Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 114 страниц)
Вероника и Рэнис, склонились над незримой в этой месте водою, зная, что там все время проплывают тела, звали живых – и те, кто был еще жив (хоть немного, хоть с искоркой жизни) – они, услышав голос Вероники, отдавали последние силы, ради того только, чтобы оказаться рядом с нею. И те, кто был посильнее, выходили на берег сами; те же, кто был едва жив, цеплялся за берег дрожащей рукою, и его вытаскивали или более сильные Цродграбы, или Вероника с Барахиром. И все они звали Веронику, все молили, чтобы она хотя бы прикоснулась к ним, хотя бы раз вздохнула на них своим теплым дыханьем.
Этот берег оказался весьма широким, а на стены которые его должны были огораживать никто еще не наткнулся. Но Цродграбов, которые выходили, которые выползали, или которых вытаскивали на берег становилось все больше, и вскоре, в этом мраке, уже трудно было не наступить на одного из них. Тогда их стали относить подальше от кромки, и все там пребывало в беспрерывном движенье, и все полнилось стонами; и все они, как один звали Веронику – она же, не выпуская руки Робина, старалась подойти к каждому – и это ей почти удавалось так как она пребывала в беспрерывном и стремительном движенье, и едва чувствовала свое тело – стремительная и легкая, порхала она в этом мраке, и там, где появлялась – там и жизнь возрождалась…
Между тем, Барахир делал все более и более стремительные рывки – он чувствовал, что лед сводит судорогой его тело, и, пройдет еще совсем немного времени, как скует окончательно, и не сможет он двинуться – беспомощный, пойдет ко дну. Но он, в стремительных рывках, прорывался все дальше и дальше: все вперед и вперед – он расталкивал изувеченные тела, и, зная, что его сыновья должны быть где-то впереди, уверенный, что они живы – все звал их по именам… Нет – все тяжелее и тяжелее давались ему крики – приходилось вдыхать этот мучительный воздух, потом издавать этот звук. Наконец, он понял, что не имена уже кричит, а попросту хрипит, как умирающий, и больше не издавал ни звука, но все силы отдавал на то, чтобы сделать еще один рывок…
Еще некоторое время прошло, и он увидел, что приближается некий свет – еще несколько рывков, и вот он смог различить, что свет исходит от берега – светился блекло-зеленоватым светом пещерный мох, черпающий свою силу не от неба, как се растения, но, пробиваясь своими могучими корнями к жарким недрам земли, и подхватывая все необходимое именно оттуда. На фоне этого блеклого свеченья, можно было разглядеть фигуры – они суетились возле самой водной кромки, и с возбужденными воплями «Арро!» – вылавливали тела Цродграбов. Эти фигурки поглотили все внимание Барахира, и вот он увидел, что самая высокая фигура – это его Даэн; и он уж прокричал его имя, как прямо перед ним, вода стремительно взметнулась; и вот уже две руки ухватились за Барахира; одна вцепилась ему в лицо, другая – в грудь; вот уже кто-то часто задышал ледяным, прерывистым дыханьем. Вот задыхающийся голос:
– Отец, отец – это я Дитье! Я плыл… я плыл против течения! Они Дьема… Дьема схватили…
– Дитье!.. Жив!.. Ну, что же ты ему то не помог?!.. Ну, плыви – скорее плыви назад; я же должен освободить их!..
– Нет, отец! Они схватят тебя!
– Пусти! Куда ж тянешь?!..
– Простите, простите! Но иначе то мы все погибнем!..
Дитье действительно подхватил Барахира за руки, действительно потащил за собою; и, надо сказать – вовремя. Судороги уже сводили его тело, и, он едва-едва мог пошевелиться: так, пробовал дернуть рукой, оттолкнуться, но рука точно в деревяшку превратилась; не слушались его и ноги, он пытался еще что-то прокричать; однако слова тяжелыми ледышками застряли где-то в горле.
Дитье удерживал его одной рукой у заплечья; другой рукой, а так же всем телом, он прорывался против течения; и он чувствовал, что и самому ему осталось совсем немного, и что только благодаря молодой, горячей крови, он, до сих пор еще не окоченел. Он выбивался из сил; плывущие навстречу тела Цродграбов отталкивали его назад; и, верно, он бы не выдержал этой борьбы, если бы не зовущий голос Вероники – он услышал его еще издали, и через какое-то время, передергиваясь всем телом, выполз на берег, проволок за собою и Барахира, который совсем уже не двигался, и был таким холодным, как покойник…
* * *
Когда «мохнатые» подхватили Даэна, и спящего на руках его Сикуса; и пронесли его в пещеру, в которой журчала ледяная вода – они двигались заученными движеньями, так как в этом мраке совершенно ничего не было видно, даже и для их звериных глаз. Они, действительно, действовали столь слаженно, что не было никакого толкания. На берегу лежало несколько, средств передвижения по воде, которые, однако, нельзя было назвать ни лодками, ни плотами. Это были ракушки, огромных моллюсков, которые жили не в этой пещере, но много ниже по течению этой леденящей реки, в глубинных подгорных озерах. Уже не никто не помнил, как эти ракушки, по три метра каждая, были доставлены к этому месту изначально, но именно ими пользовались «мохнатые», когда выходили на рыбную ловлю. Створки каждой ракушки легко раскрывались, внутрь залезало два-три рыболова, затем – ракушка надежно захлопывалась; и влекомая стремительным течением проносила их через опасную горловину. После же окончания ловли, они гребли до пещеры с мшистыми стенами, а там, перед самой горловиной вылезали, и протаскивали и ракушки, через лаз в стене, который выводил их однако, под самым потолком этой пещеры, и приходилось и прыгать вниз, и, вместе с ракушками, грести до берега – как-либо усовершенствовать эту систему они не догадались…
Теперь в каждую такую ракушку набивалось по десять, а то и по пятнадцать «мохнатых» – некоторые попросту не захлопывались; однако, и так многим не хватало место; тут уж, началась и толкотня и давка. Впрочем, все равно ничего не было видно, а Сикуса, и дополнение его Даэна – разместили в первой же ракушке, где с ними был вождь племени, да еще страшная старуха. Вначале, Даэн думал как-то воспользоваться тем, что рядом только эти двое, попытаться бежать; но, когда их понесло по горловине, когда ракушку стало крутить, вертеть, да еще бить о выступы – он думал уже только о том, как бы остаться в живых…
Через несколько минут они вылезали на светящийся зеленым мхом берег, и там, оглядевшись, увидев несколько проходов, Даэн твердо решил, что уж лучше остаться с этими «мохнатыми», которые здесь все знают; чем блуждать с Сикусом – замерзать и умирать от голода. Вскоре все уместившиеся в ракушках «мохнатые» выбрались на этот берег, а те, кто не уместились – испытывали такой ужас перед потоками «Ароо», что предпочли смерть в котловине – и теперь вылавливались, в безмолвии, ибо у всех «мохнатых» скорбь перемешивалась с радостью. Скорбь от того, что теперь еще убыли их силы, радость – естественно, от нового «Ароо» – причем пиршество началось прямо на берегу, и Даэн поспешил отвернуться и оттащить Сикуса к стене.
Все же, многие тела были упущены, ну, а те, которые поймали – только разогрели их аппетит; и вот уже вновь стоят они на коленях, и тянут к спящему Сикусу дрожащие окровавленные руки, и из кровавых глоток, точно клочья мяса, вырывают это вожделенное: «Ароо!»
Вот подбежала старуха, и бешено вытаращив глаза, часто-часто заголосила: «Ароо!» – и она из всех сил трясла Сикуса; щипала его за плечи, за щеки, за нос – наконец тот вздохнул, и стремительно раскрыл глаза… Там, в глазах этих, на мгновенье вспыхнул такой ужас, который не может продолжаться долго, который очень быстро должен лишить человека разума. Но у Сикуса уже было собственное, сладостное безумие, в котором он, в любое мгновенье мог укрыться; и вот глаза его заволоклись мутной пеленою; вот он выставил перед собою руки, и схвативши эту старуху-чудище позвал ее по имени… да уж тут нельзя ошибиться, по какому именно имени он ее позвал…
И тут, подумалось мне, что у тебя, неведомый мой читатель (ежели такой только найдется) – мне показалось, что здесь легкая улыбка прикоснулась к уголкам твоих губ. А вот мне больно, очень больно писать эти строки. И до слез, до муки жалко Сикуса. Вы уже знаете, через что он прошел, что испытал; но понимаете ли, как отвратителен стал ему этот мир, как жаждал он из него вырваться, быть вместе с любимой… сестрою своей, что он настолько неприемлил происходящего. Может назовете это слабостью? Но слабость ли, когда чего то до безумия жаждешь, когда каждое мгновенье своего существования отдаешь этой великой цели, и, в конце концов, разум видит одну только эту цель, и предметы в воображении меняются, становятся этой самой целью.
И вот Сикус, видя перед собою Веронику, стремительно закружился с этим чудовищем, и выкрикивал что-то бессвязное, восторженное. Ему виделась какая-то чудесная наполненная светом изумрудных поцелуев зала, и вот он кружил и кружил ту, которую называл любимой сестрой; и пытался высказать стихами, что теперь то они всегда будут вместе. Старуха решила, что «могучий» совершает некий волшебный ритуал, и не сопротивлялась; даже, когда Сикус ворвался с нею в воду. Он и не почувствовал льда, но он уверил себя, что некий огромный прохладный поцелуй подхватил его, понес куда-то. Даэн, видя, что они сейчас потонут, бросился за ними – даже закричал от прожигающего холода, и дернул Сикуса с такой силой, что сразу же перебросил на берег; тот, однако, не выпускал старухи, и казалось ему, будто вихрь чувства подхватил его, вместе с Вероникой, под купол этой залы, а затем метнул в то же волшебно-изумрудное ласкающее сияние; и вот он, рыдая, держась за эти скрюченные лапы, глядя в звериные, вытаращенные глаза, и видя только то, что его воображение порождало, приговаривал:
– Никогда я не видел создания более прекрасного нежели ты! Нет – ничего больше не стану говорить! Теперь ты говори: говори часами, годами, веками; а я твой милый голос буду слушать, как музыку – и расти в этой музыке стану!..
В это время, в зеленоватом свечении стали появляться тела Цродграбов, и тогда «мохнатые» начали вопить восторженно: «Ароо!!!» – в их разумении «могучий» только что совершил великое чудо, и прыгнув в воду со старухой, которая, кстати, была колдуньей их племени – обратил поток живого, опасного «Ароо» – в мертвый безопасный поток. Они быстро подбегали к нему, сильно ударялись лбом о пол, и, продолжая восторженно вопить, принялись вылавливать «Ароо» – среди первых были и Дьем с Дитье. Дьем набрал в легкие этой ледяной воды, и потому только поддержкой Дитье не шел ко дну; однако, когда Дитье увидел эти бегущих на него чудищ – он рванулся назад, ему удалось отплыть, что же было с ним дальше итак уже известно.
Даэн же, увидев, что «мохнатые» тащат его брата, бросился к нему, вырвал из лап, и поднес к ногам Сикуса, который так и застыл с восторженным выражением, когда услышал первое: «Ароо!». Как рассчитывал Даэн, так и получилось – «мохнатые» решили, что – это первая жертва была принесена «могучему».
А Сикус все стоял, недвижимый, и лик его сиял, казалось – сейчас он засмеется; и наполнит все залу этим сияющим, светлым смехом; из глаз одна за другою вырывались слезы радости – и он долгое время все пытался что-то вымолвить, но голос его срывался, начинал дрожать на полуслове. И, ежели приблизиться к нему, то можно было почувствовать жар.
Этот звериный, кровожадный вой «Ароо!» – был принят им за голос Вероники, и по его разумению она пела для него, наконец, весь окруженный этим «Ароо!», треском разрываемой плоти – в общем, всем тем, что у нормального человека может вызвать не только отвращение, но и обморок – пребывая в этой преисподней, он издавал тихий, восторженный шепот:
– Никогда и из твоих уст не слышал я подобного пения. Это не земное – нет, нет – я же всегда знал, что ты есть дух небесный. Слова едва ли различимы: ты изливаешь из себя живые образы, словно бы вдаль уходящая галерея прекрасных полотен – вот, что летит из твоих уст…
И вновь он стоял в безмолвии, окруженный кровавым пиршеством; и, вдруг, губы его стали шевелиться, зрачки закатились, как у безумца в его экстазе, и сам он, странным, чем-то похожим на многоголосый небесный хор голосом, запел, пытаясь вторить воображаемому голосу Вероники:
– В этом тихом и плавном движенье
Слезы медленно падают вниз;
И мое лебединое пенье
Кружит в танце, касается лиц.
Голос мой, как бездонное небо,
Приласкает, мой милый, тебя;
Для души станет ласковым хлебом
И обнимет, обнимет, любя.
А моя лебединая песня,
Милый мой, мой родной – отзвучит;
Ах, моя лебединая песня
Вдаль, за ветром, за мглой улетит.
Когда он пел последние строки, то его настороженный до предела, боящийся упустить хоть малейший звук, слух, уловил голос настоящей Вероники, которая звала Цродграбов, которая говорила им ласковые слова – никто из «мохнатых» не мог расслышать этого голоса, не услышал его и Даэн, а вот Сикус, для которого Вероника стала самой важным, что только есть на земле – Сикус вытянул в те сторону руки…
Ежели его воображение расстроилось до такого состояния, что карканье старухи казалось нежным голосом, то представьте, чем же стал для него голос настоящей Вероники. Ему привиделось все так, будто она, только что бывшая с ним рядом – продолжая это неземное «лебединое» пение, была подхвачена неким могучим ветровым порывом, вознесена в воздух, где-то там, на дальнем берегу, расцвела чем-то уж совершенно невообразимо прекрасным, что наполняло все и образами и пением столь прекрасным, что его человеческий дух даже и не мог вобрать это в себя сразу. Он громко воскликнул от восторга; и показалась ему, что теперь то земная жизнь осталась позади, а впереди – только рай, только бесконечное цветение, в этом неземном облаке…
И вот он сделал один шаг, второй, третий – все простирая к тому далекому, незримому для иных, но для него сияющему брегу; и даже Даэн не понимал, что с ним происходит; нет – Даэн был слишком поглощен уходом за Дьемом, да и не стал обращать внимания на шаги Сикуса, полагая, что никуда он, все равно, не денется – пройдется по этому островку, не более того. Тем более, не пытались его остановить «мохнатые», теперь их благоговением перед ним было таково, что возьми он кого из них, и начни поедать, так такой бы и противится не стал, но смотрел бы с почтительностью, да еще рад был, что его поедает «могучий». Они, видя, что он идет к воде; видя, каким могучим светом пылают его очи, думали, что он совершит сейчас еще какое-то чудо, и, расползаясь перед ним, протягивали кровавые обрывки своей ужасной трапезы, а он видел только, как вокруг него волнуется некое море чувств, как расступается перед ним, и как тянется плавными, изгибающимися волнами; но к нему так и не прикасается, как трепещет, волнуясь.
– Да, да – я понимаю; я так понимаю тебя, милое ты мое море! Да – ты море, ты чувствуешь и мое волнение. Ведь, чтобы достичь Рая, я еще должен пересечь темную бездну!.. Бездна, бездна – она может поглотить меня; но может ли это страшить меня?! Могу ли я испугаться вечной муки, ради только одного шанса: чтобы оказаться рядом с нею?!.. Да она же поможет мне – если уж бездна станет заглатывать меня, так Вероника, устремиться ко мне, протянет свои сияющие лучи и…
Так ему все и представлялось: тот берег, откуда долетал едва уловимый, напряженным до предела слухом голос – раем, который и описать нельзя; но тем раем, который весь был Вероникой; а вся эта заполненная телами ледяная вода – адской бездной. И вот он остановился там, где изумрудная зала обрывалась; переходила в эту бездну, громко-громко, со страстью, выкрикнул ее имя, и вот уж, из всех сил, совершил прыжок; он пролетел метра три, погрузился в ледяную воду, и, чувствуя, что бездна затягивает его, могучим движеньем, жаждя жить и любить – вырвался; вот еще раз, со страстью, бросился вперед; и он рычал, и он выл, и он молил это имя – без конца, без конца повторял он его: «Вероника!.. Вероника!.. Вероника!..» – и все бился и бился, вперед и вперед. Вот, показалось ему, будто преисподняя, тысячью кольев пронзила его тело – то была судорога, охватившая его хилую плоть.
Так как заветный берег приблизился, ближе стал и голос Вероники; и это уж для его воображения было настоящими лучистыми струями, которые точно скопления небесных симфоний, вытянулись к нему, от блаженного берега, окутали бессчетными поцелуями его тело; вот и над водою взметнули…
Ему казалось, что он парит над водою, хотя, на самом то деле, он только совершал все новые рывки; и так часто, как не мог бы биться человек, как мог бы биться в агонии какой-то привыкший к тяжкой жизни, сильный зверь; и еще через несколько минут – он вырвался на тот берег; крупно дрожа, роняя не только из носа, но и из ушей, и изо рта кровь, стал он выговаривать это слова; и… если бы вы услышали, какая тогда в его голосе страсть была – я думаю, что и у человека бесчувственное (точнее: похоронившего до поры до времени свои прекрасные чувства) – и у такого человека вспыхнули бы от этого голоса очи – но он то шепотом пел, и с такой выразительностью пел, этот постоянно зажатый человечек, что так и лучший из эльфийских певцов не смог бы пропеть. Эта многого ему стоило – он уже едва жив был; но ведь он Верил, что уже мертв, что он ступил в Рай, которым была Вероника – и потому презревши законы тела, он увеча это тела, совершал то, что только дух его мог совершить.
И теперь ее голос был где-то совсем рядом, а Сикусу то уже казалось, что он плывет в этом голосе – и он все шепотом пел, как ему казалось, вторя райскому хору. Между тем, под ногами его лежали изуродованные тела, они стонали, многие обезумели от боли; у многих были раскроены черепа, и мозг вытекал на камень, но они еще как-то были живы, и они все звали Веронику. Сама же Вероника за общим этим адским хором услышала пение Сикуса – да разве же можно было и не услышать его, такой отличный от всех остальных голосов? И вот она промолвила, обращаясь к Рэнису, руку которого не отпускала все время:
– Слышишь?.. Быть может, мы так замерзли, что уже умираем, но, в этом мраке… нет – не Сикус. Сикус никогда бы петь так вот – и, все-таки, я узнаю, что – это его пение. Будто бы – это его дух поет так!..
– Да, действительно, действительно. – вырывал из сжимаемой то холодом, то жаром груди Рэнис. – …Какое дивное пение! Но он же зовет тебя… Давай подойдет; хотя, ежели это дух… да – мы, верно, где-то между жизнью и смертью; чувствуешь, как иногда тела болью наливаются, а затем, спустя каких-то несколько мгновений уж и не чувствуешь этих тел. Ну, давай к духу подлетим-подойдем; и уж не важно: жив я, мертв – главное, что ты рядом…
И вот они устремились к Сикусу, и вот уже Вероника положила ему руку на плечо, вот, во мраке, приблизила к нему, поющему, пышущему жаром, свой лик; вот поцеловала его в лоб, потом в губы, потом – в правую щеку, потом – в левую, и прошептала:
– Сикус, бедненький ты… Да что с тобой?
Она не знала, что с ним произошло, когда она к нему прикоснулась, да и мне не описать этих чувств: что скажут слова: «Его пламенем всего изнутри разорвало!.. Он как в облако огромное обратился!.. Он разом почувствовал столько восторга, столько изжигающего волнения, сколько чувствует поэт, ежели собрать в мгновенье весь трепет вложенный им в поэмы, в течении всей своей жизни!..» – но что эти слова! Вот что почувствовала Вероника: от Сикуса будто бы изжигающая волна поднялась – так разом, то просто жаром от его тело било, а тут, бывает такое у небесных светил, когда они сбрасывают свою оболочку; и летит этот раскаленный гад, изжигая все, на не представимых пространствах – так вот и Сикус, когда прикоснулась к нему, напряженному до предела, Вероника; словно оболочку раскаленных частиц сбросил – какой же силы было его чувство, когда вопреки всем законом, без всякого волшебства, он испустил во все стороны раскаленный ток, который пробрал всех в окружении нескольких десятков метров до костей, благодаря которому многие отогрелись, хоть и не надолго. Так какими же словами должен я описывать чувство, которое могло привести к таковому?!..
Сикус итак тощий, в несколько мгновений, похудел еще значительно больше; и он, чувствуя, что возносится куда-то высоко-высоко, что вокруг сияют звезды, и таким прекрасные, каких он никогда не видел, и даже представить себе не мог – наполняют его сознание, и каждая из бесконечного множества звезд и туманностей, ведает ему все свои тайны; нет – опять таки не могу я должно объяснить этого, и передаю земными понятиями, то, что к земному и не относится, то, что и не чувствовал, и не испытывал ни один живущих; но некое подобие испытывал дух Сикуса возносясь все выше и выше; и уж видя пред собою град, озаренный тем светом, которого нет ни на земле, ни на небе…
А тело Сикуса стало очень легким и сухим, словно он стал мумией, которая пролежала в этом мраке уже не одну тысячу лет; и он уже ни издавал ни одного звука, но опадал бесшумно; да – разве что кости его, осушенные в этом порыве Любви (да – Любви, Любви, Любви – самого могучего чувства во вселенной) – так вот кости его, как будто в тисках дробились, и так трещали.
А Вероника, вся наполненная его жаром, все его чувства сразу и поняла; и уже готовые вылететь из нее ласковые слова, вдруг обратились в стон – и в этом стоне была великая сила, и в нем звучала музыка; но, все-таки, было больше боли, а сострадание… больной душе можно было приникнуть к этому стону, и, как из родника поглощая эту жалость, исцелиться. Но она, выпустив Рэниса, который сам онемел от этой пылающей волны, подхватила Сикуса и осторожно уложила его на свои колени; затем, так же стремительно (и совсем то не так, как обычно, но резким, порывистым движеньем) – уложила его уже на камень, но сама упала перед ним на колени, и сильным движеньем разорвала одежку на его груди; тут же припала лицом, к этой холодеющей, торчащей ребрами поверхности; тут же принялась целовать; и шептала то она голосом, таким трепетным, таким чувственным, какого у нее еще никогда не было:
– Сикус, родненький, родненький ты мой!..
Ведь, ни от Рэниса, ни от кого-либо иного, никогда, ни она, ни одна другая девушка (я по крайней мере не слышал о таковом) – не получала такого вот небывалого, не от жизни этой чувства – и она, понимая все это, и полюбила его сильнее, чем кого бы то ни было. Ведь, как же она не могла не отвечать (по крайней мере стараться) – таким же по силе чувством; как же могла приняв такой дар, не ответить тем же? И она готова была отдать жить, какие угодно муки принять, ради того только, чтобы сделать ему хорошо.
Но она чувствовала, как с каждым мгновеньем, удары сердца в его груди становятся все более слабыми – она чувствовала, как дух покидает это хрупкое тело; и он все целовала, и все лила жаркие слезы на его грудь…
Между тем, на берегу «мохнатых» произошла настоящая паника. Поначалу то они и не поняли, что произошло; затем же, когда Сикус завыл имя Вероники, уже где-то во тьме, в ледяной воде – они вскочили, они смотрели друг на друга безумными вытаращенными глазами; и, наконец, стали метаться, бить друг друга, кусать; и все то звали «могучего»; выли про какие-то грехи; и многие получили увечья в этой толкотне, хотя Даэна, который пытался вычистить от воды легкие Дьема, никто так и не задел. Даэн так погрузился в уход за своим братом, что не обращал на окружающее внимание; вообще же, все произошедшее в последнее время, было для его хрупкой, привыкшей к благости Алии души настолько чудовищно, что воспринимал все происходящее, как в какой-то колдовской дымке – настолько было это отвратительно ему, что он и рад был бы убежать в такой же, скроенный воображением мир, как у Сикуса, да не мог, так как не переживал еще невыносимого напряжения нервов, которое не днями, но годами длилось.
Между тем, предводитель «мохнатых» зашелся таким оглушительным воплем, что он даже отразился от сводов, громовым эхом прокатился в этом мраке. Он орал про «могучего», и, конечно, «мохнатые», в то же мгновенье, остановились; обернулись к нему, стали прислушиваться; он орал, что «могучий» пошел в поход за «великим Ароо» и что все они, ежели хотят получить еще большее счастье, должны презреть опасность, и пустится за ним следом. Вообще «мохнатые» боялись воды, и только рыболовы решались плавать, когда возвращались. Но теперь все, от мала до велика, были преисполнены такого воодушевления, что сразу же бросились за своим вождем. Для них, привыкших к холоду, покрытых задубевшей кожей, эта вода не казалась ледяной, да они настолько привыкли ко всяким испытаниям, что даже если бы она их и леденила, так не издали бы они ни единой жалобы. Между тем, передвигались они очень быстро, так как была у них цель – они выли и рычали, а звериные их глаза разгорались, с каждым мгновеньем, все сильнее и сильнее. В потемках можно было различить, как некое чудище (состоящее из племени «мохнатых») – как эта здоровенная тварь бьется в воде, и приближается к тому, где Вероника целовала сердце Сикуса…
Сикус стал совсем холодным, а сердце, в иссушенной, впалой груди, сделало еще несколько слабых-слабых ударов, и вот уже не билось: в это же мгновенье, это, подобное мумии тело, как то еще больше опало, словно бы слилось с ледяными, безжизненными камнями.
– Нет, нет!.. Пожалуйста!.. Сикус, пожалуйста, бедненький, родненький ты мой – я очень тебя прошу: Сикус, вернись, пожалуйста… Я люблю тебя… Я так люблю тебя…
А в это время, сразу многие Цродграбы закричали, завыли, как-то по новому; правда призывая на помощь, по прежнему Веронику, или же Барахира. А дело было в том, что увидели они приближающиеся светящиеся точки – разгорающиеся глаза «мохнатых»; в мрачном освещении, к которому они кое-как привыкли, зрелище действительно было жутким: это было надвигающееся на них усеянное сотней безумных вытаращенных глаз чудище – и вот они, ослабшие, ненадолго согретые пламенем Сикуса, но вновь продираемые холодом – звали тех, кто, в их воображении был могучими, прекрасными божествами.
– Смотри, смотри, Вероника! – промолвил Рэнис; и вот девушка увидела эти глаза, передние из которых приблизились уже так близко, что можно было разглядеть широко распахнутые зрачки.
Она еще раз поцеловала Сикуса, а затем поднялась на ноги, намериваясь каким-то образом защищать и его и всех от этого «чудище», ежели оно только вздумает нападать на них. Те «Цродграбы» которые были возле берега пытались отползти, а те кто были посильнее оттаскивали совсем немощных – между тем, из горловины продолжали выплывать все новые: мертвые, израненные, замерзшие – и те кто мог все выползал на берег, некоторых же несло прямо на «чудище» А Вероника сделала к берегу два, и, выставив пред собою руки, проговорила:
– Нет. Прочь, прочь – уходи, ежели ты хочешь причинить нам какое-то зло.
«Мохнатые» услышали ее голос, и вождь завопил, что это и есть «Великое Ароо» – некая богиня, из которой все время исходит пища, безмерно лучшая, нежели какая-либо иная пища; что, стоит эту богиню только поставить посреди пещеры, и все племя будет поглощать эту пищу, не зная ничего, кроме счастья. И вот «чудище» стало приближаться с еще большей скоростью, и теперь уж весь воздух дрожал от их воплей.
Тогда Вероника сделала еще несколько шагов вперед; и таким чувственным, таким музыкальным голосом, стала молить его, чтобы оно развернулось, что и в сердце (или сердцах) настоящего чудища что-нибудь да дрогнуло бы. А «мохнатые» взвыли в исступлении; и, походя на изголодавшуюся волчью стаю, на наполненную неудержимыми вихрям тучу, в стремительных рывках перемешивались, переплетались друг с другом; выли зверьми, ибо теперь уж и не надо им было каких-либо слов своего вожака, они уж и сами ясно чувствовали, что впереди что-то более необычайное, чем даже «могучий».
Между тем, рядом с Вероникой уже встал и Рэнис и Барахир (которого, правда, судороги еще сводили тело), подошел и Дитье, и еще сколько то Цродграбов способных сражаться. Теперь чудище было совсем рядом, а Вероника медленно ступала к нему навстречу и все молила:
– Нет – я прошу тебя. Неужели не видишь, что итак уже было пролито много крови; неужели не видишь, сколько боли… Так чего же ты еще хочешь?.. Пожалуйста, пожалуйста…
По щекам ее катились слезы, а рядом, тоже плача, с Любовью глядя на Нее, собиралось все больше и больше Цродграбов. Слушая ее голос, они сами готовы были к любым свершениям, ради нее, так уж любили; а она, чувствуя, что будет опять боль, говорила:
– Нет, нет – мы же должны остановить без крови. Ведь все же можно остановить без крови; одной только Любовью; Любовью – слышите ли меня?! Пожалуйста!
Даже Барахиру было трудно устоять перед этим «Любовью», но все-таки он проговорил: «Здесь под ногами достаточно камней. Бросайте же их как… снежки» – и тут голос его дрогнул, ибо совсем он и не хотел этого говорить, но в сердце хотел довериться Веронику, ибо чувствовал ее великую силу, ибо помнил, как она, лишь несколькими словами заставила двухсоттысячный народ играть в снежки, как они голодные и замерзшие веселились всю ночь, среди снежной бури…
– Нет, прошу вас. Нет. – проникновенно взмолилась Вероника, а между тем, передние глаза уже были у самого берега; вот, с воем, поднялись; вот стали надвигаться на них…
И, в эти мгновенья, резко вскочил, и, одном порыве растолкав всех, бросился на чудище Сикус. Его дух пребывал еще где-то между жизнью и смертью; и вот, услышав какой-то отголосок голоса Вероники, он метнулся вниз, к ней, в эту самую бездну. И вот он уже тянется к ее голосу; вот видит пред собою эту благодать; и, если бы только были его в теле еще какие-то соки, если бы не был он теперь этой иссушенной мумией, так испустил бы еще один огненный порыв; но теперь он понял, что Веронике грозит какая-то опасность, и вот уже вскочил на ноги – вот уже бежит навстречу этому «чудищу», и так стремительно, что никто даже и разобрать не успел, что же произошло.
А, между тем, он уже был рядом с вожаком племени (получилось то это как-то само собою) – а мог бы быть и любой другой «мохнатый». Но Сикус видел перед собою отнюдь не вожака, но некий тянущийся к его Раю темный отросток, и вот он, с хрустом в своих просохших костях, подхватил это тело-отросток, вот размахнулся и отбросил его метров на пять от берега, в самую гущу все наплывавших «мохнатых».
Затем он стремительно метнулся в одну сторону, в другую, и всех, кто вылезал на этот «райский берег», кто представлялся ему кипящей, извергающей ненависть массой, отбрасывал он назад; выкрикивая при этом не своим, но каким-то сухим, леденящим голосом мертвеца: