. Он не был спокойным, холодным наблюдателем, который и пальцем не пошевелит, чтобы помочь кому-то в тяжелом горе… Если на его поле появлялся новый сорт семян – на следующий год его уже имели соседи. Если он мог кому-то помочь – помогал без полезных требований и мыслей. А кто так любил искреннюю работу, повевающую и потом, и тихим колосом, и живым зерном? Если бы односельчане заглянули в его душу, они поняли бы одно: он добра хотел людям.
Но по характер он был замкнут, не из таких, кто легко раскрывается, нравится людям. Возвратить бы его? Очень поздно уже… А что Крамовой враг – голову бы положил под топор.
В лесу стало уютнее и будто на сердце немного полегчало. После раздумий началось больше верить, что напасть его хотя и тяжелая, но временная. Дорогой решил, что нечего ему пока что гнать лошадей аж за сотни верст, если можно заехать к секретарю райпарткома. Говорили, что стоящий человек. Увидим. Может, тоже такой энергичный, как Крамовой.
Прикусил нижнюю губу и зубами почувствовал, как накипает ледок на ней.
Запорошенный, потемневший от мороза, с каким-то внутренним холодком и страстным ожиданием, зашел в райпартком.
– Секретарь занят. Совещание! – загородила ему дорогу высокая худая машинистка.
– Ага! – остановился у двери. – Когда освободится?
– Не знаю, – с недоверием осмотрела заснеженного понурого дядьку с кнутом в красной, обветренной руке. – Вы по какому делу? Личному?.. Сегодня нет приема по личным.
– Я издалека приехал.
– Это не играет никакой роли. Приема сегодня нет.
– Ну, если нет приема, то я и так зайду, – презрительно измерил ее с ног до головы и шагнул вперед.
– Не пущу! Я своим местом отвечаю, – заверещала та.
– Женщина добрая! Отойди от греха. Теперь нет такой силы в мире, чтобы не пустила меня, – и взглянул так, что та опешила, отступила назад, и Дмитрий крепко рванул на себя ручку двери.
В самом деле, в задымленном кабинете сидело несколько человек. Из-за стола спокойно встал невысокий белокурый мужчина. Он, очевидно, слышал разговор за дверью, но в его темно-зеленых с янтарным отливом глазах что-то сверкнуло – не раздражение, а искорки смеха.
– Не пускают к вам, – опустил вниз кнут, надеясь, что сейчас на него начнут сердиться эти поглощенные заботами люди, помятые бессонницей и хлопотами…
Кто может посчитать, сколько в те бушующие неповторимые времена средний районный работник провел бессонных ночей, израсходовал своей силы, потерял здоровья!
И только теперь Дмитрий заметил у окна умное настороженное лицо Виктора Сниженко.
– Добрый день. Марков. – Секретарь райпарткому вышел из-за стола и подал руку Дмитрию. – Садитесь.
– Доброго здоровья, товарищ, – сразу осела злость у мужчины, и он с глубокой благодарностью и волнением посмотрел в уставшие, но веселые глаза Маркова.
– Садитесь, товарищ, – вторично показал на свободный стул. – Издали приехали? Метет же на улице. Наверно, забило все дороги?
– Занесло, – ответил сдержанно, прикидывая в голове, или у него хотят что-то выпытать, или в самом деле очень человечный у них секретарь. «Навряд, чтобы спроста можно было спрашивать о таком, когда его люди ждут», – примерял по своему характеру.
А потом, когда понял, что ошибся, легко стало на душе: есть же такие хорошие люди на свете.
Марков, изредка постукивая пальцами по столу, очень внимательно слушал Дмитрия, иногда спрашивал и снова слушал, изучая мужественную, крепкую фигуру простого труженика, который сейчас всю свою душу, радость и боли излагал трудным, неуклюжим, но искренним словом.
– Хорошие урожаи собирали на своей земле? Как ваша фамилия?
– Горицвет.
– Горицвет? – вслух призадумался Марков. Что-то знакомое и далекое-далекое зазвучало в его душе от этого слова. Но что?.. Никак не мог припомнить, ныряя в воспоминания и прислушиваясь к корявому, неумелому языку Дмитрия. И с каждым новым словом Горицвета, и с каждым новым упоминанием давности, которые перебирал пристальный ум, Марков чувствовал все больше и больше доверия и приязни к Дмитрию.
– Хорошие урожаи собирали? – снова повторил, чувствуя, что вот-вот что-то знакомое легко и радостно раскроется из глубины лет. Но оно снова начало неуловимо отходить вдаль.
– Хорошие. Лучшие, чем все мои соседи по улице. В селе меня агрономом в насмешку прозвали. Люблю я землю, и в книгу заглядываю, – подобрело лицо Дмитрия: ощущал, как все что-то теснее соединяет его с этим невысоким белокурым мужчиной.
– А еще больше можно собрать?
– Почему нет? Нельзя только на небо вылезти, – и своевременно остановился: чуть не вырвалась грубая, как ему казалось среди этих людей, поговорка.
– Вот вы и будете, товарищ Горицвет, в колхозе выращивать высокие урожаи. Верю, что только правду слышал от вас. Будете в колхозе людей учить, как возле земли ходить. И сами будете учиться у агрономов наших, у профессоров, у академиков. Это хорошо вы сказали, что человек к счастью идет. Все века человечество мечтает о радостной жизни, а мы с вами будем ее строить. Тем урожаем, который добудем на колхозном поле, вы будете выходить на более широкую дорогу, будете выводить в люди своих детей, укреплять свое государство, зерном будете добивать своих врагов.
– Спасибо за доброе слово. Только из меня такой учитель… Не очень умею я с людьми обходиться, как другие. Говорить не умею.
– Научитесь. Если вы настоящий человек – научитесь. Вам надо шире смотреть на мир – вы уже колхозник… Долго здесь пробудете? Часа через два я бы смог с вами поехать в ваше село.
– Это было бы хорошо. Я подожду вас, – обрадовался Дмитрий, засмеялся.
XІІ– Мам, какой мне сон приснился, – улыбаясь, Югина легко соскочила с кровати и метнулась к колыбели. Белоголовый Андрейка – ее бескрайнее счастье – сжав крохотные кулачки, кажется, не спал, а что-то обдумывал, напряженно, сосредоточенно. Югина с тайным волнением и радостью заметила, что сейчас он был больше всего похож на Дмитрия. Еще несколько дней назад вся родня говорила: ее сын удался в Евдокию, а еще раньше отмечала удивительное сходство Андрейки с Югиной. И только она, мать, с каждым днем замечала, как медленно пробивались отцовские черты на округлом лобастом личике ребенка, как все больше горбатился нос и темнели большие человечки глаз, за которыми даже белков не видно. И уже забывая о сне, она наклоняется над колыбелью, счастливым взглядом изучает даже дыхание своего ребенка, наперед угадывая, как будут ложиться на милое лицо новые черты, которые только-только несмело встрепенулись, как первая прозелень на чистом поле.
Спустя какую-то минуту, волнуясь и радуясь, уже видела перед собой Андрея таким, каким был Дмитрий, когда встретила его летней ночью в поле. И незабываемая ночь, разводя занавес лет, выплывала из прошлого, как река из тумана, позванивала молодой луной, которая так щедро рассеивала звезды, что им уже мало места становилось на небе, – поэтому и падали на землю, на дальние дороги и темные полукопны озими. Даже целебный липовый настой почувствовала над собой молодая женщина.
– Мам, посмотрите, как сейчас Андрейка на Дмитрия похож, – оторвалась от колыбели.
Полутемно в доме. На узорчатых окнах дрожат отблески звезд, и серебро цветков изнутри наливается нежным лимонно-розовым сиянием. Евдокия отрывается от печи, и Югина вдруг видит: в глазах ее матери тоже колеблются отблески, как две искорки на оконных стеклах.
Югина еще никогда не видела, чтобы сухие зрачки Евдокии отягчались слезами.
– Мам, что с вами? – бросается вперед и своими теплыми руками охватывает негибкие пальцы Евдокии.
– Горе, дочка. Горе навалило на нас…
– А где же Дмитрий? – вскрикнула, не дослушав матери.
– За правдой поехал. В самую столицу поехал… К нашему правительству пошел.
– Как же так? И мне слова не сказал… Мам, чего он, этот торговец, хочет от нас? – дрожит голос молодицы, и она второпях одевается, а потом начинает укутывать сына.
– Ты куда, дочка?
Но Югина уже не слышит слов Евдокии. Прижав к себе ребенка, решительно идет к двери.
– Югина, куда ты?
– Куда? В район. В партийный комитет, мам… Чего же вы не сказали, когда Дмитрий выезжал? Бросилась бы его догонять – не догоню. Прощевайте, мама.
– Ты Андрейку оставь. Куда тебе с ним в такое бездорожье идти?
– Буду идти. На край света с сыном своим пройду, – поцеловала Евдокию в губы, выбежала из дому.
– Югина…
Но даже не оглянулась молодая женщина.
Мороз подвижными клубками бросился из сеней, и скоро Евдокия, застыв посреди хаты, стояла в холодном, седом тумане, погасившем на окнах веселые отблески рассвета.
«Дмитрий в столицу подался, Югина к партии пошла, а куда же мне деваться?»…
Сразу же за воротами Югина по колени увязает в снегу и до самой дороги оставляет за собою сеть глубоко втиснутых следов.
Снега и снега. Легкие, пушистые. Они оживают с рассветом, вбирают в свою голубизну зелено-розовые струйки, то начинают пробиваться из-за деревьев Большого пути.
Полузасыпанные колеи дороги.
Дмитрий последним проехал по них.
И она осторожно ступает по этой дороге, по тому следу, будто боясь ему сделать больно.
Проснулся ребенок, заплакал. Успокаивала его и словами, и слезами, и болеющим сердцем. Усмирила. Вытерла со своего лба холодную накипь и снова поплыла по колее, согнувшаяся и одинокая, как дерево в поле.
«Приду я к ним, – видела себя в райпарткоме. – Все чисто расскажу. Руки свои покажу. Ребенка своего покажу. И кто не поверит, что честные руки у меня, честные глаза мои, кто не поверит, что ребенок тем молоком вскормлен, в котором нет человеческой крови? Все, сын, поверят, – наклонилась к ребенку, скорбная улыбка затрепетала на устах Югины. – Своя власть не обидит нас. Не обидят свои люди тебя, Андрейка, не обидят твоего отца, неусидчивого и работящего, как сама весна. Слышишь ты, маленький мой, радость моя».
Андрейка, пристально прислушивающийся к материнской речи, вдруг улыбнулся, зашевелился, желая протянуть ручки к ней, раскрыл розовые лепестки губ, и облачко пара обдало теплом огрубевшее лицо Югины. И вдруг такой покой охватил ее, что скорбь исподволь исчезла с губ, глаз, и только одна замерзшая слезинка розовела на кончике платка.
Уставшая, вошла в леса, снова-таки думая об одном и том же.
У поворота села на снег, и вмиг сладкая истома разлилась по всему телу, далекими крыльями повеяла мысль о сне. Молодая женщина сразу вскочила на ноги.
«Нельзя отдыхать!» – напряглась, еле удерживая ребенка сомлевшими руками. От боли они отекали и растягивались. Мороз уже зашел в кончики пальцев и колол их тупыми иглами. Еще прошла с версту и присела на пенек, растирая задеревеневшее лицо и пальцы.
Вдали зафыркали кони. Югина быстро встала. Навстречу ей мчали легкие крыльчатке саночки. Извозчик круто остановил лошадей, и сани пошли затоки, перегородив дорогу.
– Ты куда, женщина добрая? – изумленно спросил Виктор Сниженко, стирая пушистую изморозь с обвислых, лепленных бровей. Острым глазом он издали заметил, что утомленная женщина отдыхала на обочине.
«Так и до смерти недалеко».
Югина пристально взглянула на худощавое подвижное лицо неизвестного мужчины. Заметив сочувствие в умных глазах, вдруг зарделась, зачем-то выше подняла Андрейку.
– За правдой иду, – тихо ответила.
– Тогда садись к нам, – засмеялся усатый краснолицый извозчик. – Товарищ Сниженко завезет тебя в наш колхоз. Там наша правда начинается. Это надо понимать! Поедем, молодичка? В один лёт домчим. Ребенка, ребенка лучше закутывай. Ну, по рукам? Едем?
– Нет, мне в район надо.
– В район? К кому? – выскочил из саней Сниженко. – Куда тебе по такой дороге! Вишь, из коней пар, как туман, идет. Притомились. А ты еще с ребенком.
– Дойду.
– Никуда мы тебя не пустим.
– Так и не пустите.
– Ты что, ребенка заморозить хочешь? Не вижу, как устала? Не пустим – и все.
– Нет такой силы в мире, чтобы меня не пустила, – горделиво выпрямилась Югина и, обходя дорогу, решительно ступила в снег.
– Ты не жена ли Горицвета? – пристально взглянул Сниженко на Югину, припоминая слова Дмитрия в райпарткоме.
– А вы откуда знаете? – остановилась.
– Знаю, знаю! – весело рассмеялся. – Видел твоего воина. Вот что значит любовь! – обратился к извозчику. – Не успел муж выехать из дому, как жена за ним вдогонку.
– Наверно, ревнивая. Как сразу рассердилась.
– Что Дмитрию сказали? – застыла, увязнув на обочине.
– Чтобы ты домой вернулась. Садись в сани, иначе ни слова не услышишь от меня.
И Югина покорно пошла к саням, не сводя взгляда с высоколобого Сниженко. Тот помог ей сесть, пристально взглянул на Андрейку, прищурился:
– Выкапанный отец… Ты не сокрушайся, – обратился к Югине. – Приедет твой милый через пару часов. Все хорошо! Только гони его на люди. Ломакой гони, чтобы не закисал возле горшков. И умный мужчина, а огородился своим хозяйством, как в клетке сидит.
– Разгородится, – радостно ответила. – Вы еще не знаете его.
– Знаю, знаю. На терсобрании хорошо выучил.
– Мало выучили.
– Словом, круговая порука. Это надо понимать, – отозвался извозчик и подмигнул седой от изморози бровью.
В поле стало холоднее. Заснеженные провода бросали на серебряную скатерть многометровые ленты, а телеграфные столбы гудели низко и тревожно, как середина пианино. У росстани Сниженко придержал лошадей, снял кожух и приказал молодице:
– Закутай лучше своего сына. Василий Калистратович, – обратился к извозчику, – быстрее мчи ее домой. – И упруго соскочил на дорогу, ведущую к его селу. На миг снял шапку, отряхивая с нее изморозь, и ветер поднял вверх веселые струйки волнистых русых волос.
– Я пешком дойду. Что вы, люди добрые, – разволновалась Югина, привставая с саней. – Не калека же я, ради меня и людей, и скотину морить… – рукой вцепилась в вожжи.
– Садись, молодичка, и помалкивай мне. Наш председатель знает, что делает, и ты его не победишь. Не такие бойкие старались… Да, молодичка, председатель у нас – правильный мужчина. Настоящий партиец! Это надо понимать.
Югина признательным взглядом долго проводит невысокую, собранную фигуру Сниженко, который, лишь в одном пиджаке, легко спешит полузанесенной дорогой.
Проехав километры два, извозчик обернулся к Югине и показал кнутовищем вперед:
– Снова какая-то баба, вероятно, за правдой идет. Уже и в годах, а тащится такой дорогой.
Югина встала.
– Да это же моя мать! – вскрикнула радостно и изумленно.
– Вот семейка, так семейка. Держится друг за друга, как в сказке о репке.
Навстречу им с небольшой котомкой в руке ровно шла Евдокия. Сравнялись.
– Мама! – выскочила из саней Югина. – Возвращайтесь назад. Все хорошо, мама. Скоро и Дмитрий прибудет, – поцеловала Евдокию, будто несколько лет не виделась с нею.
– Я же говорила ему: правду нашу в землю не втопчешь, – прояснилась Евдокия, наклоняясь к Андрейке.
– Да садитесь мне, чертовы бабы. А то еще они и на дороге митинг откроют и начнут досказывать, обобществлять скот или нет! – грохнул Василий Калистратович.
– Садитесь, мама.
– Нет, дочка, езжай сама.
– А вы же почему?
– Зайду в больницу. Свирида Яковлевича проведаю. Вот и пирожков ему немного сготовила. Кто знает, как там кормят. Домашнее – не помешает. А кто же испечет ему?.. Правда, будет смеяться, обругает, что столько плелась, а потом и подобреет. Хотя бы не стало хуже человеку.
– От нас низкий поклон передайте. Скажите, чтобы выздоравливал скорее.
– Родня ваша в больнице? – сочувственно спросил Василий Калистратович.
– Родня, – одновременно ответили женщины.
* * *
– И вы к Мирошниченко? Это просто наказание господнее! Ваш Мирошниченко скоро больницу в МТС превратит и весь медперсонал выкурит отсюда на трескучий мороз, – небольшая и круглая санитарка, будто в отчаянии, всплеснула руками и с притворным ужасом подкатила глаза под лоб. Теперь она на удивление была похожа на пушистую коротенькую перину, из-под которой ненароком выглянуло по-детски румяное и жизнерадостное лицо.
– Какую МТС? – сдвинула плечами Евдокия, следя, как молниеносно изменяется лицо санитарки – от крайнего отчаяния до добродушной улыбки.
– Какую! Нашу, районную! Человек лежит в больнице, а его начальником МТС назначили. И теперь еще ни свет, ни заря, а у него целая толпа в палате собирается. Наш главный аж в райпартком звонил, чтобы меньше пациентов к Мирошниченко ходило. И что же, помогло? Да конечно! Нисколечко. Как прицепится, как прицепится, какая слякоть – с ума можно сойти, насколько уж я покладистая натура. То папку тебе с важными делами, то бумажку, то командировку, то чеки тычут – и вынуждена пропустить. Часто украдкой впускаешь, чтобы главный не увидел, потому что такой тебе компресс поставит… А только что приходит один лесоруб и так просится, так просится, чтобы впустили его. Сердце же у меня как воск – пропускаю. Вижу: лесоруб чего-то замялся и боком, боком, как воробей, старается незаметно вскочить в палату. Присматриваюсь к нему, а он к спине прижал пилу и норовит с нею проникнуть к больному.
«Гражданин, это еще что за изобретение в медицине? Оставьте свой инструмент в вестибюле, – кричу ему. Остановился, сердечный. Аж в жар его бросило, глазами виновато хлопает. „Нельзя, – говорит, – Свирид Яковлевич приказали, чтобы я с пилой пришел“. И снова начинает проситься. Побежала я к вашему Мирошниченко, а у него уже и обращение заготовлено, чтобы разжалобить меня: „Марийка, душа моя, радость моя, пропусти его с инструментом. Новую практику хотим попробовать“. – „А если меня главный за эту практику из больницы вытурит?“ – „Тогда будешь у меня в МТС работать. Лучший трактор тебе дадим“, – смеется. Еще и тракторов тех нет и не известно, придут ли, а он уже лучший дает. Пропустила я лесоруба, а сама и страдаю: как застукает главный эту практику – пропала моя медицинская карьера, навеки пропала. Главный мне всю голову открутит».
Надев белоснежный халат, Евдокия в сопровождении суматошной, говорливой Марийки вошла в небольшую палату.
– Ну, вот видите! – снова всплеснула руками санитарка. – Товарищ больной, кто вам разрешил нарушать медицинский режим?
– Марийка, птичка, не сердись… О, здравствуй, Евдокия… – Свирид Яковлевич, не выпуская граненого терпуга из рук, весело и заговорщически посмотрел на женщин. На его непривычно пожелтевшем челе выступили мелкие капли пота, а густая небритая щетина теперь просвечивалась искорками седины. Возле кровати уже стояли пожилой лесоруб и молодой чернявый парень. На стуле, выгибаясь, лежала пила, в одном месте присыпанная стальными опилками, – Свирид Яковлевич терпугом стачивал ей зубы. Санитарка укоризненно покачала головой и выбежала в коридор.
– Вот так больной, – подошла к кровати Евдокия. – Пора бы уж немного и угомониться человеку. Не маленький будто.
– Понимаешь, Евдокия, нам надо лес валить на строительство, а лесорубов – на пальцах сосчитать. Так мы небольшое усовершенствование придумали: через два зубца – третий укорачиваем. Кажется, мелочь, а такая пила вдвое быстрее режет. Как по маслу идет, опилками не забивается, не прыгает по бревну… Только зубцы надо подрезать особенно, вот так, – обратился к лесорубу и, наклоняясь с кровати, провел терпугом по стали. – Знакомься, Евдокия, с людьми. Это – молодой художник Павел Данилович Кремец. Приехал в творческую командировку на Подолье. А это – лесоруб Демьян Петрович. Он, говорят люди, ночью в собственной хате может заблудиться, а в лесах – никогда.
– Так я в лесах родился, вырос, а хату совсем недавно построил – все по чужим слонялся, – грубыми, в шрамах пальцами осторожно передвигает пилу Демьян Петрович.
– Ой, главный идет! – отворив дверь, в палату влетела Марийка, посмотрела на всех перепуганными глазами и стремглав выскочила в коридор.
Лесоруб, прикусив губы, под одобрительный взгляд Мирошниченко, засунул пилу под кровать. Художник и Евдокия сели на стулья.
– Небольшой переполох. Старик с характерцем, – улыбнулся Мирошниченко и обратился к художнику: – Что у тебя нового?
Павел Данилович зашевелился на стуле. Темный румянец волнисто побежал к вискам. Заволновался парень, как только молодость волнуется.
– Столько мыслей охватило меня, Свирид Яковлевич, когда я попал в вашу МТС. Это даже символически: на месте тюрьмы располагается тракторная станция. Повел меня ваш заместитель в камеру, где когда-то Кармелюк сидел. Открывает железную дверь – и я вижу: на полу лежит отборное ароматное зерно. Зерно там, где смерть ходила! Это, Свирид Яковлевич, не просто обычный факт, а, если глубже подумать, суть нашей новой жизни. Вы согласны со мной?
– Согласен. Вот построим новую МТС, тогда нынешнее здание отдадим под музей.
– Правильно, Свирид Яковлевич… Когда я вас буду рисовать?
– Ну, это не скоро будет. И хочется тебе человека мучить и самому мучиться. Вот у меня идея есть: езжай в Каменец-Подольский. Там в музее есть портрет Кармелюка. Тропинин рисовал.
– Вы думаете, Тропинин? Знатоки не имеют таких данных.
– А они пусть лучше их поищут. Все говорит за это.
– Интересно. Вы какие-то материалы изучали?
– Не изучал, а встречать приходилось.
В это время открылась дверь, и главный врач в сопровождении двух сестер вошел в палату. Позади, вытягивая голову, испуганно водила глазами Марийка, но, увидев, что все обстоит благополучно, сразу же повеселела, успокоилась и снова засуетилась.
– Все собрание и собрание! – буркнул врач. – Тридцать пять лет работаю в больнице, а таких пациентов, как этой зимой, не было.
– Историческая зима, Валерьян Орестович, – отозвался Свирид Яковлевич.
– Больной, вы меня не просвещайте. Сам знаю – историческая! А кто же историю создает? – насупился. – Люди! Живые люди, а не больные. Ко мне привозят больных, раненных, а они в халатах убегают из больницы. Спешат историю создавать или, или… – Валерьян Орестович заметил железные опилки на полу, нагнулся и ловко, не по годам, вытянул из-под кровати пилу… – Мария Ивановна! – крикнул на всю палату.
Марийка сразу же обмякла и, краснея, как роза, опустила испуганные глаза в пол. Она хорошо знала: если врач величает ее по отчеству – добра не жди.
– Мария Ивановна! – затряслись длинные седые пряди на голове врача. – Есть ли для вас наименьшая разница между больницей и дровяным складом? Вы медицинский преступник. Непоправимый преступник! Я вас под суд, под суд отдам! Вы мне все – затопотал на сестер – из больницы конюшню сделали! Хлев сделали.
– Валерьян Орестович, – сквозь слезы обратилась Марийка.
– Молчать! Или говорите, говорите. Послушаем, Мария Ивановна, ваше научное слово, – съехидничал старик.
– Уж и научное… Больной так просил, так просил, чтобы ему пилу принесли. Это для усовершенствования надо ему. В МТС надо. Вот вы работаете над аппаратами…
– Хватит меня просвещать. Что вы еще выдумали? – обратился к Мирошниченко.
– Быстрее лес резать. Я очень просил Марию Ивановну помочь мне. Насилу упросил.
– Вранье! Не верю, не верю! Вы ей слово скажете – и она вприпрыжку побежит выполнять… Марийка! Сейчас же вынеси пилу.
И девушка едва не улыбнулась: если врач назвал ее по имени – значит гроза миновала.
После врачебного обхода Свирид Яковлевич продолжал:
– Село Кукавка, где у Моркова жил Тропинин, находится недалеко от Головчинцев и Чорномина – там больше всего в те годы орудовал Кармелюк. Не мог большой художник, нарисовавший столько крестьянских портретов, не заинтересоваться образом известного бунтаря. Вы заметили, насколько портреты старого и молодого украинцев Тропинина подобны тому портрету Кармелюка, который из рук проскуровских тюремщиков попал в Каменец? И характерный поворот головы дан одинаково, и манера письма, и тоны…
– Свирид Яковлевич! – торжествуя, вбежала в палату Марийка. – Тракторы идут в нашу МТС. Целая колонна! Впереди – мой брат Михаил. Сидит на машине, как полководец! Все люди сбегаются посмотреть на колонну. Даже главный не выдержал: подобрал халат – и бегом на улицу!
В палату ворвался грохот машин, и желтое лицо Свирида Яковлевича начало наливаться радостным румянцем.