355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Буря » Текст книги (страница 58)
Буря
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:34

Текст книги "Буря"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 58 (всего у книги 114 страниц)

Проходил он по березовой этой роще, и останавливался на брегу своего любимого озера, где можно было часами сидеть, опустив ноги в прохладную воду и любоваться и на водоросли, и на плавающие среди них рыбьи стайки, и на заглядывающие в воду березу, и на небо, по которому так плавно и спокойны плыли величественные облачные горы; а какое, удовольствие слушать хор птичьих голосов…

Вот, как то раз, в весеннюю пору, сидел он на берегу, и, вдруг, видит – спускается к воде лебединая стая – никогда не видел он созданий более прекрасных, и, чтобы ненароком не вспугнуть этих, подобных изваянию самого неба птиц, он осторожно отошел за ствол одной из березок, и уж оттуда осторожно выглядывал. Вот опустились эти окутанные белым сиянием лебеди к водной глади, и, как коснулись, так и начали танец – что-то завораживающее и печальное было в их движениях, и, в конце концов, юноша даже прослезился…

Так танцевали лебеди на водой глади до тех пор, пока не разлилась в небесах темно-золотистая вечерняя заря; тогда все потонуло в приглушенных тонах, и уж казалось, что все-все – каждый листик, каждая веточка, каждый глоток воздуха – все-все наполняет грудь и лицо ласковыми поцелуями.

И вот тогда-то взмахнула крыльями лебединая стая, и поднялась в затухающий небесный свет, а на водной глади осталась один только лебедь – он медленно плыл, положивши голову на крыло, и, кажется о чем-то, в большой печали задумался. Вот уже и к самому берегу подплыл, а юноша, как зачарованный, все смотрел и смотрел на него из-за березового ствола. Вот вышел лебедь на ковер из трав, и там разложивши два своих плавных крыла, уселся.

Глядит юноша, и глазам своим не верит – только что сидел на траве лебедь, а теперь – девушка, в белоснежном, как лебединое оперенье, платье, с белыми густыми волосами, и с кожею белой, и такая то прекрасная, что ни словом ни сказать, ни пером описать. Сидела она, в задумчивости глядела на озеро, а по щекам ее слезы катились.

Не мог юноша вынести того, что плачет она, и про себя поклялся, что, ежели есть средство, чтобы не печалилась она – так и добудет он его, пусть бы это ему даже жизни стоило. И вот тихо подошел он к ней, и упал рядом на колени – дева то сначала испугалась, встрепенулась, а затем, как повнимательнее то в его очи взглянула, таки успокоилась, так сразу и доверилась ему.

Стал он ее звать девой лебединой, а ему вот что поведала:

– …Был у меня суженой, и любила я его крепко, как и должно любить такого прекрасного лебедя; но вот, юноша милый, пришла беда – на мою красоту прельстился могучий колдун. Хотел он меня похитить, однако же любимый встал на его путь – сам попался в его лапы, и теперь неведомо где. И вот теперь, вместе со своими родными ищу его по всему свету. Сердце болит, не знает покоя ни днем, ни ночью, и так я утомилась, в эти дни, что решила вот присесть, отдохнуть на брегу этого озерца; ну а родные мои будут искать и ночью… ведь, в прошлую ночь искала я…

– Я клянусь, что все силы приложу на то, чтобы помочь тебе! – тут же воскликнул юноша.

– О, нет… нет… – печально и нежно улыбнулась дева. – Тебе никак не удастся помочь мне, хотя мне приятно, что у тебе такое доброе и мужественное сердце. У нас, ведь, есть крылья, и мы за день видим столько, сколько идущий на двух ногах и за месяц не увидит. Нет, нет – ты живи прежнюю своей жизнью…

– Прежней жизнью я уже жить не смогу. – дрогнувшим голосом молвил юноша и потупился. – Раньше я был спокоен, но теперь все всколыхнулось, все пылает в моем сердце. Потому что я…

Он не договорил, потому что очень смутился, но вот уже вскочил на ноги, вот уже, что было сил, бросился бежать – он бежал через березовую рощу, и казалось ему, будто жилы вместо крови кто-то наполнил кипящую лавой, а в голове был только ее образ – он даже и не знал, что влюбился.

Он так и не заснул в ту ночь, но все ходил – стремительный, с пылающими очами, все проговаривал какие-то нежные, к этой деве обращенные слова. Он хотел придумать такую речь, которая достойно выражала бы его чувство, но все у него путалось, и он очень мучался – боялся, что дева-лебедь улетит, и никогда он ее больше не увидит. Но вот наступил день, а вместе с его пришествием, в деревеньке их появился странник вид которого во всех сердцах вызвал жалость: у этого несчастного не было рук – они были отрублены у самых плеч, сам же он был истощен, тело его покрывали глубокие шрамы, волосы на голове поседели; и все же, несмотря на это, в чертах лица его виделось некое благородство, и все смотрели на него не как на некоего нищего, но как на человека очень знатного.

Он уже был еле жив, и едва мог шевелить сухими, растрескавшимися губами. Так получилось, что привели его как раз в дом, где жил влюбленный юноша, и родители его принялись ухаживать за несчастным. Так и услышал юноша его шепот:

– Не видели ли вы лебедя? То прекрасная дева… Если бы она пришла сейчас, к моему изголовью, так я бы был спасен…

Родители подумали, что он бредит; ну а юноша сразу же все понял. Он метнулся было к больному, но тут же и к роще побежал… Бежал то он бежал, а на сердце его все тяжелей, все темней становилась. Нехорошая дума засела в нем: «Вот, ежели они встретятся, так и вправду излечится больной, и уйдут они навсегда… Но как же так – это же несправедливо – ведь я ее так сильно люблю! Он то хоть и излечится, а все равно – безрукий останется. Ведь, смерть уже должна была забрать его, так что просто не справедливо, что набрел он на нашу деревню. Нет – ничего я ей про него рассказывать не стану, но весь то пыл свой положу на то, чтобы убедить в своей любви!»

Подбегал он к озеру, и еще издали услышал горестный плач. То плакала дева, и все родные ее, все белоснежные, стоящие обнявшись на берегу; и из речи их, понял юноша, что нашли тайную пещеру колдуна, смогли и его одолеть; а он, на вопрос о суженном, засмеялся и показал два крыла. Тогда и бросился к ней юноша, тогда, упавши пред нею на колени, стал клясться в вечной преданности; и хотя было ему непривычно больно – фраза, одна другой мудреней, так и вылетали из его груди. А дева взглянула на него плачущими своими очами, молвила чуть слышно:

– Но, ведь, совсем не это, на самом то деле хотел ты сказать. Все эти красивые слова как маска, но что-то очень важное сейчас лежит на твоем сердце.

Юноша испугался, резко выкрикнул: «Нет!» – и продолжил расточать клятвы то о вечной любви, то о готовности на любые жертвы.

– Нет, нет. – плакала она. – Ты должен сказать сейчас это, самое важное, а иначе – вся дальнейшая жизнь твоя мукой станет – и мы то тут не причем, сам себя изведешь.

Еще больше перепугался юноша, и, обливаясь потом, дрожа, продолжил расточать клятвы, да мольбы. Ничего не сказала дева-лебедь, но взмахнула крылами и улетела в высь небесную, за ней и родные ее поднялись – юноша долго кричал, звал их, но они даже ни разу и не обернулись.

Вот бросился он домой – ибо болью его сердце сжималось, ибо чувствовал он, что грех совершил, и хотел он рассказать калеке, что возлюбленная его поблизости была, что она ищет его – надежду ему придать. Но, ворвавшись в дом, он обнаружил, что гость их уже мертв. В мгновенье смерти он стал бескрылым, но прекрасным лебедем на которого нельзя было без слез смотреть. Вот и родители его плакали, а матушка рассказывала:

– Перед самой то смертью взглянул он в окно, и увидел – поднимается над березовой рощей лебединая стая, тогда покатились по его щекам слезы жгучие; а сами то очи так и пылают. Сил то у него не много оставалось; стало быть, только шепотом то и мог говорить. Так вот и звал он ее, любимой называл; и лебеди то повернулись, пролетели над нашей деревней, но нет-нет – не остановились, и теперь уж далече. Ну а он то, как улетели они, так и вздохнул: «Люблю тебя!» – да вот и сам лебедем обратился.

И так то тогда нестерпимо больно на сердце у юноши стало! Как же захотелось ему исправить совершенное – как то время назад вернуть, чтобы только не было этой лжи – ведь понимал же он, что стоило ему сказать правду, и была бы та, которую он любил, счастлива, и этот герой достойный ее любви тоже был бы счастлив, прибывая рядом с нею.

Не зная, что делать, бросился он из дому назад, в березовую рощу, ибо там, в месте, с которым протекло столько счастливых дней его юности, надеялся он найти успокоение своей боли. А как же все изменилось! Вроде бы и небо сияло по прежнему, и стволы берез полыхали прежней, девственной чистотою, а ему то казалось, что все высохло и пожухло. Хотел он окунуться в озеро да так и не посмел – склонился над этой чистотою, да тут и понял, что самому ему не по себе станет, ежели позволит до этой чистоты прикоснуться – таким то он себя грешником чувствовал.

Горько рыдал он, и не знал, куда деться, ибо чувствовал, что все места родные, все те деревья и травы, которые ласкали его прежде – теперь гонят его прочь. Он бежал, закрыв лицо руками, до тех пор, пока не повалился посреди луга. Там долго лежал он среди трав, слышал пение птиц небесных, но и в их голосах слышался ему упрек, и вот тогда зашептал он:

– Я совершил ужасное преступленье; пусть про него никто и не узнает – мне самому до самого скончанья, не будет теперь покоя. Ну, разве же может быть покой, когда предал ЕЕ, деву-лебедь, которую полюбил больше всего на свете; больше всего на свете полюбил и сделал самой несчастный. Из-за моей подлости она теперь убивается, а возлюбленный ее уже мертв. Что же ты можешь сделать?.. А отправлюсь я в странствия, обойду весь свет вдоль и поперек, чего бы мне не стоило найду ее, а как найду, так и паду на колени, так и поведаю, как все на самом деле было; и так как мне за такой грех смерть полагается, так и приму смерть из ее рук…

Так было им решено, и больше его в родных местах уже не видели. Теперь домом его стала дорога. Наверное, об странствиях его, об выпавших на его долю приключениях можно было бы написать целую книгу, однако же, здесь скажу только, что пришлось ему многое пережить, и много славных деяний совершить. Он часто помогал несчастным, и многие были обязаны ему спасением жизни, многие славили его как героя – однако, он никогда не принимал никаких почестей, но всегда-то старался поскорее покинуть такое место, а шел все дальше, верша новые славные деяния, и даже не желая знать, что его уже почитают как великого героя, что сложены уже величественные песни, в его честь. Ведь, в странствиях, в лишениях, в постоянно грозящей ему смертельной опасности прошли многие годы, и давно уже осталась позади юность. Он прожил уже много, а постоянная тоска, да боль сердечная раньше времени избороздили его лик глубокими морщинами, волосы его стали седыми, а при ходьбе он опирался на посох. Всегда слезами и болью – нестерпимой, жгучей болью пылали его глаза, и каждый, кто в эти глаза заглядывал, старался поскорее отвернуться – это все равно, что к раскаленным углям прикасаться было. Давно уже забылись ясные песни его юности, и теперь все чаще вырывались из него пения больше похожие на тоскливые стоны:

 
– Вьется, вьется дорога
Средь осенних полей;
Ах, осталось немного —
Все идти тяжелей.
 
 
Предо мною в печали,
В мрачном холоде дум,
Здесь деревья увяли,
В темных кронах их шум.
 
 
Ах, и я здесь останусь,
С деревами усну,
Но с мечтой не расстанусь —
На колени паду…
 

Но он не останавливался, а ежели и останавливался, то разводил костерчик, и у него грелся – ему так больно на сердце было, так изгрызла его эта годами тянущаяся тоска, что легче действительно было лечь да замерзнуть; но он, в каждое мгновенье жизни своей помнил о прекрасной лебедице, помнил о долге своем – ведь он должен был поведать ей все – он и сам не заметил, как она стала его путеводной звездой в этой жизни, как он, каждое мгновенье вспоминая о ней, и, как бы прибывая при этом рядом с нею, очистился от всего дурного, и всем нес только счастье от благородной своей души – но самому то ему год от года все тяжелее становилось, и год от года считал он себя все большим грешником.

И вот стал он уже совсем старым: позади остались бессчетные дороги, города, тысяч лиц, пейзажи прекрасные и мрачные – позади остались многие-многие одинокие весны, печальные осени, голодные зимы. Это был летний день – он всходил на вершину холма, а вокруг все полнилось от птичьего пения, порхали бабочки, пролетали стрекозы, благоухал широкий, неисчислимый ковер из трав и цветов. А он чувствовал, что смерть уже совсем рядом, и что, единственное на что ему еще хватит сил – взойти на вершину этого холма.

Так он и сделал: вот и вершина, и там он медленно опустился в эти травы. Холм был высокий, с него открывался вид на много-много верст окрест. Поля, реки, озера, бегущие по ним тени от облаков, и сами облака, плывущие в своем неспешном, торжественном движенье над ними. Как же красиво все это было, и как же, в то же время, до слез печально было старцу; и он шептал:

– Ну, вот я и ухожу из этого мира. И я не могу поверить, что жизнь то уже закончилась, не могу поверить и в то, что ждет меня преисподняя; а ведь, за грех свой действительно должен я попасть в ад. Но, как же я жажду любить, как же жажду любить. Ах, жизнь моя, молодость; все светлые и простые чувства – неужели теперь вы уходите, уходите без возврата?.. Неужели же это последние мгновенья, когда я вижу эту красоту, а там, впереди – один лишь мрак дожидается меня, и… Нет – и во мраке, и в пламени вечном все равно любить не перестану, пока жива моя душа – все равно любить не перестану. Но как же жаль, что не нашел тебя. Где же ты, Любимая моя, звезда моя?

И вот увидел он, что по небесной лазури, парит белокрылая лебединая стая:

– Как же высоко вы, милые лебеди. И нет уже сил вам крикнуть. Но, все-таки, хоть перед смертью, довелось еще раз тебя увидеть.

Но тут увидел он, что лебединая стая снижается к нему: все ниже-ниже, вот промелькнули прямо над головою белоснежные крылья, вот опустились они траву, рядом с ним, и обратились в созданий столь же прекрасных, как высочайшие эльфы из Валинора. Среди них была и дева-лебедь, за прошедшие годы, она почти совсем не изменилась и даже, пожалуй, стала еще более прекрасной, нежели прежде; и улыбалась она ему в светлое печали, а в очах ее были и нежность, и прощенье. Голосом небес, пропела она ему:

– Полетели с нами…

А старец заплакал, и прошептал:

– Разве же я могу? Ты видишь – мое тело. И я должен во всем признаться тебе…

Тогда она приложила свою ладошку к его губам, и было это прикосновение подобно поцелую:

– Нет, нет – ничего не рассказывай, ибо мне все известно. Ты хотел спросить – прощаю ли я тебя? Конечно прощаю, милый брат мой, ибо ты давно уже искупил свой грех. И теперь ты станешь одним из нас.

И вот взяла она его за руку, а он почувствовал в своем теле такую легкость, будто бы вовсе и не древним старцем, но полным сил юношей был он. А она повела ему навстречу, к этим прекрасным созданьям, и, когда они остановились друг против друга, то увидел он и того страдальца, который умер в их доме – теперь он был прекрасен, как и иные, и руки-крылья его были целыми, лик же его сиял прекрасным светом Любви; и он протянул навстречу ему объятья, и промолвил:

– И я давно простил тебя… милый брат мой!

И тогда они обнялись, расплакались, а те слезы, которые катились по щекам их – то были слезы счастья. Затем, герой этой истории, почувствовал, что сам он отныне, как дух небесный, и взмахнул он крыльями, и в окружении любимых братьев и сестер своих, стал подниматься все выше и выше, туда, где в волшебных лучах солнца уже виделся Вечный град.

* * *

Все время рассказа, Сикус плакал; ну, а когда с особым чувством выложил последние строки, так и закашлялся; и некоторое время ничего не мог проговорить – до такой степени были перенапряжены его голосовые связки. Зато, надо сказать, лик этого человека, сиял тем прекрасным светом Любви, о котором он только что упомянул в рассказе.

В глазах то его темнело, но ему казалось, что через мрак этот пробивается, исходящий от Вероники свет, и что ее руки ласкают его лицо, что это она склонилась над ним, и шепчет-шепчет ему какие-то нежные слова…

Однако слова принадлежали не Вероники – эти трескучие, отрывистые звуки выкрикивали «мохнатые», и, надо сказать, рассказом Сикуса они были встревожены гораздо больше, чем нападением Цродграбов. Хотя они не поняли истинного смысла этой истории, да не одного слова не поняли – им послышались здесь совсем иные слова. Дело то было в том, что в их примитивной грубой жизни, где постоянными были голод, холод и смерть, существовало некое подобие религии. Это было еще что-то очень блеклое, изменчивое, постоянно изменяющееся в зависимости от настроений старейшин, или же каких-то событий. Так было у них преданий, что должен мол прийти кто-то могущественный, с «телом червяка», что он будет говорить на непонятном языке, и что затем станет ими править, и приведет их, в конце концов в такие пещеры, в которых всегда есть свежее мясо, и над которыми не властен ледяной ветер.

И вот теперь, услышав этот изменившийся, чувственный голос, они уверились, что Сикус и есть «могущественный» – уж очень им хотелось в это поверить, так как чувствовали они себя уж очень несчастными – несчастными от голода, от того, что их побивали; и еще от чего-то неизъяснимого для их только зарождающего сознания, чего-то, однако давившего на них незримою тяжестью. Они волновались, они выкрикивали что-то своими трескучими голосами, и все-то смотрели на Сикуса. Теперь его несли не как прежде, но из рук своих сплели некое подобие летучего кресла, и в нем то и несли его. Один прокричал, моля, чтобы его желудок заполнился едою, чтобы все враги исчезли, и чтобы поскорее они перенеслись в родные пещеры. Другой его прервал, гневно крича, что нельзя обращаться к «могучему» с просьбами, так как он сам ведает, когда им нужно проявить свою силу.

Весть о том, что «могучий» теперь с ними, быстро разлетелась по толпе «мохнатых» и это придало им сил. Теперь они и бежали быстрее, и огрызались на наседающих на задние ряды Цродграбов с большим пылом. Еще около получаса продолжался бег в темно-сером лесном сумраке, и тогда последние, искривленные постоянным холодом стволы остались позади. Теперь пред ними поднималась, переходила с одной высоченной вершину на другую кажущаяся необъятной громада Серых гор, здесь вбежали они в ущелье, такое узкое, что больше двух «мохнатых» не могло там бежать там плечо к плечу. Тем не менее, значительно поредевшая толпа довольно быстро втиснулась туда, и только то и криков, среди них было, что о пришествии «могущественного».

Цродгабы все преследовали их, и, так как стены ущелья становились все более высокими, вскорости попали в непроглядный мрак. Там они стали сбиваться, падать, естественно возникла давка, а к тому же, вскоре, наощупь было выяснено, что ущелье расходится во все стороны целым лабиринтом бесчисленных ответвлений, и что не из одного из них уже не слышно ни шагов, ни криков «мохнатых» – они, все-таки, стали рассеиваться по этому лабиринту, но вскоре почувствовали, что от камней исходит такой лютый холод, что даже им, привыкшим, казалось бы, к северной зиме, приходилось не по себе. Они поняли, что либо выйдут, либо останутся и уже навсегда, в виде ледовых статуй – вполне благоразумно было решено, что уж лучше остаться в живых, вернуться да поскорее – хоть и без Даэна, хоть и к горести Барахира.

Между тем, «мохнатые» совершили не меньше сотни изворотов затем, столпившись на некой мрачной площадке, с немалым трудом оттолкнули каменную глыбу, за которой открылась весьма широкая пещера, в центре которой светило робкое пламя, возле которого теснились мохнатые женщины и дети; которые глядели на выход, когда от него стали отодвигать каменную глыбу, с ужасом – они ожидали, что появиться некие чудища, набросятся на них, и сразу же проглотят. Но, увидев, что это их мужья возвращаются, многие вскочили на ноги, а одна трясущаяся, согбенная старуха, похожая на чудище больше, чем на кого либо иного, выставила пред собою руки, и трясясь, выкрикнула одно слово: «Ароо!» – которого Сикус, конечно, не знал, но о смысле которого догадался, потому только с каким чувством оно было выкрикнуто, потому как забурлил желудок – конечно, она спрашивала о еде.

Но вот «мохнатые» заголосили наперебой, рассказывая о нападении Цродграбов, и тут то поднялся вой; и многие женщины и дети рыдали, но не потому что потеряли своих мужей и отцов (у них не было семей, но жили все вместе), а потому что теперь осталось гораздо меньше силы, которая могла бы их защищать, а так же было им еще тоскливо от того, что столько вот еды осталась для врагов (в их разумении никак иначе нельзя было поступать с трупами, кроме как поедать их). Но вот, новая весть – оказывается, появился «могучий» – тут горестные вопли перешли в радостные восклицанья, и вот уже Сикуса поставили на каменный пол, окружили, а те кто попал в задние ряды, пытались взобраться на плечи стоящих перед ними, чтобы увидеть его. Все рокотали, перекликались односложными репликами, выражавшими их восторг.

Наконец, глава племени, заорал так, что стены пещеры задрожали, и, казалось, сейчас лопнут не в силах сдержать этого полузвериного, восторженного вопля. Вопль еще не успел умолкнуть, а все уже опускались на колени, и все смотрели-смотрели своими восторженными мордами на Сикуса.

Глаза этого человечка были прикрыты веками, и в них блистали слезы, так что он по прежнему ничего не видел, а все воображал-воображал: казалось ему, будто Вероника перенесла его в залу, которая вся соткана была из хрусталя, которая вся переливалась в пламени свечей, и была заполнена тем самым привольным, ароматным воздухом, который он так живо вообразил, когда рассказывал про деву-лебедь и влюбленного в нее. И вот теперь так ему захотелось услышать голос Вероники, что не трескучий вопль вожака племени, но, действительно, ясный ее голос услышал он…

Между тем, для «могучего» несли величайший дар – то была лучшая еда, которую они с таким превеликим трудом смогли изловить – то был Даэн, еще живой, но весь окровавленный, едва ли что видящий, и еле слышно молящий, чтобы ему оставили жизнь. Его положили перед Сикусом, и тут же отступили, ожидая, что сейчас он вырвет ему сердце, и съест, что было бы, в их разумении, выражением истинной силы, а так же – единением с их племенем навсегда; и вот все они застыли, в напряженном ожидании, не произнося ни звука, и единственным звуком было потрескивание медленно умирающего пламени.

Сикус смотрел по сторонам, любовался прекрасной этой залой, но потом вдруг увидел, что Вероника опустилась перед ним на колени; тогда он и сам рухнул перед нею, спрашивал:

– Что же ты? Зачем же на колени?.. Нет, нет – не надо…

– Сикус, милый, дорогой ты мой. Ты знай, что мне так жалко тебя! Ты, ведь, сам себя просто так мучаешь, в то время, когда бы мог быть счастлив. Ты, ведь, очень хороший человек, Сикус, только сам от себя почему то эту мысль гонишь. И мне так жалко, так жалко тебя на самом деле!.. Мне, ведь, не даром пришла в голову эта древняя сказка; ведь ты же очень похож в судьбе своей на того юношу, ведь и ты в юности своей совершил предательство, и тоже деву-лебедя предал, ради какой-то своей, корыстной цели. Но, ведь, не меньше чем этот юноша страдал, и тоже рос в душе, и душа то у тебя кроткая. Так что – назови меня своей сестрою, обними меня, как и он ее обнял и… закружим по этой зале, в танце.

– Я… назвать тебя сестрою?! Ты, Святая, говоришь, что я как тот юноша, но нет-нет – он же творил подвиги, и он достоин был прощенья; а я ж за последние дни столько подлостей, столько предательств совершил, что, если бы ты знала, так и растоптала бы меня, как червя.

– Мне все известно, и не кори себя так. Молю тебя об этом! Ведь, в каждом из этих, так называемых, предательств перед тобою был поставлен выбор; и ты предал нас в лесной избушке, потому что хотел спасти девочку. А как ты мучался из-за этого благородного поступка! Нет, Сикус – не мне тебя прощать, а тебя меня, ибо уж очень доброе, очень уж ясное у тебя сердца; ты, как Святой, и ты уж позволь называть мне тебя своим братом, а ты обними, обними сестру свою…

Все племя в напряжении вслушивалось в эту речь, в которой попеременно звучал то голос Сикуса, то голос, напоминающий голос девичий, с теми нежными нотками, которые запомнил Сикус в голосе Вероники. Раньше в их миропонимании никогда и ничего не говорилось о том, что «могучий» должен был общаться с кем-либо, но теперь вот прокатился рокот, и все как один поверили, что он может общаться с высшими божествами, и что через него говорит тот могучий дух, который охотники видели в лесу, который зачаровал их своим пеньем. Итак, почитание Сикуса возросло еще больше, и все ждали, какое еще чудо он им покажет.

А он то все вел эту беседу, невольно вкладывая в уста «Вероники» то, что на самом деле жило в самых его сокровенных мечтах, то в чем он и сам себе признаться боялся, и быть может видел, где то в самых глубинах своих снов, и, ежели потом и вспоминал, то старательно отгонял.

– Назови же, назови же меня свой сестрою; и давай закружим по этой зале. Почему ты этого не хочешь? Ты боишься, ты считаешь себя недостойным? Так я этого хочу, и, ежели ты откажешься так сделаешь меня несчастной. Неужели же ты, брат мой, сможешь причинить мне боль…

– О нет, нет… но сегодня… Сегодня, ведь, воистину самый прекрасный день!.. Ведь, кажется, перед этим был какой-то ад, какое-то мученье; но теперь то – всего лишь несколькими своими словами и воскресила ты меня, Вероника!.. И теперь, скажу – сестра моя, и, ежели позволишь, обниму, как сестру, и давай закружим, закружим в прекрасном танце. Ты, ведь, этого хочешь?!

– Да, да – как удивительно говоришь ты, любимый мой. Ведь – это, как будто, мои слова – будто два наших сердца уже слиты в единое. Так, наверное, только во снах бывает…

– Да, да – уж так то я теперь легко, сестра моя любимая себя чувствую, что, могу говорить все, что на сердце, ибо знаю, что поймешь. Вероника, Вероника – ведь, так во снах бываешь – видишь мир и людей, которые как бы частицы твоего духа, представляешь – ты в том мире паришь, а это, будто бы, на самом деле, все твой дух… будто бы дух в целый мир расцвел, и конечно же всех-всех любишь как самых близких, родных; понимаешь их полностью, видишь их всех, и они тебя все любят, как самого дорогого, самого близкого им человека. Вот так и теперь – Вероника, Вероника, ты словно в сон меня перенесла; и мы, кажется, даже и не языками общаемся, а прямо сердцами душами. И мне, ведь, дозволено будет хоть иногда видеть тебя и потом.

– Видеть хоть иногда? Да ты, ведь, будешь видеть меня каждый день; каждый день, ежели захочешь, брат мой милый, мы будем общаться так вот и час и два, и сколь тебе угодно будет!

– А теперь то, значит, танцевать?!.. Вероника, Вероника, скажи, ведь не переменила ты своего решения? Я уж сердцем чувствую, что не переменила, а, все ж таки, и сам услышать это должен!

– Да как же, я сама так хотела закружиться в этом танце!..

И вот Сикус засмеялся, и стал поднимать Даэна – тело юноши было совсем нетяжелым, а Сикус, погруженный в мир своих видений, не почувствовав веса поднял было тело, и куда более грузное. И все с благоговением, в ожидании чуда, наблюдали за тем, как они поднялись – Даэн все опадал, но Сикус поддерживал его снизу у предплечий, и казалось ему, будто Вероника поднимает его в воздух. Тогда они закружились – Сикус так и держал его у предплечий, и влек от стены к стене, в каких-то стремительных резких рывках – ему то, на самом деле казалось, будто все танцуют они прекраснейший танец; и будто не он влечет за собою тело, но Вероника поднимает его в воздух, будто бы кружат они в лучезарном сиянии. От хрустальной стены, до хрустальной стены – Сикус и смеялся, и рыдал попеременно, но, конечно же, одно только счастье испытывал.

Получилось так, что все эти резкие движенья, отозвавшись в разбитом теле болью, привели Даэна чувство, и вот он увидел, что Сикус, глаза которого были завешены слезящейся пеленою, дергает его от стены к стене какой-то мрачной, да и жутковатой пещеры, с низкими мрачными сводами, которые в любое мгновенье грозились рухнуть. Увидел он и толпу «мохнатых», который все сбились у одной стене, и наблюдали за происходящим, не смея пошевелиться. От очередного рывка Даэн вскрикнул, и вот сильным движеньем высвободился от Сикуса, остался стоять посреди залы – человечек же покатился по полу; но тут же вскочил на ноги, и с благоговеньем зашептал:

– Какое же легкое, какое же небывало прекрасное, возвышенное было это движенье! Я полетел… Кажется, что я через весь мир в этом стремительном танце перелетел! Ох, а теперь, а теперь…

По сборищу «мохнатых» прокатился рокот. Ведь, только что они видели чудо, да такое то великое чудо, подобного которому им никогда ранее и не доводилось видеть: ведь тот, кого они почитали за почти уже умершего, был воскрешен – стоял, внимательно оглядывал их жилище. Итак, они еще больше убедились в могуществе Сикуса, и вот вновь повалились на колени – и глаза их были выпучены, сияли своим призрачным, неземным цветом – все они, словно дети малые, ожидали продолжения чудес.

И чудеса продолжились, вместе с безумием Сикуса. Дело в том, что пламень уже потух, и осталась только груда красных углей, от которых вдоль стен протянулись густые тени, и свет постепенно сковывал пещеру. Так вот, Сикусу показалось, что в зале, в которой он танцевал меркли свечи, и вот он выхватил из кармана кремний и огниво; бросился к многометровой груде дров, которые были сложены у одной из стен, и, видя пред собою бессчетное множество потухших свечей, стал выбивать искры, и выбивал их исступленно – они сыпались яркими россыпями, а «мохнатые», глядя на это чудо, даже затряслись от волнения. Ведь, надобно сказать, огонь был для них тоже божеством, которому надо было подкладывать жертвы-дрова, который легко было рассердить, и который никак нельзя было приручить (да о таком, в отношении божества они даже и не помышляли). Но вот «могучий» высекает это божество прямо из своих рук, и вот – о чудо! – уже появились первые язычки вновь рожденного Пламени.

Сикус же видел, как некоторая часть свечей, перед ним загорелась, и тогда он еще чаще принялся сыпать удары, и видел, что свечи разгораются все быстрее и быстрее, уже не от ударов, а от одного только его желания. Все ярче становился свет, и он видел уже, будто вся хрустальная стена засияла волшебным светом, ему казалось будто огромное сердце билось перед ним. Вообще же, тут надо сказать, что до этого в пещере было очень холодно, ибо костерок в центре мог согреть только тянущиеся к нему руки, но никак не окружающие толщи промерзшего камня. Теперь, пламень, жадно принявшись за свою добычу, с громким треском, поднялся на несколько метров, обвивал потолок, закручивался там в сияющим бураном. «Мохнатые» чувствовали, как тепло завладевает их телами, и было это для них райское блаженство, ибо таковым они и представляли рай – место, где всегда тепло, да еще и еды много.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю