Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 114 страниц)
Все это понимание пронеслось в голове Сикуса в одно мгновенье, а в следующее, уже раздался рокотный жаркую волной налетевший на него глас:
– А теперь рассказывай про свою жизнь! Все рассказывай!
В голосе слышалась могучая воля, которая наваливалась на Сикуса, которая терзала его, и как же было ему устоять перед этой могучей волей?! Он начал было рассказывать про свою жизнь – начал еще с детства, но тут и осекся, в голове его пронеслось: «Да так еще немного и ты выдашь всех Их, и Ячука выдашь, а это только ему и надо» – все это время он неотрывно глядел во тьму под капюшоном, и все никак не мог оторваться – воли на то не хватало; так же, как слабому существу, трудно, а то и вовсе невозможно оторваться от какого-нибудь искушенья, так же и тут. И, существо поняло, почему осекся Сикус, послышалось жуткое подобие усмешки, а, затем, вновь налетел голос:
– Как смеешь ты, упорствовать. В последний раз спрашиваю: будешь отвечать?.. Нет?.. Тогда тебе будет очень больно, ты сойдешь с ума от боли, и, все равно, все мне выложишь… Взять его!
Тут от стены отделились, два создания, которые все это время простояли без единого движенья, и были приняты Сикусом за отвратительные статуи. Это были два массивных, не пойми кто. У них было две руки, две ноги, но вот головы точно срубили, а потом все-таки вытащили какое-то недоразвитое подобие голов из плеч, но только немного, буграми возвысили, так что глаза были на груди, а рот – еще ниже. Они были перекошены, все покрыты большими кроваво-голубыми вздутиями, кости торчали так, будто были переломаны, и в любое мгновенье готовы были разодрать кожу, чтобы вырваться. Они были обмотаны грязным, пропитанным запекшейся кровью тряпью тряпьем и при каждом их движенье, что-то под этой рванью трещало и передвигалось, и выступала какая-то пенистая слизь. От них, точно ржавыми ножами, несло острым, гнилостным запахом, передвигались они вперевалку, рывками, но очень быстро – так, что уже через мгновенье были рядом с Сикусом. Они на две головы были выше Сикуса, и, когда, выламывая руки, поволокли его к орудиям пытки, то ему еще яснее представилось, что они, так же, как и эльфы и люди Иллуватором – созданы этим темным, сидящем на троне. Но только если эльфы и люди были созданы, в мириадах веков светлых грез, среди миров, то эти были вырваны раскаленными клещами, в каком-то лихорадочном припадке, среди этих темных стен, в кровавом свете; вырваны с мукой, вырваны с болью, с насилием – и вот теперь они существовали, и каждое их мгновенье было наполнено бессмысленной мукой.
Они развязали сначала руки Сикуса, но тут же приковали их, развязали и ноги, но и их, заковали в цепи. Все это время Сикус неотрывно смотрел во тьму под капюшоном, и, краем глаза, видя, что подносят к нему, какие-то массивные, все состоящие из острых углов приспособления, говорил, ибо в эти мучительные минуты, ярко вспыхнуло в нем сознание; и припомнил он то, что еще давно слышал от Эллиора, и от Хэма; а, может, и не от них – может во снах это к нему приходило:
– А, ведь, все были созданы Им, Единым. Ведь, все откуда-то возникли, у всех есть какой-то родник, из которого вышли они. Тела из матери выходят; но, ведь, и для всех душ есть такой источник, которым рождены они были. Вот я слышал где-то, и уж не помню, где… что те века, которые прошли от сотворения этого мира, как пылинка, как пылинка, пред тем временем, которое до этого минуло; и я слышал, что все души, таких как вы, не ведающие еще зла, странствовали в тех просторах, пытаясь найти на вековечные вопросы: что есть Бытие, и что есть Создание; и в каждом, в каждом горела искра, того изначального изначального пламени. И вы, значит, были среди тех… Зачем, зачем я это говорю, неужто же надеюсь, что от этой речи моей, быть может, самой искренней речи в моей жизни, что-то прояснится в вас, и очиститесь вы разом; будто вы и сами не знаете, того, что я сейчас говорю. Но мне просто хочется высказать, что вот сейчас, краешком глядя на этих палачей, на эти груды мяса и мускул, я, как никогда ясно понимаю, что и в них – Даже в них, в которых, казалось бы, и не может быть этой искорки изначальной – на самом то деле и есть эта искорка, ибо они из вас, в муке были выдраны, а в вас то, под этой тьмою все-таки жива эта искорка, значит, и им, которым бытие, хоть и безумное, передано было; выходит, что и в них, как в вас, есть совсем маленькая эта искорка. Но, ведь, все темное, все злое, что в нас есть – ведь – это все напускное, ведь, в смерти все это где-то позади остается, а значит, даже и этим страдальцем суждено встать на какую-то дорогу, и очень долго, из маленьких, тусклых искорок разгораться в светила… Ох, я не знаю, что на меня сейчас нашло; почему я так говорю, быть может, и кто-то иной через меня говорит, но и соглашусь с тем, иным… Но почему, почему – вы, проведший века в тех странствиях опустились да этой залы?! Вот я то – тщедушный, маленький человечек, я ничтожество, но как вы то могли пасть, вы блуждавшие среди светил, видевшие, как рождалось время; я к вам, к высшем духам взываю: неужто вы не хотите вернуться к тому, изначальному, светлому?! Неужто вам это нынешнее ваше положение дороже того, изначального? Я там сам как раб в плену своих слабостей, но как вы то могли все мироздание, отданное вам, для того, чтобы постигать его, учиться и стать творцами, как вы Высшие могли променять его на эту узкую клеть?!.. Нет – дайте мне, жалкому человечешке, договорить, а потом уж – а потом уж терзайте, делайте со мной, что хотите! Но я, все-таки, скажу вам! Вы будете свободны! Все мы будем свободны! Все, все, все! Я уж не знаю, откуда пришла эта истина, но я уже и раньше ее слышал, где-то! Быть может – это в сердце каждого, даже и такого ничтожного, как я! Но слушайте: вот мы потрепыхаемся, побьемся еще в этой боли, в этой клети, а потом – потом наши души станут свободными, и все это прошедшее, покажется лишь кратким мгновеньем, да и мгновенье, ведь, ничего не стоит! Мы, наверное, наверное, очищенные, как младенцы, и без всей этой боли войдем в вечность! Слышите вы, духи живущие здесь веками, неужели вы не понимаете, что все эти века пройдут и все мы, будем сиять бесконечно ярко; и каждый то по разному будет сиять… но, палачи мои, встретимся, когда будем звездами!.. я уж и не знаю, что говорил сейчас такое! Да так, нашло что-то на жалкого, подлого, тщедушного Сикуса, ну и довольно; ну и задело – давайте, выкручивайте, выламывайте, жгите эту плоть!..
Во все время этой, с жаром из него вырывающейся речи, он все время неотрывно смотрел во тьму, которая сокрыта была под темным капюшоном; и говорил он так быстро, как только мог говорить, ибо мысли вихрились в нем так быстро, что язык (хоть и хорошо подвешенный), не успевал их выговаривать, и иногда он заплетался в словах, как порою, у бегущего из всех сил могут заплестись ноги. Но вот он проговорил это; обливаясь потом, тяжело задышал; и, видя, что палачи, по какому-то жесту замерли; а тот, что сидел на троне, смотрит на него – и смотрит с интересом, ожидая, что же еще скажет Сикус.
А тот, едва отдышавшись, задыхаясь, борясь с забытьем, говорил:
– А я вот, сейчас, глядя на вас, вспомнил, как мой друг Эллиор, еще давно, до того, как он оставил нас, ушел в странствия, чтобы узнать, как можно расколдовать Мьера; еще до этого рассказывал о Берене и Лучиэнь. Да все Среднеземье о них знает, не стану я сейчас пересказывать, но вот один эпизод из всего этого мне сейчас вспомнился. Когда прошли они в недра Ангбарда, и Берен до времени спрятался, Лучиэнь одна осталась пред троном Морогота. Сначала он смотрел на нее с темной думой, но она пела пред ним, как никогда не пела, она птицей летала под темными сводами, и оттуда же устремлялась ласковыми певучими весенними дождями, а чье пенье может сравнится с пеньем дождя? Ну, разве что, пенье море? Она танцевала пред его троном, она была морем, лазурным бесконечным, и темным, полным звезд небом – и тогда темные мысли оставили Моргота, и вспомнил он те времена, когда был еще свободен и вся бесконечность принадлежала ему. Должно быть, нахлынула огромная печаль на него, и погрузился он в забытые свои грезы. И как же больно мне было слышать, и как же жалко его, созданного величайшим, и опустившимся в такой мрак. Ведь, чтобы так изменится, чтобы так прогореть, чтобы из величайшего святоча дойти до этого зала, надо еще пройти через великие муки, через века каких-то не представимых мучений, терзаний. И всегда хотел знать про него – ведь он, Мелькор, должно быть, любил. Любил так, как никто никого не любил… ну, разве что Иллуватор детей своих… Но, какой же силы должна была быть любовь этого, величайшего после Иллуватора духа. И, ведь, он должно быть был отвергнут. Должно быть, он в великой муке знал, что никогда уже не сможет полюбить так, что та, которую он любил и есть его единственная – должно быть, пред ним открылась бесконечность одиночества, но он дух творенья – он не хотел смиряться… Да уж я то не знаю, что точно то было, только так – предполагаю. Но вот то что мучился он, в веках страдал – это точно; и он, всеми презираемый, он то больше всех боли и испытал, и теперь то тоже в боли, в Ничто, в черноте безысходной – и жалко мне его, до слез, до любви, вот сейчас жалко стало. Нет – не королевства его ничтожно, мерзкого, а вот его самого, который так страстно любил, который так много мучился; который при пении Лучиэнь в те давние свои, забытые грезы, и кто знает – быть может, пала тогда из его темных очей одинокая слеза и прожгла дно той преисподней. И жалко его, пусть совершившего столько зла, пусть, в страдании своем исказившего этот мир; но страдающего в той бесконечной пустоте, но… горящего одинокой искоркой. И, быть может, когда-нибудь и он, темнейший из всех, прошедший через бесконечное страдание, быть может, и он молвит тогда сокровенное слово, и таким чувством, таким отчаянным чувством это слово будет наполнено, что и не станет того Ничто, и заполнится оно образами, и, кто знает – быть может, в конце концов, и он найдет свою Любовь, и вновь станет Светлейшим, каким и был рожден когда-то… Ну, уж это-то я разговорился; этого так – мечты… Хотя – НЕТ! – сердцем чувствую, что именно так и будет!.. А вот Вы, наверное, были с ним тогда, когда он еще не стал темными, когда этого мира еще не было, и вы знали, наверное… действительно ли он любил?.. Вы только это теперь и скажите, ну а там уж можете ломать меня…
Только он замолчал, как воцарилась в зале совершеннейшая тишина, ничто не двигалось, и, даже, кровавые факелы, и свет от этих факелов – все застыло; даже и тьма под капюшоном – и та застыла, и та, полнилась теперь какой-то необычайной для этой тьмы думою.
Наконец, раздался голос, и Сикус хорошо расслышал, как он изменился теперь. Раньше ровный, из одной только холодной, темной струи состоящий поток – теперь он вобрал в себе многие другие чувства, и пульсировал, с болью, со страданием – чувствовалось, что он еще сдерживался, а то бы и вовсе разорвался, и много-много чего мог поведать – но что-то его все-таки сдерживало…
– Я помню, но смутно… – пророкотал он. – Теперь не важно, что думаю я про звезды, и про свет Иллуватора; у меня есть свой мир…
– Но как же ничтожен он, против того мира! – не удержался, воскликнул Сикус.
– Но это мой мир! И не столь уж он ничтожен! – теперь в голосе послышалась усмешка. – Ты в этом убедишься совсем скоро – когда сойдешь с ума от боли, когда забудешь о звездах и о прочим. Вот тогда я и спрошу тебя, что ничтожнее – эти железяки, или бесконечность! Эти железяки станут для тебя всем, в них ты и смысл бытия увидишь!..
– Но от того, что я сойду с ума, ничто не изменится: зала останется прежней, а бесконечность прежней. И вы более великим не станете!
Все это время, Сикус пребывал в состоянии восторженном, творческом – несмотря на то, что ему предстояло, несмотря на весь ужас своего положения, все это его приводило в восторг. Он хотел бы еще говорить и говорить; он так многое хотел высказать, только вот в голове все мысли путались, и он не знал за какую ухватиться, какую высказать первой. В этом страшном месте, рядом с орудиями пытки, он почувствовал себя гораздо более свободно, нежели рядом с друзьями, которые действительно всеми силами хотели помочь ему, и чтобы он не скрывал, но был свободным. Но там он все-время чувствовал себя мерзостным, чувствовал себя много ниже их – о чем он и высказался уже Хэму – здесь же, видя истинное злое, которое в мелочности своей опустилось ниже его, напротив он чувствовал, что может высказываться, что он может стать учителем; и ему казалось, будто вошел он с факелом в пещеру, где был до этого вековечный мрак, и вот все обитатели этой пещеры потянулись к этому свету.
Видя, что вновь пришли в движенье два палача, что закрепляют на руках его и на ногах какие-то обручи и зажимы; он, боясь не боли, но того, что не сможет в скором времени мыслить так необычайно ясно, и чувствовать так, до слез душевных – от этого, он, на сколько мог, выгнулся к этому темному и прокричал:
– Ты помнишь смутно, но главного ты не мог забыть! Ответь же: любил он или нет?! Та любовь должна была быть самой яркой?! Вспомни же…
И вновь все застыло в зале, и в какое-то мгновенье Сикус почувствовал восторг, что это от него, маленького, измученного человечка, этот темный великан, проведший здесь уже много веков, живший еще тогда, когда не было Среднеземья, что из-за его слов пришел в он такое задумчивое состояние, что – это из-за него появилась в его голосе печаль; и он чувствовал, что совершил нечто сродни подвигу Лучиэнь. О – он, конечно, понимал, что его деяние безмерно мельче, что перед ним вовсе не Морогот, и он не в недрах Ангбарда; он знал, что, перед Тем троном и слова не смог вымолвить; и по первому же приказанию, выложил бы все; знал, что даже самая искренняя его речь не произвела бы никакого действия на Того Властелина, ибо и страдание того властелина было безмерно выше его страдание, и требовалось такое, веками взращиваемое нежное чувство, которое и излила себя весенним дождем, да глубиной звездной Лучиэнь, чтобы добраться то пламени, что томилось в душе Моргота. Но, все-таки, он чувствовал себя гордым и в такой победе, рад был, что он, так часто почитавший себя ничтожеством, смог разбудить в этот темном духе такие чувства, которые спали в нем, быть может, с тех пор, как попал он в услужение тьме. Он в нетерпении ждал; и, как творец любующийся своим созданием, видел – сердцем видел, что сидящий на темном троне, в напряжении вспоминает. И вот последовал ответ:
– Да, что-то было. Какое-то чувство, огромное… Нет – не спрашивай больше, ибо и тогда я знал не много, ибо то в тайне было…
– Но ведь все таки было! Было! – в восторге прокричал Сикус. – Выходит, все-таки, прав я!.. Ну, еще что-нибудь расскажите.
– Нет – я рассказал уже довольно. Теперь пришла твоя очередь рассказывать. И нет смысла упираться, утверждать, что-нибудь, вроде: «Я одинокий путешественник, пришедший из дальних стран». На тебе слишком легкая одежда, ты бы замерз, если бы шел издалека, выходит, что Ваша стоянка где-то поблизости. Ты уже в своем разговоре упомянул о «друге Эллиоре», и Мьере. Эллиор – эльфийское имя; выходит, что где-то поблизости скрываются эльфы, и еще какие-то дружественные им создания, то есть – наши враги. Мне надо, чтобы ты рассказал все, что знаешь, а так же: провел наш отряд к ним!.. Ты должен понимать, что я не отступлюсь, пока ты не выложишь все, а тебе решать – выложишь ли ты это изуродованным, безумным; или же – по собственной воле, после чего ты получишь жизнь? Тебе, ведь, очень дорога жизнь?..
Сикус почувствовал, что тьма пристально вглядывается в него, после задания этого вопроса, однако – не обращал на нее внимания. Он продолжал пребывать в восторженном состоянии, он в нетерпении ожидал мучений, ибо считал, что ежели выдержит все и не выдаст своих друзей, так получит прощение, и совесть его будет очищена от кошмарных призраков.
Палачи принялись завинчивать какие-то болты, и вот почувствовал Сикус, как обручни начинают вгрызаться в его тело, одновременно с тем натянулись цепи, которыми были скованны его руки и ноги; затрещали сухожилья, сильная боль прорезалась по его конечностям, и все возрастала, возрастала… Наконец, один из палачей подхватил из жаровни раскаленные до бела шипы, и поднес их к лицу Сикуса…
Растянутое, трещащее тело била судорога; он не мог вздохнуть, от боли затмевалось сознание, но шипящие, сияющие белым светом шипы возвращали его – они медленно, но неукротимо приближались к глазам его – он до боли сжал последние свои зубы – он готов был выдержать – он испытал уже столько мук, что, ради прощения, готов был вынести и эти.
– Оставьте! – так крикнул сидевший на троне, за мгновенье до того, как шипы должны были бы выжечь глаза, и он уже слеп от жара.
Конечно, палачи повиновались, шипы положили в жаровню, остановили тот механизм, который растягивал его тело, вернули его в нормальное положение, однако, оставили в цепях; сами же отошли к стене, и встали там точно такими же статуями, какими Сикус увидел их, когда его ввели.
Темное создание приговаривало:
– Нет – подождем пока выжигать твои глаза. Иначе, как же ты покажешь нам дорогу?
– Никогда этому не бывать! – чуть отдышавшись выкрикнул Сикус.
– Так ли уж и никогда? Посмотрим, как запоешь ты, через несколько минут.
В голосе была холодная усмешка, однако в голосе еще и печаль была, и чувствовалось, что создание еще пребывает в глубоких раздумьях, и все эти слова – только внешнее. Помолчавши немного, оно спрашивало:
– Так ты, должно быть, и смерти не боишься?
– Не давно еще не боялся, а теперь не боюсь. Готов любые муки принять, ради того только, чтобы совесть свою очистить.
– Как же ты ее очистишь, когда слова данного не сдержишь, когда одну маленькую девочку на муки обречешь?
Сикуса так и прожгло – никакие пытки, не подействовали бы на него так, как эти холодные слова. Задрожавшим, прежним, затравленным голосом, выдохнул он:
– Как так?
– Да что ж мне говорить тебе, когда только часик назад, пообещал одной девчушке вернуться, да освободить ее. Как же ты вернешься, когда смерть примешь?.. А я даже и вмешиваться не стану, оставлю все, как есть: бьют ее, терзают, потому что не такая, как все, так и будут терзать, пока она не сломается, или не умрет. Вспомни, вспомни ты ее глазки, да слезки; вот и подумай, что ей до самого конца и придется кровавые слезки лить. А стоит тебе только рассказать, да показать дружков своих, так тут же я и распоряжусь: девочку оттуда вывести, накормить ее, напоить, да самым лучшим. Потом – есть у нас сани золотистые, из одного людского городка вывезенные, так запрягаем в эти сани лучших наших лошадей, тепло ее одеваем, еще еды с собой даем, да и отправляем по дороге на юг… Денечка через два подберут ее эльфы; ведь, там уже их владения начинаются – и будет она жить долго, и счастливо, как и достойна жить. Ну, а не скажешь – так замучат ее до смерти. Вот ты и думай теперь: как же совесть твоя спокойной будет, когда ты ее на смерть обречешь? Почему же ты думаешь, что тех друзей своих выдать (а, может, и не друзья они тебе вовсе) – это предательство; а девочку бросить не предательство?! Девочку, которая искренно, как отца родного полюбила тебя; для который ты теперь последнюю надеждой стал. И, как она теперь тебя ждет – измученная, едва живая – слезки то текут, и тебя она зовет?.. Какой же тут тебе покой будет?!
Сикус так и разрыдался от этих слов. Сквозь рыданья, трясущимся, напряженным голосом он выкрикивал:
– Да! Верно!.. Все то вы знали, как меня переломить!.. Вы то, конечно, в этом мудрые, вам то, конечно, и не в первой таких вот, как я переламывать! Верно же вы все выложили!.. Да – не будет мне покоя!.. Да – из-за девочки не будет!..
Он еще много выкрикивал; и темное создание выжидало, когда эти истеричные выкрики прекратятся – оно все еще пребывало в задумчивости; и, как отголоски бушующих в его темном сердце бурь, пробегали по стенам блики кровавого пламени.
Наконец, Сикус замолчал; в глазах его темнело… И тут, по знаку, палачи схватили ведро с ледяной водой и окатили его. Сикус вздернул голову, и, продолжая плакать, слабым голосом прошептал:
– Хорошо я все расскажу. Все покажу… Только об прошу: перед этим вы освободите девочку. Я должен видеть, как получит она свободу!.. А потом, клянусь, все вам расскажу. Хоть… и погублю свою душу, и уж на веки, и уж без прощения! Ну, и пускай! Чтобы ее спасти – согласен! Клянусь, что расскажу, но перед этим должен видеть, что станет она свободной.
– Что ж: нет ничего легче. – и тут, вновь в голосе, послышалась усмешка. – Сейчас ты увидишь ее.
Он кивнул своей длинной, сокрытой темными материями рукой, и вот стали открываться створки, через которые ввели Сикуса. И вот уже в залу вступила Девочка. Сикус так и застыл, пораженный; он, забывши о своем положении, даже попытался подбежать к ней, но цепи удержали его. Она остановилась возле входа, мельком взглянула на окружавшее, и, наконец, взгляд ее остановился на Сикусе. Личико ее было таким, каким запомнил его Сикус при первой их встрече: худенькое, бледненькое, но не кровяная маска – и два ясных ее ока, с нежностью, смотрели на него. Вот покатились ее по щекам слезы – и эти святые детские падали на покрытый запекшейся кровью пол, и жутко было на это смотреть. Девочка сделала, было, навстречу ему движенье, однако Сикус, вскрикнул, сам рыдая:
– Нет, нет, маленькая. Я прошу тебя. Ты иди отсюда поскорее. Нечего тебе меня жалеть. Я человек пропавший. Пожалуйста, мне полегче на сердце станет, коли знать буду, что ты не в этом мраке, но на свободе, и к новой жизни скачешь.
Девочка прошептала:
– А вы, разве вы со мною не поскачите? Разве же здесь останетесь? Да нет – не оставлю я вас! Что они с вами делают?! Я не позволю!
– Ничего, ничего, маленькая. Они со мною ничего больше не сделают. Уж все можно то и сделано; ну, а если бы и мог – не поскакал бы – мне в той жизни места нет… Ну, прощай. Не поминай лихом. Прощай, прощай, родная!
Она плача простояла некоторое время, затем, все плача, молвила:
– Прощайте, прощайте! Я вас никогда, никогда не забуду! Потому не забуду, что вы первый меня полюбили. Вы меня из мрака вырвали, вы клятву свою сдержали… Мы встретимся еще! Да?! Да?! Ну – прощайте, прощайте!
Тут она, в величайшем волнении, махнула ему ручкой, и бросилась к выходу. Легкие шажки вскоре замерли в отдалении, а створки, завораживающе плавно стали закрываться.
– Ну, все. – говорило темное создание. – Теперь ты все видел, пришло время исполнять свое обещание.
– Нет!.. Не все видел. Когда ее повезут? Неужели она останется здесь хоть ненадолго! Как же она может бегать здесь?!.. Тут же все в орках! Ну, как же пробежит через ту залу, которая пьяными орками кишит?! Нет, немедленно пошлите вместе с ней какую-нибудь охрану, чтобы через ту залу провели, на сани усадили, чтобы немедленно уезжала она отсюда; вот тогда будет «все»; вот тогда и исполню свою клятву.
И вновь темное создание подало палачам какой-то условный знак – они высвободили его, и держа за руки, протащили (так как он не мог передвигать ногами), к непроницаемо черной, похожей на воронье око глади, которая висела на стене, в окружении, пульсирующего кровью орнамента.
– Чего ж ты волнуешься? – усмехалось создание. – Мы ж тебя не обманываем. Ну, смотри же…
По черной глади, волнами пробежала дымчатая пелена, и вот появилось изображение той самой огромной, заполненной орками залы. Вотпоявилась девочка, по ее щекам катились слезы, волосы, при каждом движенье, словно крылья, развивались за ее спиною. Она стремительно бросилась через залу, и не один орк не посмел заступить ей дорогу – более того, эти грубые, пьяные создания, даже боялись, стоило им только увидеть эту маленькую, стремительную фигурку, и они пятились, они замолкали, провожая ее взглядом.
А она, не разу не остановившись, но устремляясь все быстрее и быстрее, с сильной мукою в очах, пролетела через залу, выбежала наружу, где во все разразилась метель, и снежинки летели плотную стеною, и выли волки, и еще кто-то двигался во мраке.
А девочка бросилась к золотистой, запряженной тремя черными лошадьми карете, которая стояла в нескольких шагах от двери, на обочине дороги. Она открыла дверцу, и стало видно, что там все заполнено какими-то кушаньями, вовсе даже и не орочьими, но награбленными где-то. Девочка еще раз взглянула на башню, а Сикусу показалось, что прямо в его глаза – и он чувствовал, что очи эти – дорожка в иной, прекрасный мир, в который он так жаждал порою вырваться.
Какие же недостижимо прекрасные, полные нежным чувством очи! С какой же страстью потянулся он к ним из того, что окружало его; как же больно ему было от осознания того, что видит их в последний раз, а впереди – только мрак, да боль. Но он только уткнулся лицом в холодную поверхность, и сквозь вой метели смог различить ее голос: «Прощай, я никогда тебя не забуду!»
А потом она села в карету, закрыла дверку, и в то же время, черные кони сорвались с места, и понесли ее в ночь. Еще через несколько мгновений уже нечего не было видно, только метель свистела, да выл, вместе с волками плотные и стремительный снежный вихрь.
Вновь, по поверхности, пробежала призрачная пелена; вновь поверхность стала столь же непроницаемой, как око ворона, и вновь нахлынула тишина. Сикус в ужасе огляделся: создание сидело на черном троне, чуть выгнулось к нему, и ожидало, когда он заговорит…
– Подождите, подождите. – забормотал Сикус…
Он никак не мог поверить, что теперь вот надобно выдать своих друзей, что он уже дал клятву, и что ничего уже не стоит перед этим предательством; от того, что сейчас вот он скажет, и ничего уже не поправить, и будут все они обречены на смерти, а он – на муки адовы. И он молчал, считая мгновенья, цепляясь за каждое из этих мгновений, пока еще можно было исправить, и вот, наконец, дрожащим голосом выкрикнул:
– А я не верю вам! Это не она – это призрак был! Все наважденье! Вы не могли ее так быстро привезти! Откуда вы все так быстро узнали?! Нет – вы не выполнили своей клятвы! Она сейчас окровавленная, еле живая должна быть, а то вон как через залу полетела! И орки ее испугались! А потому испугались, что призрака увидели!.. Сейчас надо ехать в ту деревню, и высвобождать ее настоящую, ежели она жива еще!
– Я знаю больше, чем ты. Я сразу все понял, и велел ее привести. Мы знаем заклятья, которые не только наносят, но и излечивают раны. Что же, если хочешь, так верь, что это был призрак, а настоящая уже умирает. Верь, если тебе так легче.
– Нет, нет, нет! – в ужасе выкрикивал Сикус. – Конечно же – это была она!.. Да – она свободна!
– Ну, все – довольно болтать. Теперь пришла твоя очередь исполнять клятву.
– Я так устал… потом… потом… – Сикус, действительно, чувствовал себя совершенно изможденным, умирающим.
– Нет – не станем откладывать. Прямо сейчас. Или я велю вернуть ее. Мои рабы быстро ее догонят, и тогда я велю бросить ее на растерзание волколакам.
– Нет, нет! – отчаянно выкрикивал Сикус, и чувствовал, что разбит, что совсем не осталось в нем сил, чтобы противится этой леденящей, хлыстом его бьющей воли.
– Рассказывай все.
И Сикус рассказал действительно Все, что интересовало это создание. Палачи поддерживали его за руки, иначе бы он давно повалился на пол. Голова его упала на грудь, глаза были закрыты, однако, он, как пред собою видел черный капюшон и клубящуюся под ним тьму. Он пытался было противится, но слишком был измучен, ослаб, слишком хотел отдыха. Он, заплетающимся языком выложил все, что от него требовали, а затем – стал заваливаться во тьму.
Однако – это еще не была та вечная тьма, которой он так боялся, его не стали убиваться, и, даже, какими-то заклятьями поддержали жизнь, так как он должен был еще показать точную дорогу.
* * *
Когда началась метель, маленький Ячук отошел уже на несколько верст к северо-западу от того места, где расстался с Вероникой. Орочья башня уже давно осталась за складками местностями – в основном каменистыми холмами, которые словно не выросшие еще дети гор-исполинов поднимались над этими заснеженными полями. Метель началась в то время, когда избитый Сикус лежал без сознания в крестьянской избе, а мужики ругались с орками из-за вознагражденья. Началась она сразу; повалила стремительной круговертью, и в десяти шагах ничего уж было не различить.
– Тут бы с дороги не сбиться. – пробормотал маленький человечек; и, согнувшись под тяжестью своего рюкзака, пошел дальше.
Впрочем, сбиться ему было мудрено, так как он и с закрытыми глазами чувствовал, где какая сторона. Идти было тяжело… Уже через несколько минут уровень снега поднялся выше его головы, но так как по прежнему расступался пред ним, то вовсе не мешал. Гораздо больше вреда приносил тот снег, который наваливался на его рюкзак и на плечи – приходилось останавливаться и отряхивать его, однако, через несколько минут, маленький человечек вновь обращался в ходячий сугроб…
Уже несколько часов ушло на дорогу, и под тяжестью своей ноши он устал; к тому же – непрестанно дующий с вершин Серых гор ветер леденил лицо, трудно было дышать, и ему часто приходилось останавливаться, поворачиваться к этому ветру спиной, некоторое время дышать так и затем уж продолжать свою дорогу.
Для достижения любой цели, требуется и определенное усилие воли. Для достижение великих целей, требуется великая воля и только могучие, с твердым, как камень сердцем, могут такой цели достичь. Есть цели и не столь великие, но какова бы цель не была: все одно требуется проявление воли. Если же нет воли, то и цель (даже и самая незначительная) никогда не будет достигнута, и завязнет такое несчастное, безвольное создание в трясине.
У Ячука было достаточно воли, чтобы выдержать несколько часов этой дороги – достаточно, несмотря на то, что он обманул, сказав, что рюкзак особенно не отяготит его. На самом то деле – он едва не валился под его тяжестью, и ноги его дрожали; и в последней части пути даже испугался, что силы совсем оставят его.
В то мгновенье, когда перед ним из мрака выступила каменная поверхность, и он, коснувшись ее, даже и через перчатки почувствовал холод; в это самое мгновенье, обессилевший Сикус рассказывал темному созданью как раз про него: про тайную тропу, которой Ячук должен был пройти, и, наконец, про цель его путешествия. Так создания близкие, долгое время проведшие вместе, чувствуют, когда с иным из них что-то неладное, так и теперь почувствовал Ячук; отчаянный вопль Сикуса, который вырвался из самый глубины души того, и который не заметил ни темный, сидящий на троне, ни кто-либо иной – ибо этот вопль был самым сокровенным, ибо он, в отчаянье, в страданье, в муке, признавая себя предателем, звал, чтобы уходили они.