355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Буря » Текст книги (страница 48)
Буря
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:34

Текст книги "Буря"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 114 страниц)

Когда была прочитана последняя, неожиданно обрывающаяся страница, он почувствовал, как же, на самом деле окоченел – ему и пошевелиться было тяжело, и каждое движенье вызывало муку, сердце же в груди еле-еле билось. Тогда же он понял, что в комнате не один, и подняв голову увидел, что у оконного проема стоит жуткий призрак! Хэм даже отдернулся и вскрикнул – настолько этот призрак был жутким.

И, только когда эта высокая, темная фигура шагнула к нему, он понял, что это Ринэм. Но цвет кожи его был иссини-темным, щеки и глаза ужасающе ввалились, а вокруг глаз еще были кровавые ободки; от дующего из-за его спины ветра, покрытые инеем волосы пребывали в беспрерывном движенье – напоминали скопище змей. Он криво и зло усмехнулся, с издевкой, но и очень устало проговорил:

– Ну, отыскал?! Доволен теперь?! Будешь ли мне задавать какие-либо вопросы, будешь ли убеждать, или же, все-таки, уберешься ко всем чертям?

– Эллиор ушел в залы забвения.

– А что мне до твоего Эллиора?! Все время кто-то рождается, или умирает, а мне от этого не легче. Умер так умер – а я вот еще жив, и делать что-то могу.

– Но у тебя же нет своей воли…

– У меня уже есть сила… И довольно, довольно мне этого твоего бреда слушать! Уйдешь сам, или силой, пинком тебя?..

– Но здесь же так холодно.

– Уж чего, чего, а замерзнуть я не боюсь…

– Но выслушай же: перед смертью, Эллиор говорил о том, что над нами тяготит злой рок, мы как куклы в какой-то игре; и та сила, которой ты доверяешь, тобой же и управляет. Вот ты кричишь все, что ты Человек, что ты Свободен, а как же ты свободен, когда без этой силы, которую тебе, как приманку подкидывают, ты и шага сделать не можешь, да и сам же это признаешь?.. Ведь, истинная же сила в Любви. И в тебе эта сила есть, и довольствуясь этой силой, мы сможем вырваться… Про это много можно было бы говорить, но я сейчас не стану – потому что, ты и сам должен это чувствовать – эти слова уже в твоем сердце, они и по страницам твоего дневника разбросаны. Ты хочешь стать Солнцем, а принимаешь чьи-то подачки корыстные…

Ринэм вначале сделал порывистое движение, хотел вытолкать Хэма, но вот остановился, и теперь стремительно прохаживался из угла в угол – как раскаленными углями в воде, шипел своими широкими ноздрями; наконец застыл, вцепившись руками в край стола, и начал говорить сбивчиво:

– Мне эта сила не почем… Я ее скручу – она моей будет!.. И ты мне служить будешь!.. Ну – ты хотел говорить – ну и говори давай, а я все твои речи разбивать буду – а я на тебя орать всю ночь буду, потому что мне все равно делать нечего! Ну и ори мне про злой рок, а я тебе буду орать, что я Человек, и мне никакой Рок не страшен!.. Да самого утра, потому что мне пока нечего, нечего делать! И все равно я изведусь в этой клети!..

Тут Хэм подошел к нему и, взяв за руку, просил, плача:

– Уйдем отсюда. Здесь холодно. Ты обратишься в ледышку этой ночью…

Ринэм расхохотался – и в смехе этом одна боль была:

– Что ж ты: уже успел мне наговорить, что этого треклятого дара Смерти лишают, а теперь и боишься, что она меня заберет?!.. Не возьмет меня никакой холод, ясно, ясно?!.. Мне здесь душно, я изгораю!..

Хэм действительно чувствовал, какой жар исходит от его тела – рука Ринэма жгла, и хоббит прошептал:

– У тебя же лихорадка, жар – тебе лечиться надо; а про смерть… неужели ты понял так, будто я тебе учу, что теперь смерти надо искать? Разве же я тебе говорил такое? Нам надо вырваться из этого, любить нам друг друга надо…

Ринэм хотел было что-то ответить, но не смог: слова застряли у него где-то в горле, и было ему больно. В спину бил, прожигал его ледяными иглами ветер. Уже наступили сумерки, и через Серые горы перевалила мрачная темно-серая пелена, быстро поплыла над этими долинами, с которых раздавался многочисленный и голодный волчий вой.

Вот ветер взвыл с такой болью, будто его ударили исполинским кнутом, продрали его обледенелую плоть насквозь – он, разрываясь и вереща ворвался в окно, заметался по комнате, и все никак не хотел умолкать, зато слышались в его ударах какие-то холодные, надрывные слова – словно бы он выкрикивал заклятье на всеми забытом, проклятом языке.

А Хэм молил Ринэма:

– Я прошу тебя, пойдем со мною. Отогреешься у огня, и, обещаю, что не буду тебе ничего больше говорить, ежели ты только сам этого не захочешь. Только пойдем отсюда…

* * *

Фалко шел по мрачному коридору, вслед за неким кривым карликом, в два раза меньшим, чем хоббит. Карлик был дан ему в провожатые государем Троуном, который, вместе с приближенными своими устроили некое подобие пира. И, ежели на обычных пирах, говорили речи во славу кого-то или чего-то, то на этом – говорили проклятья, и больше скрежетали зубами, ярости набирались – ведь на следующий день должны были выступить в поход. Впрочем, о походе будет сказано еще далее, а пока же – хоббит просто шел за своим проводником.

Вот карлик остановился против обитой черным железом, высокой двери, загремел в потемках ключами. Дверь была раскрыта, и хоббит вошел в помещение столь мрачное, что так должно было выглядеть нутро гроба какого-нибудь великана. Он хотел спросить, в какие покои отвели Робина, но дверь уже захлопнулась, и замок так щелкнул, словно надвое переломился.

Хоббит замер – из коридора доносились шаги карлика – все тише, тише – вот наступила тишина. Где-то завыл одинокий, обмороженный ветер – какое же это было пронзительное завыванье – казалось, что это сама смерть кружит возле дворца. Он прошелся по меховым коврам – холод пола вырывался из под них. Его окружали какие-то расплывчатые, мрачные контуры, но из-за темени ничего нельзя было разглядеть…

– Устал, устал… как же я устал… – шептал хоббит, подходя к чему-то массивному – должно быть кровати.

Дотронулся – действительно кровать – холодная и жесткая, но Фалко было не привыкать – да что там – ведь он последние двадцать спал на камнях…

Он улегся на спину, и смотрел вверх – высокий потолок скрывали какие-то темные вуали, однако, ему чудилось там какое-то движенье, однако же хоббит не придавал тому особого значения, считая, что это либо первые виденья сна, или же летучие мыши – ну а на летучих мышей он нагляделся в орочьих подземельях, и значили они для него столь же много, как для иного какая-нибудь мошкара…

Между тем, проходили минуты. Фалко знал, что где-то за толщами холодных каменных стен продолжается пиршество; что Троун хрипит своим врагам проклятье и сминает своим кулачищем железные сосуды, что сотни его воинов так же голосят, и, точно волки, сверкают обезумевшими от жажды крови глазами… но здесь был совсем иной мир – ни единый звук не проникал из того мира, а минуты медленно текли – неизменные завораживающие тихие – временами начинало выть, и звук этот казался одновременно и близким, и бесконечно далеким…

Фалко хотел закрыть глаза, и тут понял, что попросту не может это делать – все его внимание привлекало плавное движенье темных вуалей под потолком. Наконец, одна из этих вуалей начала плавно к нему опускаться – хоббит не испытывал ни страха, ни удивления – он даже и не осознавал, что все это происходит с ним; скорее, казалось ему, что он читает обо всем этом, или же видит со стороны.

Между тем, вуаль уже была рядом с ним; и тут хоббит перестал чувствовать усталое свое тело, и сделалось ему так легко, как было разве что в юности, когда он, молодой и влюбленный во все мироздание, бежал, неся на устах стихи, по весенним полям… Юность. Весна. Стихи… О погружался в вуаль, и нес в сердце эти три чувства – Юность, Весну, Стихи…

Стали приходить воспоминания – святые его воспоминанья. Они проходили в его сознании бессчетное множество раз, но теперь наливались новой жизнью, и это было настоящим волшебством, как если бы некто собиравший в коллекцию полевые цветы, увидел, что засушенные их стебли и лепестки расцвели и заблагоухали среди зимы…

И тут, среди старых воспоминаний, появилось и совершенно новое. Дело было в том, что он вернулся в Холмищи! Не то, чтобы это было мечтою, и бескровным видением, он чувствовал все так, как чувствует каждый бодрствующий, и восторгался так же, как восторгается бодрствующий, а не спящий. И не важно, что день был весенний, тогда, как до сошествия снегов оставалось еще по меньшей мере два месяца – главное, что он чувствовал и землю, под ногами, и благоуханный, свежий воздух. Он стоял на западном берегу Андуина, возле заново отстроенного моста, и все свое внимание устремлял на берег противоположный – он сразу понял, что все там заново отстроено, что вновь, по широким, пышно зеленеющим склонам хоббитских холмов еще не большими, но такими пригожими облаками располагаются сады вишневые и яблоневые.

Он вновь не чувствовал своих ног, однако, знал, все-таки, что – это не сон; он бежал из всех сил по мосту, и до настороженного его слуха уже долетали звуки далекого пения, он даже узнал эту старую и дурашливую хоббитскую песенку:

 
– Что нужно деревьям?
Солнечный свет!
А птичьим пеньям?
Красавец рассвет!
 
 
Что нужно хоббитам?
Поесть и вздремнуть,
В доме садом увитом —
Вот все что нужно,
Нам, милым хоббитам.
 

Какое бы отвращение вызвала эта песенка, услышь ее Фалко в годы юности своей, какое же бесконечное мудрое виделось ему за этими строками! Как хотелось поскорее прильнуть к этому милому, родному! Как же, устал он от всех этих погонь, беготни, страстных порывов – и единственный страстный порыв был – поскорее оказаться на родине, взобраться на березу, и провести там, на навесе, все время, от рассвета и до заката, а потом и всю ночь – и все стоять на месте, и созерцать, созерцать…

Ему думалось – когда же закончиться этот мост, а бежал то он так, как ни один хоббит никогда не бегал – пожалуй, он даже и с эльфом сравнялся бы в этом беге. Усталость, ежели она даже и была, оставалась незамеченной… И вот, наконец, окончание моста – он видел уже и сторожевую башню – после нашествия она обвалилась, камни ее составляющие потемнели, покрылись плющом – от одного взгляда на нее сердце наполнялось светлой печалью.

Вот она родная земля! Хоббит чувствовал, как могучая сила, которая от нее исходила, прошла, через мохнатые лапы, и по нему… и вот он, плача от восторга, бросился на эту землю, он жаждал обнять ее, расцеловать – прямо перед его лицом земля раскололась черной пропастью, в которую и начал он падать. Из пропасти, в лицо его, перемешиваясь, били струи то раскаленного, то леденящего воздуха, отлетали назад стены, но, чем глубже он падал, тем более призрачными эти стены становились – пока наконец не попал он в какое-то призрачное царствие, где не было каких-либо твердых форм, но все только какие-то призрачные скопления одно над другим теснились, стенали с отчаяньем. И вновь он почувствовал, что держит его та темная вуаль, слышался и глас: «Вернись домой, там тебя давно уже ждут…» – и еще что-то говорил эта вуаль – все про возвращение, но Фалко уже не мог разобрать никаких слов, так как, глубоко поглощен был собственным чувством.

Он даже и не заметил, когда вернулся в собственное тело, а вуаль отхлынула и растворилась под потолком – чувство было огромное, оно затмевало все иные чувства, все мысли.

Ежели любовь искренняя, то и в долгой разлуке страдалец будет помнить о ней – сначала со страстью жгучей, а затем, как пройдут годы – станет она светлым облаком, и как о детских снах, будет помнить он о ней с ясной печалью, уже не стремясь, но созерцая свой внутренний мир, с которым уже неразрывно слились эти воспоминанья. Но вот настанет новая встреча! Нежданная, негаданная – вдруг ворвется она в его жизнь, и все то, что все эти годы в нем скапливалось, что могло бы вырваться, но не вырвалось – все это, вдруг вспыхнет, и он сможет от чистого сердца проговорить: «Все это время я любил вас, и только вас, теперь я вернулся! Да будет же благословенно небо, за то, что принесло нам эту новую встречу!..»

То же самое чувствовал теперь и Фалко. В нем прежде были любовные порывы к одной хоббитке, и об этом уже было сказано, но восторженная любовь эта слилась в единое, вместе с чувством к родине, и вот он, забывши обычную свою сдержанность и рассудительность – вскочил, бросился к двери, что было сил забарабанил в нее, закричал:

– Выпустите меня отсюда!..

Он довольно долгое время кричал, однако же, все крики его остались без ответа, и, когда он устал кричать и стучать, то прислушавшись понял, что ничего не изменилось – все та же тишина, в которой жутко завывала сама смерть, и представилась ему, что эта костяная, вздымающаяся над всем миром великанша, вздумала склониться над этим городком, и вот старательно дует теперь, намериваясь проморозить насквозь стены, заполонить все своими мрачными духами…

* * *

Робину с самого начала было дурно в этом шумном зале – дурно от этих перекошенный морд (не то человечьих, не то орочьих), от их брани, от того тяжелого облака ненависти, которое провисало в воздухе. И он, так же, как и Фалко сослался на плохое самочувствие, и был отпущен. Ему, так же, как и хоббиту был выделен проводник-карлик, однако, как только вышли они из зала, к карлику подошла фигура, примерно одного с Робиным роста, и быстро передав ему что-то (как догадался потом юноша – монету) – сменила кривобокого уродца, повела его, бесшумно ступая на каменный пол.

Робин сильно устал – стоило только вспомнить о том, что пережил он во время пожара, и тут же начинало мутить – хотелось только поскорее повалиться, хоть где, хоть на полу, да и поскорее забыться. Ему было все равно, кто ведет его – он глядел под ноги, и все думал, когда же этот коридор закончиться. Между тем, ведшая его фигура несколько раз оборачивалась, и, если бы юноша приглядывался, то заметил бы, как таинственно вспыхивали при этом очи…

Очнулся он только, когда услышал, что за его спиною закрылась дверь. Тогда он вздохнул – наконец то один – наконец то тишина – он знал, что, несмотря на усталость, несмотря на желание забыться – не сможет – он будет мучиться, он будет страстно жаждать еще раз увидеть Веронику – он знал, что это будет еще одна мучительная ночь, и все-таки, он был счастлив своим уединением, потому что там, среди громкого пиршества он чувствовал только отвращение, здесь же, несмотря на предстоящую боль, был его мир, полный искренних, сильных чувств…

И, конечно, он вздрогнул, едва сдержал крики, когда на плечи ему легли две легкие руки, в которых он, однако же, почувствовал силу, и не малую. Руки обхватили его за шею, и от прикосновения этого жаркая дрожь пробежала по телу юноши – первый порыв был вырваться, однако, после этой дрожи, он застыл, и, словно зачарованный, только и ждал, что будет дальше.

Тогда он впервые испытал поцелуй…

* * *

Автор скорбной этой повести едва ли сможет описать то, что пережил тогда Робин, ведь сам он, запершись теперь в своей пробираемой холодными ветрами башни, провел всю свою жизнь отшельником, пытаясь постичь суть жизни и смерти, провел юность в мрачной и сырой келье склонившись над истлевшими рукописями, по обрывочным материалам которых и была составлена эта достоверная история. Автору довелось побывать в сражениях, когда жители окрестных сел объединились против орков – в сражении том он лишился одного глаза, а также руки, кости на ногах были раздроблены молотом тролля, а сами ноги и часть тела сильно обгорели, потому автор достоверно знает и что такое боль, и отчаянье. Он видел, как потом визжали обезумевшие раненные, у которых были разворочены все внутренности, и волосы которых поседели… Ну, довольно, довольно – да простит меня читатель за это отступление, и в дальнейшем я не позволю себе подобных вольностей, однако же, я должен был уведомить его, что пережив многие лишения, теперь уже увитый морщинами, похожий больше на мумию, чем на человека, автору никогда не доводилось испытать поцелуя. В самой первой юности он любил, но даже и в чувствах своих не успел ей признаться, и видел то ее раза два или три. Вовремя одного из набегов ее орки увели в плен… Я знаю – долго у них никто не проживает – когда пленницы надоедают, они их… они их… Ну, довольно, довольно – она все равно осталась непорочной и святою – душу ее они не могли осквернить! Нет, нет! Разве же свет звезды могут осквернить бранные слова черни?!.. А я вот старец седой и немощный, одноглазый, а как же в душе все кипит!.. Но поцелуя то я не испытал, нет, нет – только после смерти, в вечном поцелуе мы сольемся… Ну, и довольно же теперь про меня – теперь уж высказался, и не оторвусь от своей истории… Только вот не смогу, не смогу описать то, что Робин тогда пережил. Я то только после смерти такое испытаю; ну – довольно же про себя, что же ты, остановиться не можешь, или же не понимаешь, быть может, что смерть уж совсем близко, каждый день тебя забрать может, и кто ж тогда расскажет все до конца?.. А, ведь, все должны узнать про Них…

За узким моим окошком так воет ветер! Зима, черная, ледяная – такая страшная – кажется, что никогда не будет ей окончания. Окошко все промерзло, в узорах льда я вижу переплетение костей, но вот с той стороны, словно чья то рука легла на этот узор – провела по нему – так легко, так плавно. Да – теперь я явственно вижу, что там, на высота тридцать метров, проводит по узкому оконцу одинокой моей башни чья-то небесно легкая ручка. Это Она, Она – звезда моя, единственная моя, то облако светлое поцелуя с которым ждал я все жизнь, она там, там… Стоит мне только подойти к окну, стоит протянуть руку, дотронуться до этой поверхности, и я знаю – ледяное дыхание скует мое сердце и не будет уже ни боли, ни одиночества, вместе с Единственной уйдем мы в иное бытие, и всего то мне надо встать, подойти к окну и… Вот опять… Завыл ветер и в дыхании его я слышу ее голос – таких голосов нет на земле, и не описать его словами, но она зовет меня – зовет… Ну же, борись, не выпускай перо – если ты перестанешь писать, Она заберет тебя, если хоть на мгновенье перестанешь… Как же дрожит рука, должно быть, чтец потом и вовсе не разберет этих строк… Бросить все, уйти отсюда, а за тебя кто-нибудь иной закончит. Нет – никто не закончит. Когда мое тело сожгут по своему обычаю крестьяне, то сожгут и все эти рукописи.

– Любимая, дорогая моя… – я говорю это и в слух, и пишу, в то же время. – Милая, Единственная, Дева моя, Звезда всю жизнь мою озарившая, давшая мне по этому пути пройти – ты знай, что одной лишь встречи с тобой я жду, и ты единственная в моем сердце; ну а все те образы, всех прекрасных Дев, как Вероника – их, конечно же живших, ибо свет их сияет через века (а, ведь, всех их я искренно люблю) – все те образы, ты, Единственная Звезда моя, пожалуйста не печалься, да ты и не печалишься, ведь ты же видишь мое сердце – видишь, что все те любимые, несут частичку твоего пламени, Единственная, Святая Звезда моя – и я, ежели пишу о них с любовью, то вижу в них отблеск того вечного облака света в которое суждено нам слиться, но уже после окончания этого мира нам суждено слиться… Быть может тогда все мы, слитые чувством любви, станем новым богом, новым творцом… Знаю только одно, Тебя, Звезда моя, я люблю каждое мгновенье своей жизни, не забываю про тебя ни во сне, ни когда пишу про Них. И подожди немного, совсем немного – ведь я же знаю, что вся жизнь моя, в конце покажется лишь одним мгновеньем, и тогда лишь одно будет во всей этой бесконечности иметь значение – ты да я. Через мгновенье свидимся, через мгновенье сольемся в этом святом поцелуе, который так и не довелось мне испытать, и за которое да простит меня читатель!..

* * *

Робин не мог вымолвить слова, так же он не мог пошевелиться. Нигде не сказано, что испытывал он, ни в одной хронике, так же неведомо, сколько этот поцелуй продолжался, но, когда оборвался он, то юноше показалось, что лишь мгновенье.

Хочу однако сказать еще вот что: когда его целовали, когда руки обвивали его шею, он чувствовал и девичье тело, которое касалось его, и, чтобы не подумали, будто здесь все свелось к какой-то страсти изголодавшегося по определенным отношениям между полами, скажу, что – нет, нет и еще раз нет. Чувство было столь необычайное, что казалось будто материя, подобной которой никогда не видел он в природе, беспрерывно в него перетекала – он, не понимая, что делает, и что это вообще значит, обнимал это тело все сильнее и сильнее, и такое, должно быть, чувствует черная туча, когда в нее влетает, сливается с ним белое, легкое облако…

Мгновение прошло, и вот легкие руки, лежавшие на его шеи, отстранились, и легонько оттолкнули Робина, который едва устоял на ногах, и, если бы та же ручка не перехватила бы его у запястья, так и повалился бы.

Он по прежнему ничего не мог выговорить, а в единственном оке его, все время поцелуя так ярко пламенело, что теперь он совершенно ничего не видел. Наконец, услышал голос – однако, слов не разобрал – они слились для него в единое, как музыкальная симфония.

Он еще некоторое время слушал эту музыку, а затем, жаждя, чтобы она стала еще более прекрасной (хоть это и казалось немыслимым), прошептал:

– Вот и встретились… Вот и поцеловались… Теперь можно и смерть принять, и жить вечно… Вероника…

И тут прозвучали слова, которые он уж совсем не ожидал услышать:

– Мое имя не Вероника. Меня Мцэей зовут…

– Но, но… – Робин в порыве чувства вырвал руку, отскочил в сторону, и налетев на что-то, повалился на пол, отбежал, и вжался в стену, от которой веяло холодом.

Он по прежнему ничего не видел, а дышал он тяжело, и сердце едва-едва из груди не вырывалось. Чувства ужаса и оставшегося блаженного счастья перемешались в нем; но, все таки, чувство ужаса, с каждым мгновеньем, все возрастало – как такое могло произойти, что за злые чары его окутали, как он мог подумать, что перед ним Она Вероника?!..

И потому он вскрикнул так, будто к нему призрак прикоснулся, когда вновь девичья рука обвила его запястье.

Вот, что она зашептала:

– Я тебя полюбила, и ты знай, что тебя то я первым полюбила, и никого никогда раньше не целовала. И ты, прежде чем кричать, выслушай исповедь мою. Хотя нет – сначала скажи, кто такая эта Вероника?..

– Вероника, Вероника… – Робин несколько раз повторил это имя, и звучало оно как заклятье; затем он зашептал с дрожью. – Вероника – венец всего мироздания. Нет – это не просто слова… Нет, нет – ну, скажи же ты, колдунья коварная, как не венец она мироздания, когда при одном воспоминании об ней даже звездное небо становится ничего не значащей, мертвой пустышкой?.. Я верую, что благодаря Ей и существует этот мир со всем, что в нем есть. Все мироздание – лишь тень Святой Вероники – в ней весь пламень Иллуватора. Когда умрет она – наступит последний день. Тогда звезды падут на землю, а сама земля изойдет пламенем, и все смешается в хаос, чтобы вновь возродиться вместе с нею. Этот мир немыслим без Вероники – все красоты природы, вся нежность и спокойствие природы, вся любовь весеннего неба – лишь блеклое отражение тех же добродетелей живущих в Веронике… Теперь я проклинаю себя, теперь я и сам себе удивляюсь… как я мог ошибиться, как я мог чародейство принять за истину. Почему ты, коварная, хотела обмануть меня?..

Некоторое время продолжалось молчание, а рука державшее запястье юноши, сжалась сильнее – с каждым его стремительным словом от нее исходили все большие волны жара. Так же, эти волны не прекращались, и, когда он уже замолчал, и в напряжении ожидал ответа. А в ответ ему были стихи:

 
– На пир созвал наш царь-отец
Гостей и жареных овец,
Клубился дым, и голос злой
Грозил расправиться с ордой.
 
 
Шумели пьяных голоса,
Клинков сверкала полоса,
И кто-то грызся словно волк,
Да только есть ли в этом толк?..
 
 
Среди гостей один сидел,
Угрюмым оком он глядел,
Черты сурового лица,
Хранили боль клещей писца.
 
 
В проходе дальнем, в темноте,
Служанки, в духа слепоте,
Твердили: «Вот сидит урод,
Видать от крыс ведет он род!
 
 
Весь рваный, темный и кривой,
И дурно, дурно уж со мной!
Лицо – разодранный гранит,
И глаз один весь мрак хранит!»
 
 
И так болтали без конца,
Не в силах взор свести с лица,
Не ведая, что их манит,
И что язык их так бранит.
 
 
Среди служанок лишь одна,
Стояла молча у окна —
Один лишь взгляд и из ланит,
Ее уж тихий стон летит.
 
 
В ней нет особой красоты,
Но думы – полны чистоты,
И любит юношу она,
Склонившись молча у окна.
 
 
Подружек голоса летят,
Ей мысли голову кружат,
И вспоминая ясный взор,
Не видит на окне узор.
 
 
И голос милого пленит,
И сердце деве говорит:
«Что красота? – все тленный вздор,
А трещины не портят гор…»
 

Когда прозвучали последние строки, то Робин почувствовал, как же жжет ее ладошка его запястье – казалось – это было железо, которое раскалялось все больше и больше – нет, решительно – человеческая плоть не могла становиться такой жаркой. Тогда же он почувствовал, как к ладони его прикоснулись пылающие ее губы, и осыпали их поцелуями, раздался шепот:

– Простите, простите, если сделала вам больно, я же… знаю, что подобные признанья не должна говорить порядочная девушка… но я поняла, что вы никогда сами не обратите на меня внимания. Простите, простите меня. Но… Я Вас Люблю!.. И я не должна сдерживать в себе это чувство. Вы человек… не привлекательный, я тоже… далеко не красавица; но, ведь, души то у нас отнюдь не тех жалких, которые всю жизнь копошатся в грязи – я это в вашей душе, вместе с жаждой любви почувствовала. Тоже, ежели без излишней скромности говорить – есть и в моей душе. Так, мы необычные, не мне никогда не найти, кто бы на меня с такой любовью взглянул, ни вам. Посмотрите, что надо этим глупым девахам – чтобы смазливая мордашка была… или, чтобы кошелек туго набит был – тогда они и на личину не взглянут – но уж совсем не то, это совсем уж грязно и низко, а иначе то… какая-нибудь эльфийская королева пожалуй полюбит вас, как несчастного, как полюбит она какую-нибудь лань, изуродованную зверем хищным; но той то любовью – самой святой и пламенной, что между мужчиной и женщиной бывает, любовью жертвенной – кто вас полюбит. А я вот полюбила. Так скажите же теперь, после исповеди этой, еще раз про Веронику. Ведь, она же вымышлена вами – затем только вымышлена, чтобы не было так одиноко, чтобы можно было себя, в самую тяжелую минуту потешить мыслью, что вот, мол, есть такая красавица, которая меня любит, и уж после смерти мы с ней точно свидимся… Скажите мне, так ли это?!..

Робин, во время всей этой речи постепенно переходил от ужаса к состраданию – сначала к этой деве, затем – к самому себе, и наконец, ему всех-всех стало жалко. И он проговорил голосом не столь уж твердым, как следовало бы ожидать, когда он говорил про Веронику:

– Она не есть вымысел мой, и она любила меня, она мне стихи писала… Она… Да я вам сейчас, чтобы поверили Вы, что на самом деле есть… я вам… – тут он расплакался, и долгое время ничего не мог выговорить, наконец он закончил. – …Я вам сейчас платок покажу. Там стихи ее…

И он поспешно, дрожащую рукою, опасаясь, что драгоценного платка не окажется, полез во внутренний карман, возле сердце – он знал, что, ежели его там не окажется, то может усомниться в существовании Вероники, ну, а если такое произойдет, то он попросту сойдет с ума. Но платок оказался на месте – Робин сжал его дрожащую рукою и, приблизил к лицу своему, и почувствовал легкий, едва уловимый запах цветов – сердце при этом так дернулось, что едва не остановилось.

– Вот оно, здесь во мраке не видно… Ах, как темно!.. Быть может, я ослеп? Я совсем ничего, ничего не вижу, будто один… Но вы видите этот платок, от него, ведь, должно исходить сияние…

– Нет – платка я не вижу, но чувствую благоуханный запах, сродни тому, который можно почувствовать на наших горных лугах в весенние дни. Я верю, что была такая дева – но… вы уж простите, но тут не до приличий, тут вся судьба решается – вы уж скажите, не из жалости ли это к вам? Так ли пламенно она вас любит… А, быть может, она вас не видела до этого?.. Я, ведь, проницательная, вот скажите-ка вы мне – правда, ведь, не видела она вас до того, как в любви поклялась, до того, как этот платок подарила?..

Робин заговорил стремительно, думая, что коли он выговорится, так и откажется от неожиданно нахлынувших мыслей:

– Да – всего то один раз и видела, и то издали, и то даже и не узнала меня; она тогда брата моего целовала – то Рэнис. Но Рэнис никогда себе не позволит. Нет, нет – я даже и думать об этом не смею – он просто без сознания тогда был, а потому и не мог всего объяснить… Но, знайте теперь вот что – да с этого то и надо было начать, и закончить сразу же – пусть она меня и невзлюбит, как только увидит, пусть даже и отвращение ко мне испытает, когда увидит, что я такое чудовище (раз я и впрямь чудище, хоть и не знал об этом!) – ну так пусть никогда мне больше и слова ласкового не скажет, и даже не взглянет – я буду рад уже тем, что Люблю Веронику, и это уже есть величайшее богатство, и я не понимаю, как иные могут жить, не восторгаясь Ей в каждое мгновенье своего бытия. Конечно же, я не смею надеяться, что Она, Святая ответит мне, однако же, ежели мне будет позволено видеть ее хоть издали, хоть из укрытия увидеть ее сияющий лик – я этому буду несказанно рад, я услышу ее голос, шепчущий слова любви иному, и от этого уже в раю буду. Раз я такой мерзкий, я, чтобы не смущать своей отвратительной мордой ее небесного взора, буду прятаться, и она даже никогда и не узнает, что я где-то поблизости… И в этом мой счастье!.. Я никогда не придам ее любви, и каждое мгновенье, когда видел ее буду как величайшие драгоценности хранить в своем сердце…

Он бы и не останавливался – он говорил бы до самого утра, однако тут вновь его шею обхватили пылающие руки, а потом все лицо его, все тело, все сознание – все погрузилось в рыдающий пламень.

И она шептала ему с большими перерывами, покрывая изуродованное лицо его бесконечными поцелуями, обжигая слезами, не в силах выговаривать слов от нежности – но, все-таки, через какое-то время она высказала все:

– Все, что мы можем вообразить о любви, как несбыточное, как возможное только за пределами, уже после смерти – всего этого мы можем достигнуть и при этой жизни. Все то светлое, что может представить наш дух – это, говорю тебе, может осуществиться и здесь. Вот я люблю тебя и искренно и сильно, и когда ты думал еще, что это не я, а Вероника, то и пребывал словно в раю. Так почему же, когда ты только услышал, что я не Вероника, упал из рая в свой ад. Что от этого изменилось? Во мне, ведь, ничего не изменилась, и я так же целовала тебя – так, выходит, ты сам себя убедил, что лучше быть несчастным, лучше уж стремиться к чему-то несбыточному, когда то, что ты почитаешь раем небесным уже в твоих объятиях, и любит тебя, Единственного. А после смерти… мы все стремимся к какой-то своей звезде и после смерти наш ждет что-то, но что, о том даже и Иллуватор не ведает. Посмотри на цветы – прячутся ли они от лучей солнца в тень, и вздыхают ли там о каких-то далеких прекрасных светилах? Посмотри: когда мир просыпается он весь в радости – все поет, все в движенье, все друг друга любит, ласкает – все, год за годом, движется куда-то. Все любит – пусть в природе мы можем найти только земной, но, все-таки рай – по крайней мере, все-таки, он лучше ада на который ты себя обрекаешь!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю