Текст книги "Большая родня"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 78 страниц)
Хоть та доводящая до боли радость просачивалась, как вода сквозь пористый лед, когда ветер всколыхнется над рекой, хоть потом еще сильнее сжималось сердце, все же в ее жизни сверкнули искры надежды. И уже в словах отца она усматривала тот мостик, который соединяет их село с партизанским лесом, с Дмитрием…
Дмитрий был жив!
И при одной мысли, что он может прийти к ней, высокий и сильный, ласковый и грозный, прижать, как ребенка, к широкой груди, она задерживала дыхание и закрывала глаза. Поэтому ей теперь, когда оставалась дома, больше хотелось быть в одной, чтобы хоть в мыслях наговориться с Дмитрием.
И как странно бывает в жизни. Ненавистным и страшным он показался, когда узнала, что хочет ее сватать. А сейчас все чаще видела его парнем, словно новой волной любви хотела растопить бывшее чувство, чтобы нигде, нигде, даже в самых дальних воспоминаниях, не оставалось следа существовавшей когда-то отчужденности. Но чаще вспоминалась встреча летней ночью на Большом пути. Сквозь мглу далеких лет воспоминания пробивались так властно и полно, что она даже ощущала на своем лице мерцание и игру теней лип, хруст песка под ногами Дмитрия и безрадостный скрип телеги.
«Дмитрий, отрада моя» – как музыка, звенели шепотом произнесенные слова, и туман застилал глаза молодой женщины.
Каждый вечер беспокоилась: а может, заскочит? И иногда невольно поправляла платок, как поправляла когда-то, ожидая Дмитрия с работы.
– К кому ты, дочка, принаряжаешься? – как-то с укором покачала головой Евдокия.
– Мама, разве же вы не видите? – захлебываясь от внезапного наплыва женской жалости, стала посреди хаты. – Все его, Дмитрия, жду. А вдруг придет. В окно постучит, – и вздрогнула, будто в самом деле кто стукнул в стекло.
– И я его так жду, так жду, как… – не договорила, подошла к невестке. И как-то, само собой, обнялись, поцеловались и тихо заплакали, охваченные одними мыслями, одной жалостью и надеждами.
Уложила спать детей; не в силе сдержать нервного холодного перестука, Югина легла возле Евдокии, касаясь головой ее груди. И долго Евдокия рассказывала про своего сына, каким он был в детстве, как начал сам, без отца, вести хозяйство, как в четырнадцать лет пошел косить. И все те воспоминания, простые и незначительные, были безмерно дорогими и родными обеим женщинам, которые по-разному, но одинаково сильно любили того же самого человека.
Почувствовав, что учащенное биение сердца у Югины прекратилось, Евдокия подумала, что невестка уже спит, поэтому замолчала, снова-таки углубляясь в воспоминания про своего Дмитрия. О нем же до первых петухов мечтала и Югина, думая, что свекровь давно уже заснула.
Очевидно, какие-то слухи о Дмитрии дошли до Варчука. Однажды, когда Югина везла домой картофель, встретил ее на плотине, высокий, нахмурено-сосредоточенный, в синей старосветской бекеше и барашковой шапке. Под глазами недобро синели посеченные морщинами продолговатые отеки. Измятые щеки с двумя пауками синих жил большими складками нависали над черными, в грязной седине, усами. Клинообразное, старательно выбритое лицо словно надулось и было пористым, как почерневший весенний снег. Да и сам Варчук тоже, казалось, словно разбух.
– Здоров, молодица, – властно рукой остановил коня. – Идешь, будто ничего не видишь впереди себя.
– Здравствуйте, – встала возле телеги. Хотя недоброе предчувствие и страх, и отвращение взволновали ее, однако внешне была спокойна и по-хозяйски медлительна в движениях.
– Картофель возишь?
– Будто не видите.
– А Дмитрий где? – остро, испытующе, посмотрел и подошел к молодице, не спуская с нее тяжелых, округлых как у птицы, глаз.
– И я вас, господин староста, спрошу: где Дмитрий? – выдержала взгляд.
– Не знаешь?
– Не знаю.
– Врешь, сучья дочь! Знаешь!
– Может сучья дочь и знает. А я – нет.
– Что ты мне очки втираешь! В партизанах! Вот где он! И к тебе, наверное, приходил! – бесясь, затопал ногами, черное лицо неровно заходило всеми складками.
Облегченно вздохнула: значит, очень мало знал Сафрон о Дмитрии.
– Сами знаете, господин староста, что не был у меня муж. За что же такая напасть на мою голову? – сказала с преувеличенной покорностью.
– А ты почему так думаешь? – немного остыл, опуская вниз брови.
– Что же здесь думать? Если бы Дмитрий был где-то в партизанах, да еще ко мне заходил, то и вашу хату не обошел бы.
Вздрогнул Варчук и сразу же теснее собрал морщины на переносице.
– Очень ты хитрая, как посмотрю на тебя. Гляди, чтобы на одном суку не закрутилась со своим дорогим. Друг друга, наверное, не перевесите, – уже бросил из-за плеча, выходя на расшатанный мост.
В душе она радовалась, что победила старосту, однако сразу же страх охватил ее: а что как начнут полицаи караулить недалеко от ее хаты?
Поэтому по ночам выходила во двор, прислушивалась к темноте, шла к Большому пути.
Станет на корневище старого-престарого дерева, прислонится ухом к сырой коре, незаметная и пугливая, как птица. Задрожит, когда услышит какой-то шорох, еще теснее к дереву прижмется. Она бы родную походку среди тысячи различила, по одному духу узнала бы, что это Дмитрий идет.
Через несколько дней после разговора с Варчуком в хату вошел дезертир Калистрат Данько, который уже успел примоститься полицаем.
– Тетка Югина, завтра же утром вам надо быть у начальника районной вспомогательной полиции.
– Зачем? – отвлеклась от печи.
– Там скажут, зачем. Мы народ темный – нам лишь бы деньги да водка, – деловито и весело сел у стола, будто уверенный, что его приход должен и других радовать. Однако, чем дольше сидел, тем больше мрачнело его привядшее лицо, а уж из-за стола вставал, будто в тень ступил: даже рюмкой не угостили.
– Глядите же, чтобы утром были, как часы, – звякнул дверью, аж глина из косяков посыпалась.
– Придется, дочка, идти. Только не с пустыми руками, что сделаешь – такая жизнь настала. А на взятки они лакомые.
С двумя корзинами, связанными белым полотняным полотенцем, пришла Югина на следующее утро в город.
Перед домом полиции развевался облезлый флаг со свастикой в белом круге.
В приемной полно мужнин, женщин. У двери возле кабинета начальника стоит с карабином высокий полицай с желто-блакитной повязкой на руке. По списку вызывает людей, и исчезают за тяжелой дубовой дверью натруженные, припавшие пылью, и сожалением, и горем фигуры старых печальных хлеборобов, женщин и девушек.
– Забрали моего сыночка, забрали, – подперла рукой голову старая женщина. – А за что забрали – и сама не знаю, связь с партизанами приписали. Бедная моя голова. Две недели прошу начальника, чтобы отпустили сыночка. А он одно и то же отвечает: отправим в город, если не признается. Конечно, в гестапо отдадут. И уже не видеть мне больше своего младшенького, не видеть.
Но больше всего Югину пугает каменное выражение землистого, морщинистого лица женщины и однообразный, похожий на причитание шепот. Видно, немало попоплакала и поголосила она, пока горем не окаменело все ее тело.
Наконец полицай, сосредоточенно собирая морщины не лбу, отчего-то прыснул и весело выкрикнул:
– Гори-цвет! Югина! Гореть пришла, молодичка? Погоришь, погоришь! Га-га-га!
Вошла и встала на пороге кабинета, поставила у стены тяжелые кошелки. За большим присадистым столом в черном френче с золотыми, застегнутыми до самой шеи пуговицами сидел Крупяк; над ним на стене чернел нарисованный трезубец, сжатый двумя перекрещенными желто-блакитными флагами.
– Прошу к столу, – будто с того света услышала голос, пробивающийся к ней из сизой тучи табачного дыма.
Подошла ближе к Крупяку, жмурясь от дыма, сразу зашедшего в глаза.
– Пани Горицвет. У нас есть точные сведения, что ваш муж находится в партизанах, навещает вас. Прошу, не запирайтесь, скажите истинную правду. Иначе всю семью вашу арестуем, а добро перейдет в собственность государства.
– Господин начальник, – вырываются первые слова.
Ей надо отвести страшную тучу от своего дома, от детей – о себе сейчас даже не думается.
И Югина чувствует, что в ее глазах играет такой правдивый свет, будто возле нее вынырнула фигура Дмитрия… Да, это ради него, ради его детей она каждым движением хочет доказать этому равнодушному убийце, что ничего не знает о муже. Откуда у нее берутся слова? Она рассказывает долго и живописно, как преследует их семью Варчук, о давней его ненависти к Дмитрию. И ее глаза, искристые и чистые, блестят от воспоминаний и слез.
Хмурясь, молча слушает ее Крупяк. Но вот его глаза встречаются с глазами молодицы, на какую-то минуту застывают; сладострастная заинтересованность мелькнула в узких зрачках. Он кладет ручку на стол, и Югина, ощущая приток крови к голове, несколько раз ловит на себе его грязные взгляды, но вместе с тем начинает догадываться, что он слушает ее уже не так, как слушают, когда раньше времени вынесены решения. Очевидно, он мало знает о Дмитрии.
«Хорошая молодичка. Только с характером, видно. Может и в самом деле Варчук наговаривает по давней злобе. Заявление за заявлением пишет… Узнаю при случае».
Он, милостиво улыбаясь одними глазами, принимает подарок и медленно говорит:
– Отпускаю вас, госпожа, домой. Но не гневите бога: если что-нибудь – не сладко вам будет на свете. Я к вам заеду как-нибудь, – пытливо улыбается.
Еще не понимая настоящего смысла последних слов, она стремглав выбегает из приемной и по ступеням спускается на холодную мостовую, между щелями которой засыхает пожелтелый, отцветающий спорыш.
И только на осеннем поле облегченно вздохнула, когда над ней двумя большими крыльями наклонился родной Шлях. Впереди фиалково изгибалась лента дубового леса.
…Обойдя плотину, Югина сначала идет к Ивану Тимофеевичу; тот, лежа в кровати, долго расспрашивает ее, что она видела в городе, много ли там фашистов, как охраняется дом полиции, а потом передает ей небольшую открытку.
– Прочитаешь, кому надо, и передашь Василине…
– Какое счастье, какое счастье, что вернулась, доченька, – встретила ее у ворот Евдокия. – Затужили мы без тебя. Знаешь, как теперь. Говорят, все камеры набиты людьми. Устала?.. А у нас корову забрали.
– Корову? За что? – остановилась на пороге.
– Наложили опять на село сорок голов рогатого скота. К кому же полиции кинуться? К нам и к таким, как мы. Варчук еще и утешил:
– Моли бога, что теленка оставляем. Похозяйствовали при отце Сталине, а теперь почадите, как ночник без масла.
Через несколько дней прошел слух, что в район приехал принимать жалобы от крестьян гебитскомиссар доктор Эдельман.
– Двадцать тысяч болячек в печень Варчуку! Поможет или не поможет, а пойду к тому гебитскомиссару с жалобой! Последний хвост вытянули со двора! Может и ты пойдешь? – вскочила в дом Килина Прокопчук.
– Одним они миром мазаны, – отозвалась за Югину Евдокия. – Ходи не ходи, а коровы уже не видеть ни тебе, ни мне. Так что лучше не мозолить им глаза.
– Пойду, все равно пойду! Посмотрю, какие у них порядки! – решительное вышла из дома Килина…
Вечером на улице ее остановила Югина.
– Была у комиссара?
– Чтоб его черти взяли! – зло огрызнулась молодая женщина.
– Не допустили?
– Допустили, – и неожиданно засмеялась невеселым смехом. – Подхожу я к нему, сухому, как тарань, немцу, ну, будто живые мощи тебе, аж смотреть неудобно. Глянул на меня сквозь очки и как выхватит кинжал, как загилгочет что-то, и ко мне. Думала – горло перережет. Даже забыла от страха, что надо делать. Поднял немец кинжал, сверкнул им перед моими глазами, срезал из пиджака пуговицу со звездой и пучку вверх поднял – показывает всем. Полицаи прямо тебе ржут, как кони. А я стою и шевельнуться не могу – как подменили меня. А «доктор по пуговицам» уже ко второй бабе идет. Отошла у меня душа немного, подхожу к нему… А он как зарычит:
– За корову вам заплатили! Мы даром ничего не берем. Сколько получила?
– Сто восемьдесят рублей. А что же я за них куплю? Кило соли! Пачка спичек – двадцать рублей… А у меня же дети. – Вытолкали меня еще и со ступеней столкнули. Чуть носом землю не вспахала. Такие-то порядки. Новые!
XXXVІНа рассвете Дмитрия разбудили звон оружия и радостные голоса. Сначала думал, что вернулся Тур, но, прислушавшись, голоса комиссара не услышал. Быстро оделся, на ходу поправил пистолет ТТ и вышел из землянки.
– Ну, ребята, и притаскали же мы бутыль! – потирая руки, с чем-то возился у порога Кирилл Дуденко.
– С самогоном? – изумленно и весело откликнулся голос из угла.
– Еще лучше!
– Неужели со спиртом? – аж встал на локте Алексей Слюсарь. – За это тебя, брат, расцеловать мало.
– Еще лучше.
– Что же оно может быть лучше мне? Бабского, сладкого, вина достали?
– Нет, аммонала добыли.
– Аммонала! Не знаю, для чего он, – разочарованно протянул Слюсарь и снова лег на пол.
– Неужели, братцы, аммонал! – радостно крикнул бывший уральский бурильщик Иван Стражников. – Поезда будем под откос пускать. Аммонал – важная штука! – со значением заметил.
– А ты знаешь, что с ним делать? – соскакивает на пол Алексей Слюсарь, и уже его скуластое подвижное лицо, которое минуту назад было искренне недовольным, теперь, как у ребенка, освещается жадной надеждой.
– Хлеб мой! – коротко объясняет Стражников.
– Неужели и поезда этой крупой можно рвать?
– Можно и должно! – поучительно гремит Стражников, обычным молодцеватым движением сбивая набок бескозырку. На миг длинной синеватой полоской показался шрам и почти совсем скрылся под буйной шевелюрой.
– Браток, а меня научишь? Весь век буду благодарить. Рука у меня легкая. Что увижу своими глазами, то и сделаю. Я такой!
Теперь хитроватое лицо Слюсаря становится таким умоляющим, что даже спокойный Лазорко не выдержал – чмыхнул, и в кривой улыбке зашевелились губы, покачивая большую трубку.
– Научу.
– Вот спасибо, браток! На, возьми на память о новом деле! – и Слюсарь театральным жестом протянул Стражникову небольшую филигранную зажигалку, чтобы, на всякий случай, отрезать все ходы к отступлению, если матрос захочет передумать. И сразу же Алексей с любопытством и опасением, кося глазом, медленно закружил вокруг огромной бутыли с аммоналом.
– Иван, ты и мене научи, – кладет на плечо матросу тяжелую руку Лазорко Иванец.
– Примите и меня в ваш колхоз! – Небольшой энергичный Кирилл Дуденко обнимает двумя руками Лазорку и Алексея. И тут из его кармана вылетают исписанные карандашом листки бумаги.
– Поэзия полетела! Много же понаписал. И не хвалится. Я тоже когда-то стихи писал, – помогает собирать листки Алесь Слюсарь. – И потерпел полное поражение на этом фронте. В девятом классе все свои произведения я на уроке литературы осторожно положил на парту Оксане. А она, наверное, не поняла, что из меня мог бы выйти классик, и передала тетрадь учителю. Вызвали меня в учительскую, сказали несколько теплых слов, и пообещал директору, что не буду больше ни стихи писать, ни девчат любить. Стихи, правда, бросил писать, а второй половины обещания не выполнил: на этой самой Оксане через пять лет женился. Как только что к чему, так и напоминаю ей о прошлом. У тебя же, Кирилл, наверное, жизнь наоборот пошла…
У выхода суета и толкотня. На траве белеют широко простеленные холсты изморози, и бледный рассвет зеленит просветы между деревьями, лица партизан.
– Икра первого сорта! – Иван Стражников рассматривает на ладони бурый, похожий на песок аммонал. К нему подошел Дмитрий.
– Товарищ командир, теперь мы попортим фашистам немного крови, – улыбаясь, высыпал аммонал в бутыль.
Веселый характером, легкий на руку, ровно встал перед командиром, поблескивая умными серыми глазами. На невысокой, ладно скроенной фигуре хорошо сел черный матросский бушлат; из-под бескозырки, молодцевато сбитой набекрень, выбились русые волосы, прикрывая шрам на лбу.
– Надо ребят научить подрывному делу.
– Конечно, – согласился. – Эту науку быстро усвоят. Нашелся небольшой кусок слежавшегося бикфордова шнура.
И рассматривая тонкий обрывок плетения, Стражников призадумался. Колупнул ногтем под тканью шнура трубочку пыли, посмотрел в даль, покачивая головой и о чем-то размышляя.
Далеко за голыми деревьями всходило осеннее солнце. Перегоняя друг друга, побежали зубчатыми волнами тени. И легкая изморозь перетапливалась в росы, а те, оживая, вскидывались, как мальки на воде. В верхушках шумел ветер, возле просеки раздваивался, как река, – одним рукавом приподнимался вверх, звонко качая лесные шумы, а другим с шелестом покручено вился по земле. Еще цвело жилистое медвежье ушко, хотя несколько желтых округлых цветков, прибитых ночными заморозками, лежало возле корня; еще синел одинокий цветок разлучившихся анютиных глазок, еще зеленели, обвитые мшистым синим бархатом молодые побеги; однако осень уже властно вела хозяйство в лесах, и оголенные кусты шиповника краснели продолговатыми кораллами. Грустно, овечьими шапками, чернели кротовые норы, а безлистый, подмытый ручьем орешник что-то тихо напевал и своими гибкими тонкими ветками и отбеленным корнем. Только дуб, не теряющий листвы, горделиво красовался лисьими шапками, и густо позванивала черными колокольчиками крапчатая ольха.
И вспомнилась бурильщику уральская осень, посеченные горы, укрытые соснами-свечками, порезанные ослепительными молниями-березами, припомнился тот родной мир, который только во снах ему грезился теперь.
– Дай, посмотрю на шнур, – протянул руку непоседливый Кирилл Дуденко.
– Незачем на чужое зариться. Достань сам, тогда и смотри.
Кто-то улыбнулся, а Стражников потихоньку запрятал бикфордов шнур в карман и пошел в землянку мастерить деревянный сундучок. Он знал, что шнур подозрительного качества, тем не менее надеялся: может, на его счастье, все обойдется хорошо. «Надо же фашистов бить».
Тесным кольцом обступили матроса будущие подрывники, и он им терпеливо, по несколько раз, объяснял, как надо мастерить самодельную мину, как ее лучше всего заложить на шоссе или железной дороге.
Под вечер собрались партизаны у вековечного дуба. На березовом пеньке стоял небольшой, аккуратно сделанный сундучок. Возле него на корточках сидел Стражников и еще объяснял:
– Засыпал я сюда с полтора килограмма аммонала. В отверстие заложил запал от гранаты РГД-33 и изолентой соединил с бикфордовым шнуром. – После раздумья прибавил: – Бикфордов шнур должен быть хорошим, не помятым, – и снова задумался.
– А если помнется, то что?
– Тогда он враз вспыхнет, и лежать тебе в деревянном бушлате. Да и пошли, друзья, на… практику.
Дмитрий, отрядив партизан, целую ночь беспокоился, ныло сердце, будто предвещало горе. Где-то аж после обеда пришли товарищи, но Иван Стражников не пришел, его принесли подрывники на своих руках мертвого. Смертью героя полег он во время взрыва. Угрюмая тишина стояла в лесу…
Молча сняли партизаны шапки, кольцом столпились над своим товарищем.
Тяжело призадумался Дмитрий. Еще не верилось, что ненасытная смерть забрала боевого друга, которому бы жить и жить, смотреть на мир смелыми глазами, крепкой и легкой походкой шагать по зеленой земле.
Неясно, в воображении всплывал далекий седой Урал, родивший партизана, а в ушах бились слова причитания, которое когда-то он слышал на похоронах. И вот теперь эти причитания с новой силой волновали его сердце, соединяя тусклый далекий день с сегодняшним, трудным и болезненным. Спазмы перехватили ему горло, увлажнились затуманенные глаза.
– Прощай, товарищ, – Лазорко Иванец вытянул из кармана Стражникова зажигалку, кисет и кусок бикфордова шнура.
– Шнур подвел. Помятый. Не терпелось парню фашиста бить, – промолвил после долгого молчания Кирилл Дуденко…
Когда-то Дмитрий любил отдохнуть на Городище, там, где высокий вал подходил к спокойному лесному озеру и поднимал вверх два дуба, выросшие из одного корня. Могучие деревья приподнимались высоко над лесом, первыми грудью встречали бури и ненастья, давая в своей листве приют соколу.
В этой местности и решил Дмитрий похоронить партизана.
С новым чувством и мыслями осматривал и побратимов-дубов, усеявших землю желудями, и просвеченное лучами до самого дна спокойное озеро, и старинный вал, который лугом входил в глубь оврага.
«Все мы умрем. Станет землей непрочное наше тело. Равнодушным будет к человеческой печали и радости. И только в воспоминаниях, если достойным окажешься, будешь возвращаться к живым, ровней будешь говорить, будешь гостить с ними. И хорошая улыбка будет цвести для тебя на девичьем лице, и материнские глаза будут тосковать по тебе, как по своему сыну. В черную безвестность, без возврата, отправляются оборотни; умирает болезненное тело, а сыны не умирают. Вот и проживи, человек, свой век, чтобы твое дитя, чтобы чья-то сирота, чтобы советские люди тебя человеком назвали…»
Под вечер молча опустили партизаны своего товарища в яму. Трижды ударили дробовики и ружейные выстрелы (из автоматов не били, так как очень мало было патронов), и земля посыпалась на веко гроба.
На высоком дубовом столбе, вставшем над могилой, красовалась выдолбленная долотом надпись:
«Сыну России Ивану Стражникову, что погиб за свободную советскую Украину».
– Товарищи партизаны, братья дорогие, – преодолевая дрожание в голосе, обратился у могилы к своим друзьям Дмитрий, – вечная память славному бойцу. К мести нас зовет эта свежая могила, тысячи могил наших родных и кровных, покрывающих поля нашей земли. В честь светлой памяти Ивана Стражникова отряд организовывает группу подрывников, которые ни днем, ни ночью не дадут покоя нашим врагам. Пусть они будут такими же смелыми, как наш побратим. Группа будет носить имя Стражникова. Кто знает подрывное дело?
Сначала даже не шевельнулись партизаны. Потом кто-то быстро начал пробираться вперед.
– Я знаю, товарищ командир, как подрывать поезда, – решительно вышел Алексей Слюсарь.
У Лазорко Иванца аж трубка выпала из руки от удивления, но, поймав на себе упрямый и злой взгляд Слюсаря, он только пожал плечами. И еще больше удивился, когда вперед выступил Кирилл Дуденко.
Вдруг догадка, может впервые в жизни так быстро, всколыхнула медлительного, молчаливого лесовика.
– И я это дело знаю, Дмитрий Тимофеевич, – неспешно шагнул к командиру, примыкая могучим плечом к небольшому напряженному плечу Слюсаря.
И ощутил Лазорко, как все его лицо начало краснеть и пылать: никогда в жизни не приходилось на людях говорить неправду. Больше всего боялся, чтобы кто-то из партизан не бросил лишнего слова.
Но никто не выдал их. Облегченно переведя дух, Лазорко признательным и добрым взглядом осмотрел всех воинов, которые даже словом не обмолвились и тогда, когда командир отошел в гущу леса.
«Какие ребята! Какие ребята!.. Нет, фашист, никогда тебе не одолеть нас!» – под шелест осенней земли взволнованно думал Дмитрий. Он знал, что ни Слюсарь, ни Иванец, ни Дуденко не знают подрывного дела, но верил, что они будут знать его…
Жизнь сама подсказала Дмитрию, как увековечить память боевого друга. А над деталями организации группы он еще подумает с Туром.
Надел шапку и медленно пошел к землянке мимо величественных дубов-побратимов, навеки соединившихся одним корнем.
* * *
На следующий день к Дмитрию подошли Слюсарь и Иванец.
– Дмитрий Тимофеевич, – обратился лесовик. Он до сих пор называл командира, комиссара, как и дома своих знакомых, только по имени, а партизанский отряд стал у него – нашим лесничеством. Если же кто-то поправлял Иванца перед командованием отряда, тот совсем запутывался и говорил: – Дмитрий Тимофеевич, товарищ командир, в нашем лесничестве… партизанском отряде.
– Товарищ командир, – сразу же поправил Слюсарь Иванца. – Пустите нас в люди. Хотим поискать бикфордов шнур.
– Скажи, Алексей, а трудно подрывать поезда? – спросил Дмитрий так, что неясные догадки тревогой обдали подвижное лицо партизана.
– Совсем нетрудно, товарищ командир, – заволновался и, чтобы отвести от себя подозрение, начал с преувеличенной старательностью детально рассказывать, как надо под рельс подложить сундучок с аммоналом, как соединить запал от гранаты с бикфордовым шнуром.
Он повторил всю лекцию Стражникова, умело прибавив свои соображения и детали. И это было так рассказано, что, наверное, и специалист подрывного дела мало к чему мог бы придраться. – Самое главное – рассчитать, чтобы поезд своевременно наскочил на свою смерть, чтобы бикфордов шнур был не помятым и порох – сухим, – закончил Слесарь.
– Аммонал! – поправил Иванец,
– Аммонал и порох! – уже многозначительно промолвил Слюсарь и улыбнулся, вытирая с лица нелегкий пот.
– Теперь я верю: подрывники вы настоящие, хоть и хотели меня обмануть, – крепко пожал руки обоим партизанам.
Те от неожиданности переглянулись между собой, посмотрели на командира. Иванец покраснел, обмяк, а Слюсарь сразу же нашелся:
– Когда, товарищ командир, человек любит Родину больше всего, то он все и сделает. Только не говорите, товарищ командир, что мы вас… – не мог подобрать деликатного слова. – Словом, на собрание не выносите. А мы на транспорте по-кривоносовски поработаем, – и вопросительно улыбнулся.