Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 114 (всего у книги 114 страниц)
– Повторяйте… повторяйте за мной слово в слово…
Однако только Аргония осталась непоколебимая – иных же терзали их страсти – кого власть, кого бесы – девушка все пыталась расцепить крылья, все целовала болезненно стонущего, пронзительно выкрикивающего имя Нэдии Альфонсо, и все то молила, чтобы остановились, одумались они. Но они не могли остановится – они чувствовали боль – они понимали, что с каждым мгновеньем уходят все дальше во мрак, но повторял эти слова. Так кто-то не может избавиться от дурной привычки – понимает, что это к гибели ведет, и хочет прекратить, да силы воли не хватает…
– Вас во мрак я забираю,
В темную страну,
Крылья мглы я расправляю,
В сумрак вас зову.
Там, на дне холодных нор,
Ледяных ущелий,
Ветер вьюжный, словно вор,
Избавит от былых молений.
Узнаете пустынный мир,
Где я один хозяин,
Где в одиночестве кровавый пир,
Вихрится, мною лишь рождаем.
Иной дороги в мире нет,
Ко мне, ко мне – в ущелья.
На долгие сцепленья лет,
Пылать сердца-поленья.
Иного нет пути для нас,
Любовь – пустое слово,
Лишь призрак, и туманный сказ —
И рок то отберет сурово!
Быстрей же в бурю, в темень, мглу,
И в холод вечной ночи,
Он память обратит в золу,
Забудете вы девы очи!
С пронзительным визгом, клубящаяся над головами темень стала разрываться, и за нею, открывалась непроницаемая чернота, словно бы там провисало исполинское воронье око, и эта поверхность тоже выгибалась, тянулась вихрящимися щупальцами. И вот девятеро, с искаженными страданьями ликами, с ужасом, вытянули навстречу этим щупальцам руки. Что же касается Альфонсо, то крылья сжимавшие его тело, обратились в гранит, и он оказался вмурованным, в пробирающую его смертным хладом твердь. Бледный лик Аргонии стал предельно сосредоточенным – чувствуя, насколько отчаянная складывалась ситуация, она, все-таки боролась. Вот подхватила один из павших возле стены камней, стал бить им по каменному крылу, и все целовало, его покрытый паутиной морщин жуткий лик, и все молила, чтобы он боролся…
В этом грохоте, и девять коней привезшие братьев, и Угрюм Альфонсо, оставались совершенно недвижимы, если какой-нибудь камень падал на них, они этого, казалось, и не замечали. Однако, вот Угрюм насторожился, резко повернулся к единственному ведущему сюда ущелье. Он и услышал, и почувствовал, что сюда скачут – он захрипел гневливо, и копытами, высекая слепящие искры.
То были Барахир, Фалко и Хэм – поначалу они еще переговаривались, но, когда спереди стал доносится грохот, а в воздухе поплыли леденистые темные стяги, то и лица их помрачнели – а на самом то деле в каждом и слезы бились, так как очень уж много они из-за тьмы страдали – и как же хотелось не верить в то, что сердцами уже чувствовали. Конь испуганно захрапел, но Барахир отчаянно погонял его, и он, все-таки, донес – дрожа, с испуганным храпом, опустился, словно говоря: «Ну вот я вас и довез, а теперь то дайте мне свободы! Слезайте, скорее – а я к свету возвращусь!» – и только они слезли, как он стрелой метнулся назад по ущелью. Двое хоббитов и Барахир увидели, как к девяти фигуркам спускаются темные щупальца, в любое мгновенье должны были бы их подхватить – и вот они не сговариваясь бросились к этим ужасающим щупальцам (Барахир и Фалко ради своих приемных сынов, ну а Хэм – ради друга). Щупальца вытянулись уже совсем низко, уже почти касались сидящих, а те, вытянув к ним руки, стонали, рыдали, и повторяли – повторяли слова той песни, которая приведена выше. Они даже не заметили приближение хоббитов и Барахира – не слышали их предостерегающих криков. На эти щупальца и смотреть то было жутко – хотелось повернуться, да и бежать прочь – но они подбежали вплотную, попытались оттащить братьев, однако – те словно вросли в гранит на котором сидели, даже и не пошевелились – с отчаянными ликами ожидали они, когда их подхватит тьма.
– Вспомните Веронику – ради нее – пожалуйста, пожалуйста! – взмолился Фалко, видя, что щупальца уже почти дотянусь до тел. – …Облако светом наполненное, радостью вспомните!.. Да что же, что же вы?! Робин вспомни: не твои ли это строки:
– Ах, знаю, знаю – мраку и годам грядущим,
Не взять души моей, и память не скомкать,
Сонетам вновь и вновь из пламени идущим,
Виденьям мрачным не связать.
И много не рожденных песен,
Еще в душе моей лежит,
Во мраке помню – мир прелестен,
И где-то милый взгляд горит.
И я одно лишь знаю точно:
Как солнца луч я не умру,
Пусть рок преследует нарочно —
Я как заря – восстану по утру.
Да – тот, кто любит и во мраке, в заточении сияет,
Да – тот, кто чувства губит, тот и под небом звездным загнивает.
– Нет, нет! Не может быть, чтобы, после всего того, что было, вы поддались! Держитесь за руки! Боритесь! Вы – люди!
Это уже Барахир кричал, подбегая, то к Даэну, то к Дьему, то к Дитье. Он тряс их за плечи, он тщетно пытался оттащить их в сторону. Потом поднял голову к щупальцу тьме, вихрящемуся, ревущему, уже должному бы схватить одного из братьев, но все не хватающему – вдруг остановившемуся.
– …Ну, возьми меня вместо них!.. Что – плох я разве?! Чем их то хуже!.. Да – меня возьми, а их оставь в покое!..
Разодранная во многих местах, и переходящая в воронье око, тьма подула отвесно вниз пронзительным, сильным ветром. Армии призрачных снежинок били в исступлении, словно бы жаждали разорвать все эти непослушные тела. Щупальца проходили на самыми головами девятерых, в любое мгновенье должны были подхватить их, и видно было, какое их сотрясало напряжение. Как и всегда, в такие решительные мгновенья, глаза Барахира широко распахнулись – весь лик его стал и напряженным и страшным, он заскрежетал зубами, коротко выкрикнул: «Ну же – возьми меня!» – и подпрыгнул, намеряясь, раз уж иного было не дано, сцепиться с этим щупальцем. Однако, щупальце не схватило его, но, слегка дрогнув, отбросило на несколько метров в сторону – Барахир покатился по растрескавшемуся граниту – стал подниматься, но тут над ним навис Угрюм – все это время черный конь пристально следил за ними, и еще несколько раз высекал копытами искры. Теперь он занес эти копыта над головою Барахира, и непременно проломил бы ему череп, если бы не вырвалось из мрака еще одно щупальце, да не впилась, точно исполинская пиявка коню в спину. Угрюм бешено дернулся, издал вопль, от которого еще сильнее сотряслись окрестные склоны – разошлись широкими трещинами, а неподалеку от девятерых рухнула, раскололась глыба не в одну тонну весом. Но коня уже не стало: это щупальце-пиявка засосала его, обратила в часть клубящейся тьмы, из которой и был создан Угрюм…
– Борешься?! Ведь ты со своей страстью борешься?! Да?! Да?! – выкрикивал, поднявшийся таки на ноги Барахир.
От падения он сильно расшибся, и теперь из его рта выбивалась темная змейка крови, пошатываясь он вновь направился к девяти фигурам, которые так и застыли с поднятыми руками, с мучительно напряженными лицами. Щупальца по прежнему извивались над их головами, вот до чьей-то головы дотронулись – выдрали клок волос – отдернулись обратно, раздался безрадостный, отчаянный хохот.
– Ну, что тебе от них надо? – молил Фалко, который, подбежал к Робину и удерживал его за плечи. – …Почему, почему тебе все время что-то надо?!.. Почему ты не можешь быть спокоен!.. Да – я утверждал, что все мы как игрушки в твоих руках – однако ты сам игрушка своих страстей! Ведь ты же сейчас чувствуешь это!.. Ну же – победи свои страсти!..
Однако, тут не могло прийти одно стремительное решение – этот, пробывший во мраке века, привык к терзаниям, которые тянулись и месяцами, и годами – сейчас в этом мраке перемешивались, клокотали сотни самых разных помыслов – то одно, то другое брало верх, но лишь на доли мгновенья, и видно было только клокотанье мрак – это разодранное, перемешивающееся, то спускалось ниже, то вздергивалось на несколько десятков метров вверх, словно бы решившись, и оставляя их, все-таки… но вновь возвращалось, и вновь ревело, било снегом, извивалось, дрожала щупальцами над этими хрупкими тельцами, чувствовало их пламень, и жаждало им завладеть – и вновь сильный, волнующий голос Фалко, и воспоминания о Лэнии, и много-много еще чего…
А все это время, Аргония исступленно, выкладывая все силы, пыталась разбить те каменные объятия, которые промораживали тело Альфонсо. Она била и била подобранным камнем, и разодрал все свои ладони до кости, кровь заливала камень – но она не обращала на это внимание, видя, как плохо Любимому ее – она пыталась бить с еще большей силой. Лишь иногда, на краткие мгновенья останавливалась, но это затем только, что поцеловать его в затемненный морщинами лоб – и теперь лоб этот уже не исходил прежним жаром, но только холодом от него веяло, кожа побледнела, пошла синими пятнами – она роняла на него жгучие слезы, и восклицала, чтобы говорил он – говорил что угодно, только бы не впадал в забытье. И Альфонсо говорил, выдыхал с кашлем, болезненно вскрикивал имя Нэдии, принимался звать ее, и тут же сам себя начинал за это казнить – ведь, право, поклялся же, что примет ад – и он проклинал себя, и звал смерть – этим только причинял большую боль Аргонии – она даже вскрикивала, и страшное страданье наполняло еще большей бледностью ее лик, она склонялась, хотела целовать его в губы, однако – видела в мученических глазах Альфонсо такую боль, такое отвержение этого, что не решалась, но только продолжала наносить удары…
И вот все могучее тело Альфонсо передернулось (то он почувствовал, что смерть обхватила его, и уносит, наконец-то, во мглу) – и от этого движенья затрещали его ребра, и гранит его сковывающий, хрустнул, покрылся новыми трещинами. Он попытался улыбнуться, и чуткая Аргония услышала за грохотом его слабый шепот:
– Наконец то все сбылось… Наконец-то, ухожу в страдания… И не надо больше ничего, не желаю возвращаться…
Последние слова прозвучали даже смиренно, но – это было деланное смирение – несмотря ни на что его могучий творческий дух не мог смирится со смертью – и жажда любви, жажда жизни, жажда творчества, ни сколько в нем не убавились с тех пор, когда был он юношей, и на ступенях Менельтармы грезил о создании звездного неба более прекрасного, нежели то, которое горело над его головою. И Аргония эта поняла – отбросила прочь окровавленный камень, и вцепилась потемневшими пальцам, в край плиты – потянула на себя. Растрескавшийся гранит с хрустом переломился, высвобождая руки и грудь Альфонсо – девушка тут же потянула его за предплечья, и вот они уже вывались, перед недвижимо сидящими, зачарованными девятью.
Фалко одного взгляда было достаточно, чтобы понять, заключенную в этой истерзанном великане силу, и то, что он главенствовал над остальными девяти – и вот он подбежал, перехватил его за руку, и закричал:
– Давай же! Прогони Его! Ты можешь!..
Да – Альфонсо мог. В его пламенной душе взметнулся теперь могучий вихрь не примирения: теперь он испытывал ярость к ворону, который так вывернул его жизнь – довел его до такого вот состояния. И он поднял руки, и погрузил их, могучие, налившиеся мускулы в спустившееся к нему, ржавым железом скрипящее щупальце – видно там, в глубинах этого щупальца, плоть его сдиралась – по рукам вниз стекала кровь.
– Смотри на меня! – рычал он. – Ты что же – душами нашими захотел завладеть?!.. Да неужели ты не понимаешь, что это невозможно!.. Ты можешь потешится ими некоторое время – может века, но все это, все равно, в конечном счете – покажется лишь мгновеньем! Души вечны, твои желанья – быстротечны! Да – против вечности, вся история Среднеземья, как один из бесчисленных порывов, которые твою душу гложут!.. Посмотри – сколько ты бился, и что же – истерзал и нас и себя, но души то прежними остались! Да – пусть отчаянье в них появилось, пусть болезненными они стали, но… ведь все, светлое то, пусть и на дне, пусть и закрыто этой накипью темной, а, все ж, всплывает, иногда – сколько бы ты ни бился – нет, нет – этого пламени, с рожденья в нас заложенного, не выгнать тебе!.. Давайте же поднимемся навстречу этому мраку…
Эти слова отчетливо слышал каждый из братьев, и сколь же они близко пришлись каждому к сердцу! Вот поднялись они, расправили плечи, и, держа друг друга за руки, подняли к вихрящейся, надрывно ревущей, в каждое мгновенье готовой их поглотить тьме, руки; и у каждого в голове билось: «К победе! К победе! Теперь мы дадим ему отпор и станем свободными!»
– Давайте встанем в круг. – предложил Альфонсо – так они и сделали, а Аргония стояла в центре, и неотрывно, влюбленными глазами смотрела на Альфонсо, который возвышался над остальными, словно темный утес.
– Стихи! Стихи! – восторженно воскликнул Робин, и, хотя еще за мгновенье его затемненный, расколотый шрамами лик мог вызывать разве что отвращенье – теперь он был прекрасен – единственное око так и сияло, озаряло его. – …Пусть каждый в стихах выразит то самое сокровенное, что есть у него на сердце – наши чувство будут пылать! Братья – это и будет борьбой!.. – и он первым начал:
– Эй, ты, в своем уединенье,
Не знающий ни жизни, ни страстей,
Уныло шепчущий: «То от животных вожделений,
То все уйдет, поглотит прах костей…»
О нет – твоя холодная ученость,
Твой ум на чувствия скупой,
Не знает то, что этой страсти течность —
Знаменье жизнии иной.
И то, что эти строки и порывы,
Не тлен, но вспышки вечного огня —
Смотри, как звезды на небе красивы,
И ты живешь их не браня.
И что ж ты хочешь от стремлений?
От пламени бушующем в душе;
Вон солнце светит, полнит звуком пений,
Ласкает птиц влюбленных в вышине.
И от угрюмых размышлений останется холодная зола,
А искорка любовных устремлений, в час смерти, вырвется, светла.
– Теперь твоя очередь! – крикнул он Рэнису, который стоял с ним рядом. – Давай! Давай! Или я еще одно сейчас расскажу…
Вот что произнес Рэнис:
– За то простите, что в мгновенья страсти,
В стремленье к жизни новой и святой,
Я чьи-то чувства и топтал и рвал на части —
Горячий, пылкий, молодой…
И принося молитву эту,
Я вижу: глупая она,
Шепчу ее и мгле и свету —
А в сердце – боль горит одна.
Зачем же чье-то мне прощенье,
Когда себе прощенья нет,
Зачем, зачем к иным моленье,
Когда Единой рядом нет…
– Да! Да! Да!.. – выкрикнул Робин…
И с этого мгновенья забился среди них творческий пламень. Ведь строки, высказанные Рэнисом, заставили Робина сожалеть, что первый свой сонет, он посвятил не единственной, ни Веронике, а потому – плача, вымаливая у всех прощенья, просил прочитать еще один сонет, теперь уж только Ей посвященной, и ему, конечно же позволили – да они с нетерпением ждали услышать его страстный, тьму рвущий голос. Я не стану приводить здесь всех сонетов, и стихотворений больших и малых сказанных тогда. Их и пели, и рыдали, и шептали, и орали, и молили, и выли, и визжали, и выговаривали, и молили. И, ежели сначала хотели говорить по очереди, то потом получилось так, что стал говорить каждому, у кого вспыхивало чувство – наконец, каждый из них говорил беспрерывно, и хотя, конечно, не мог слышать тех строк, которые выплескивали остальные девятеро – все-таки чувствовали единство, словно бы одним организмом, одной душой они были – и во всех стихах, покаянных, зовущих, обличающих – главным было одно чувство – любовь. От беспрерывно предельного напряжения, у них кружились головы, кровь выбивалась из носов, но, все-таки, по своему они были счастливы тогда. Они чувствовали мощь друг друга, и понимали, что то, что ярилось над их головами – только их и слушает.
Много-много стихов было сказано тогда, но мне их некогда переписывать, а потому – приложу к этой рукописи обгорелые листки из Эрегиона, и, если кто их захочет прочитать – уверяю, найдет множество запоминающихся стихотворений. Здесь запишу строки, которые начал говорить Альфонсо, и которое подхватили все – это были последние, сказанные тогда строки:
– Наступит день последний, и все иные дни,
Века, тысячелетья и дальних звезд огни:
Все то уйдет, растает, забудется как сон,
Забудутся и войны, и вдов тоскливый стон.
Кто вспомнит королевства, тиранов и борцов,
И палачей жестоких, и пламенных творцов?
Кто вспомнит эти строки, кому они нужны,
В том новом, вечном свете, на что они годны?
Наш ждет и мрак тяжелый, забвения года,
На долгие столетья, но нет – не навсегда.
Ведь эти все эпохи, миры и тьмы века —
Покажутся нам вечным, но это лишь пока.
Настанет день счастливый – все в прошлое уйдет,
И рок, и страсть и горечь – все в прошлом, все умрет.
И эти все столетья покажутся нам сном,
И в свете вечной девы мы снова заживем.
И такая была непоколебимая, могучая уверенность в этих слитых воедино голосах, что каждый бы кто слышал, был бы уверен, что никакая сила во всем мироздании не устояла против рвущейся из них любви. Эти слова грохотали между стен; неукротимым, страстным потоком вздымались все вверх и вверх – в эту мглу. И щупальца отпрянули куда-то еще когда только братья встали кольцом – теперь же, при этих рвущихся строках, тьма стала подниматься – вдруг, с пронзительным стоном вжалась в стены, и высоко-высоко над своими головами увидели они лазурный лоскут неба.
Тогда же ворвался в эту порядком истрескавшуюся залу Маэглин, пал на колени перед Аргонией. Нет – она не замечала его, но все внимание отдавала Альфонсо…
* * *
В тот, давно минувший день было еще много чувств, слов, света, и слез печали по Веронике – только вражды больше не было. Более того, все испытывали такое отвращение к насилию, что, когда эльфы и нуменорцы вспомнили, что поблизости орочье царство, почти уже сломленное, и на которое лишь раз еще надо было наступить, чтобы в порошок растереть – никто из них даже и думать об этом не мог, и дело не в том, что почти все клинки были потеряны…
Три дня в Самруле были праздники – на окрестных полях все расцвело, как в мае… Да много, много чего там было… На третий день расходились. И все герои моей повести очень за эти дни сдружившиеся, направились в Эрегион – там шли и «мохнатые» и Цродграбы – они почти ничего не говорили, но только пели торжественные, восторженные песни – они уже не сомневались, что попали в рай…
Я устал – восходит новый день – голова клонится к столу. Дай то мне небо иль тьма записать последнюю и самую трагичную часть этой истории, дай то моему немощному телу пробудится еще хоть раз.
И последнее, чем завершу вторую часть будет вот, что:
Робин, был особенно печален в эти дни, и еще множество сонетов породил у подножия холма – он шел в Эрегион, и часто оглядывался, видел эту украшенную цветами, сияющую весенним солнцем вершину. Он знал, что будет часто-часто возвращаться сюда, и будет еще много тоски и боли, и воспоминаний о Ней, Единственной; он чувствовал и долгий мрак впереди, но ничто не страшило его – он плакал, вновь и вновь вспоминал те краткие мгновенья, когда довелось им быть рядом с Ней и шептал:
– Смерть тебя забрала, ну и что же,
Все равно – ты ведь в сердце моем,
Об утерянном думать негоже,
Все равно, все равно мы вдвоем.
Я любил тебя, милый мой ангел,
И вдали, только зная – ты есть,
Строк и чувств, и любви моей факел,
Эти годы ведь смог я пронесть.
Да тогда и теперь мы в разлуке,
Ну и что же, и что же с того?
Говорю подступающей муке:
Она в сердце мира всего.
Пусть тогда нас стена разлучала:
Камень темный, холодный гранит,
Пусть теперь тебя вечность забрала —
Встреча новая нас возродит.
И зачем же тут громкие клятвы:
Верность вечная и прочее – вздор!
Все мы стебли у смертии жатвы,
С самых первых, далеких уж пор.
В каждом жизни мгновенье я помню,
В каждом дне, в каждом веке с тобой,
Образ милый дыханием обнял,
МЫ ЧРЕЗ ВЕЧНОСТЬ ПРОЙДЕМ ЗА ЗВЕЗДОЙ!