Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 69 (всего у книги 114 страниц)
– Все! Нет таких гнусных слов, который были бы достойны тебя! Как же я ненавижу тебя! Всю душу ты мне изожгла, проклятая ведьма! Весь я исстрадался, настолько что…
Но он не старался – не мог выговорить больше ничего: от волнения, какой-то жаркий ком заполнил его горло, и, как не старался он этот ком протолкнуть, все выходил у него сдавленный, мучительный хрип.
Последним толчком, он оттолкнул Нэдию, так, что, упав на лед, она вывихнула и разбила в кровь руку. Вот услышала она его голос, повернулась, и весь мир представился ей блеклым и безжизненным, и еще – увидела она берег какого-то жуткого, сияющего светом мертвых морях, к которой и шел ее Единственный. И она, в одно мгновенье простивши ему все, забыв и про собственную боль, и, вообще – про весь этот танец ненависти, вскочила, что было сил бросилась за ним, и при этом вопила таким голосом, которая вопит женщина потерявшая всех детей своих и мужа: «Вернись! Вернись же, любимый! Прости ты меня! А-а-а! Прости, дуру окаянную!» – и с этим воплем она догнала его, вцепилась ему в плечи; крепко-накрепко обняла, затем, в стремительном движенье, уже оказалась перед ним, вновь обняла, прильнула к его губам своими; и вновь они сцепились, а потом повалились, покатились по льду, вновь вскочили, вновь закружили, сцепленные так тесно, что только крепостью их тела выдерживали, не переламывались. Они больше не говорили друг другу ни слова, но, время от времени, начинали выть, подобно двум стихиям.
И эту заключительную часть их танца видели, подъехавший на конях отряд. Им открылось удивительное зрелище: на прекрасном морском берегу, где за полем молодого льда, вытягивалась, сияющая под небом гладь воды, среди переливающихся радуга ледовых наростов, стремительно кружил темный, стонущий вихрь, он взметал колонны снега, и частицы льдинок, и они, плавно закручиваясь вслед за ними, образовывали какие-то прекрасные, облачные, но и многоцветные, радужные формы – а вихри были страшны, казалось, стоит к ним только подойти, и они разорвут такого смельчака в клочья.
Первым к ним поспешил Гэллиос, он, опираясь на свой посох, довольно быстро шел, и выкрикивал их по именам – они его не слышали, продолжали свое круженье, да так бы и повалили старца, и, не заметив, затоптали бы, но тут подоспело несколько эльфам. И им, могучим воинам, пришлось приложить все силы, чтобы растащить их в стороны – так Альфонсо, с пребольшим трудом оттащили трое эльфов и один человек, а Нэдию – эльф и человек. В руках этих «вихрей» остались окровавленные клочья одежды, сами же они выглядели ужасающе: с лицами залитыми кровью, все развороченные, все взмокшие, задыхающиеся, ослепшие, и, все-таки, друг друга чувствующие, что есть сил друг к другу рвущиеся…
И вновь там были вопли о любви, и, вновь, прозвучало какое-то слово ненависти, и ненависть стала возрастать, и, как не пытались их успокоить Гэллиос и эльфы – не слышали они их голосов, воспринимали как какой-то посторонний шум, и продолжали, распаляясь все больше орать друг на друга, в ненависти, пока их не растащили в стороны, и не воспользовались кляпами.
В это время возвратился и Угрюм, он подскакал к Альфонсо, которого держали эльфы, склонил пред ним черную свою голову. Альфонсо не рвался больше, и, когда знаком попросил, чтобы его освободили – его отпустили, и он тут же взлетел на Угрюма, остался там сидеть, страшный, угрюмый. По его разодранному лицо стекала кровь, но он даже и не замечал этого – настолько погрузился в свои переживания, да и слабость он все большую чувствовал…
– Ну, что, быть может, убьем эту Нэдию? – склонившись к братья прошептал Вэллас, и тут же расхохотался. – …Ведь по вине этой колдунье он совсем тронулся, и, вскоре, совсем ни на что не будет годен.
– Ты мешаешь Мне размышлять. – легонько поморщился Вэлломир.
Вэлласу злобно усмехнулся, взглянул на своего брата с неприязнью, но тут же закрыл глаза, а лик его сделался мрачным – залегли на нем морщинки, так как вспомнилось виденье: хохочущие мертвецы, он даже вздрогнул – так явно представилось ему, что ползут они по нему, вот склоняются, дыша смрадом, над самою шеей…
В это время Альфонсо, освободился от кляпа, и стал озираться по сторонам, пытаясь отыскать Нэдию. Но в глазах его все еще темнело, весь мир представлялся скопищем мрачных теней. И вот он из всех сил выкрикнул ее имя, а она, тоже освободившись от кляпа, так же, выкрикнула и его имя. «Лети к ней!» – повелел Альфонсо Угрюму, и тот, в несколько прыжков, уже оказался рядом с нею; Альфонсо же, подхватил ее своими богатырскими руками, легким движеньем перенес к себе, на седло, и он кричал рыдающим гласом:
– Вот, видите ли, все Вы?! Нам никак не разлучится! Так уж судьбою суждено! Слышите – я пойду с вами, и с нею! Кричите, вы тени, что так нельзя!.. А мне все равно, можете, конечно, заковать меня в цепи – только уж в самые крепкие, чтобы разорвать никак не смог, заключите меня в темницу; вот тогда уж не смогу вырваться, но и в клети буду так метаться, что грудь свою разобью!.. Но я, все равно, буду с нею.
Гонцы переговаривались в пол голоса:
– …Вообще то, в войско запрещено брать женщин, так как не о женщинах, а о войне должен думать солдат… Он же помешанный, и это хорошо видно по его поступкам… Но безумие его только в делах любви, и он не будет бросать с пеною на кого попало… Да – судя по всему – это великий воин, в бою он будет рубить орков десятками, а то и сотнями…
Все таки решили не противится его воли, так как вполне справедливо опасались, что тогда мог найти на него прилив ярости, и еще неизвестно, чем бы все это закончилось, и не бросился бы он, в ярости, на них…
Между тем, из городских ворот, выбежала целая толпа провожающих – состоящая, по большей части, из женщин и детей. Все плакали, но все по разным причинам. Так жены и матери рыдали, предчувствуя, что не увидят больше своих мужей и сынов, ну а дети (в основном мальчишки), не могли сдержать слез из-за того, что их то их не брали с собою, что не увидят они столько чудес. Всех их просили не вмешиваться в уже построенную, по десять всадников боевую колонну, однако, разве же могла их, любящих, остановить слова, или же какая-то сила?! С воплями, кидались они к своим любимым, и все наполнялось женским воем:
– Куда же вы?!.. Да что вам этот король?!.. Да зачем вам эти эльфы и их королевства?!.. Сгинете где-то на чужбине, но ведь дом то ваш здесь!.. Здесь же любовь ваша!.. Куда же ты, родненький!.. А на ребеночка своего взгляни – неужто его сироткой оставишь?!..
И боевые колонны переламывались, всадники останавливали своих коней, чувствовали, как в глазах их все пылает от рвущихся слез, многие и не сдерживали этих слез, склонялись к любимым своим, целовались, говорили, что обязательно вернуться, но те рыдали еще горше, а одна, совсем еще молодая, хорошенькая девушка, крепко-накрепко обняв своего любимо за плечи, закричала:
– Куда же ты?!.. Думаешь отпущу тебя на погибель?! А вот и ошибаешься! Что мне твои командиры! Ну, пускай зарубят меня, а все равно не сдамся!.. Любимый, сердечко ты мое, останься, останься!.. Плюнь ты на всех этих королей, армии, войны – ради любви нашей останься!
И она с такой неожиданной для девушки силой потянула его из седла, что и не удержался он, и оказался уже на льду, а она его подхватила за руку, и, опять-таки, с не девичьей силой потащила его прочь, и все кричала при этом:
– Бежим – они не смогут нас догнать!
И молодой этот воин сам побежал было за нею; и на лице его засияла улыбка, но тут раздался окрик сотника, и воину пришлось приложить не мало сил и физических, и духовных, чтобы остановится и самому и девушку остановить; он с жаром стал шептать, обещать то, что обычно и обещают при таких вот расставаньях. Девушка его не слушала – она кричала, она рыдала, как над покойным; а воин уж и сам чувствовал, что не вернуться ему из этого похода, и так ему стало жалко жизнь свою, так захотелось вернуться в прошлое, когда он был с нею счастлив, когда текли полные любви дни – что и он зарыдал… но, в конце концов все таки уселся на своего коня, а девушка его, как и многие иные девушки, жены и матери еще долго шли за своими близкими.
Невыносимая эта была сцена! На сияющем брегу моря, под девственной лазурью небес, под величественными и спокойными отрогами Синих гор, среди стольких радуг, в этом ясном и свежем воздухе – столько слез, столько горести.
– Отойдите же! – кричали командиры отрядов, однако, и в их голосах была печаль, и им мучительно тяжело было идти на эту войну…
Но провожатые еще долгое время не отставали, они все шли рядом со всадниками, все уговаривали их, и, в течении нескольких часов никто из них не повернул. Только когда дорога, по которой они ехали, свернула на северо-восток, в довольно широкое ущелье прорезающее наискось горную толщу – только там и уже в закатный час, они утомленные, не столько дорогой, сколько своим горем, все-таки повернулись – отошли шагов на сорок, и тут все, словно по команде, обернулись; вновь заголосили – и вдруг с распростертыми объятьями бросились к любимым. И вой стоял: «На погибель вас отпускать?!.. Да пусть нас самих перебьют – никогда не отпустим!..» И столько в их крике было решимости, что поняли тут все: действительно они в них вцепятся – все силы приложат, но не отпустят на эту войну, и сердца у них дрогнули; поняли, что еще немного и сами не смогут противится этому зову. И тогда закричали сотники:
– Вперед! Гони коней! Галопом! Вперед! Вперед!
И вот закричали, дернули поводья бывшие там пять сотен воинов, и еще две сотни жителей крепости примкнувших к ним… Нет – у нескольких вступивших добровольно все-таки не выдержало сердце, слишком тягостно была разлука, и они, нарушая боевые порядки, развернулись, помчались навстречу любимым, и уже падали в их объятья, просили прощенья за глупость свою, за боль им причиненною. Но таковых было совсем немного – остальные же семь сотен на полном скаку ворвались в ущелье, и гнали своих коней, дробя по вздымающимся все выше стенам эхо так долго, и так стремительно, словно гнались за ним адские призраки…
А их родные, хоть давно уже потеряли их из вида, и давно уже не слышали стука копыт, все бежали и бежали, и не могли остановится – не могли поверить, что теперь то их не вернуть. И остановились они уже в ночной темени, когда серебрясь на покрывавших стены снеговых наростах, засияли им далекие и прекрасные, кажущиеся такими холодными, безучастными к человеческим горестям и человеческим радостям светила.
* * *
Вот, в этот час ночной хватило у меня сил подойти к окну: кое-как растопил узор на нем своим дыханьем, а затем – любовался звездами. Небо то сегодня такое глубокое, такое многозвездное – как они сияют!.. словно каждая есть Рай – даже в груди что-то захватило, и понял, что, ежели дальше буду ими любоваться, так и не завершу никогда своей хроники.
Но вот подумалось мне, что, как хорошо человеку видеть звездное небо, вот взглянет он на эти светила, на эти россыпи волшебные, вспомнит, что к ним же устремляли свой взор все любимые его герои, что этими же звездами любовались и Берен и Лучиэнь, что под взором печальным этой Луны столько влюбленных шептали свои клятвы. Только поймет он, что этой же красотой воодушевлялись все любимые герои древности, и так то хорошо, и так то ясно на душе у него станет!..
А еще видел я, как в сиянии звездного пути, белым лебедем из звезд сотканным, распахнула навстречу мне объятия свои Единственная, Возлюбленная моя – и я слышал чудесную музыку, которой нет подобия на земле; музыку, которая целый мир образов в себе несет, и она звала – ах, как нежно она звала меня, и я знал – стоило мне только протянуть руки и… Но в сердце я прошептал ей: «Подожди еще немного – для меня пройдут еще несколько месяцев, я оставлю для живущих труд свой, и тогда то приду в твои объятия, и приласкаешь ты мою уставшую душу светом звезд, но пока подожди, Любимая, ведь для тебя месяцы эти промелькнут в одно мгновенье – ведь там, где ждешь ты меня, все бытие этого мира…»
* * *
– Мне кажется, что вся история нашего мира, со всеми его войнами, и радостями, всеми пролитыми слезами, и детским смехом; что все прекрасное и уродливое – все это от самого первого, и до самого последнего дня – лишь какое-то мгновенье, такое безмерно малое мгновенье, для тех, кто уже умер, или тех, кто и не появлялся здесь; но пребывает там, среди красы звезд, а то и выше их!.. А мы… кто есть мы, ответь мне – что есть все наши действия и помыслы, как ни что то, безмерно замедленное, проходящее, какой-то рывок… рождение перед тем, новым бытием!..
Так, с восторгом, говорил Альфонсо над главою которого, распахивали свои объятия навстречу глубинам космоса стены ущелья. Как раз над ущельем вытягивался Млечный путь, и от одного взгляда на него, рождались в сознании образы поэтические.
– Нэдия, Нэдия… – шептал в каком то возвышенном, поэтическом восторге он, и крепко-накрепко сжимал ее руку. – Мы, ведь, не были рождены для этой жизни, не так ли?!.. Нам претит сама течность мгновений, когда надо что-то говорить друг другу, когда все так вяло вокруг, и хочется разрываться огненными вихрями созидать!.. А как мы грызем друг друга, и ведь, не сдерживаем этого пламени, и ведь понимаем, что вторую такую половинку не найти! Терзаем друг друга и, все-таки, движемся вперед!.. Нам бы… нам бы в солнце родится надо было!.. Я бы хотел тебе все время говорить стихами – самыми трепетными, пламенными, изжигающими, но, какая-то тяжесть гнетет мне душу!.. Так схватит мраком сердце – и уж только боль, а не стихи останется… Ну, а сейчас я, все-таки, стихами… Ты запомни их:
– Я видел Вас вчера, мгновенье,
Вы проходили предо мной,
Не слыша страстное моленье,
Иным дарили взгляд святой.
Но вы всегда, в душе и в сердце,
Ваш образ вечно предо мной,
Подобно к раю ясной дверце,
Сейчас сверкнули головой.
Иль та высокая комета,
Иль в небе дальняя звезда,
Не вашим взглядом ли согрета,
Не ваш ли лик хранит всегда?
Иль дни и ночи, я не вами,
В мечтаньях чистых наполнял;
Ведь всеми мыслями, мечтами,
Я дух пред Вами преклонял.
И крепко-крепко обнял он Нэдию, и тут же, все в том же порыве, упал пред нею на колени так, что лик ее, оказался на фоне звездного неба, по щекам его струились слезы, и он выкрикивал, словно магическое заклятье: «Люблю!» – Нэдия, же обхватила его голову, крепко-крепко прижала его к себе, но тут он вырвался, и сильно, до треска сжал ее ладонь, и он молился Ей рыдающим шепотом:
– Нет – ты не можешь, меня обнимать, я тебе никогда не рассказывал, но я…
Альфонсо хотел признаться, что он убийца матери и лучшего друга, но у него не хватало сил – он боялся, что она его проклянет, бросит его навсегда, и вот тогда то начнется сущий и совершенно безысходный ад. И он отдернулся, повалился спиною в снег, и закричал:
– Оставь меня! Слышишь ты! Оставь меня!
Тут Нэдия повалилась перед ним на колени, и, сильно стиснув его голову, выкрикнула:
– Да кто ты такой, чтобы повелевать мне?!.. Не уйду от тебя!
– Прочь! Прочь! – в бешенстве выкрикнул Альфонсо, и что было сил толкнул ее, однако, Нэдия не выпускала его.
Они покатились по снегу; наконец, остановились, рыдающие, не знающие, что тут предпринять, что дальше делать с этой жизнью, как высвободится от гнетущей на них тяжести. На их крики распахнулась дверь большого постоялого двора, и один из командиров крикнул:
– Эй! Хватит же кричать! Вы, может, и сумасшедшие, но воинам покой нужен… Кто знает, сколько у них бессонных ночей впереди.
– Уйди, иначе я разорву тебя. – молил Альфонсо, и тогда Нэдия отползла в сторону – затем, вскочила, бросилась бежать куда-то.
Альфонсо тоже вскочил, тоже побежал, но в другую сторону; при этом он выкрикивал:
– Бежать сколько хватит сил, заблудиться, замерзнуть в этих горах!.. Убежать бы так далеко, чтобы, как не захотел потом – все одно: не смог бы ее найти.
Но далеко ему убежать не удалось: в глазах то его все темнело, и он сам не заметил, как выросла пред ним горная стена; он столкнулся с нею, ворвался лицом в эту ледяную поверхность, и тут же все переменилось – распахнулось пред ним, заполняя все пространство непроницаемое око ворона, вот и голос в голове грянул:
– Ну, и долго еще бегать будешь?.. Сегодня ночью предпримешь второй шаг к своему величию. Возвращайся к постоялому двору, пройди на конюшню, отвяжи всех коней, и брось у дальней стены то, что я тебе сейчас дам. Как поднимется тревога, ты сам поймешь, что делать, ну, а ежели не поймешь – значит и не достоин той чести, которой я тебя одариваю.
Виденье исчезло, а в руках своих почувствовал Альфонсо, что-то жесткое, пытаясь разглядеть, поднес к лицу, и тут же сморщился – резкий, смрадный дух шел от куска темно-серой шерсти. И он сразу понял, для чего ему дан этот кусок, и что от него требуется. Он сделал было несколько шагов, но тут остановился, и пробормотал: «Нет-нет: все это так грязно, мелочно, подло… Я не стану…» – и он отбросил кусок в сторону, сделал еще несколько шагов, но тут же вновь грянул голос – он корил его, он убеждал, что все великие дела начинаются с такого вот мелочного, что потом это приведет к счастью многих… Тогда выкрикнул Альфонсо:
– Оставь! Нельзя же следить за каждым моим шагом! Я и сам решу, что мне делать!.. Оставь – я же не раб твой!
Голос исчез, а Альфонсо еще несколько минут простоял в мучительных раздумьях; затем, все-таки, отыскал кусок волчьей шерсти, и, убрав его в карман, быстрым шагом направился обратно, к постоялому двору.
Еще раньше, словно бы предчувствуя что-то, он отделил Угрюма от иных коней, привязал его к столбику неподалеку от крыльца, и все это время он простоял недвижимый, даже и шеи не повернул, и копыто не поднял, словно бы и не конь это вовсе был, а какое-то каменное изваяние. Альфонсо прошел к конюшням, и обнаружил, что охранник крепко спит на завалинке, рядом со входом – Альфонсо и не сомневался, что охранник будет спать, хотя еще недавно сам охранник не сомневался в обратном, и собирался посвятить эту ночь воспоминаньям об оставленном доме. Сон накатился на него неожиданно – словно враг ударил со спины, голову снес – вот и погрузился он в этот мрак неведения.
Альфонсо прошел в конюшню, а там кони, почувствовав волчий дух, заволновались, забили копытами, некоторые даже заржали тревожно.
– Тихо. Тихо. – приговаривал Альфонсо. – Сейчас я вас всех освобожу…
И он развязывал прикрепленные к деревянным балкам уздечки – было семь сотен коней и ему понадобилось бы немало времени, чтобы отвязать всех их, однако, узлы развязывались стоило до них только дотронуться, и он, войдя в некое подобие азарта, стремительно перебегал от одного коня к другому, и, вскоре все они были освобождены – все стояли перебирая копытами, а воздух полнился их тревожным хрипом – они были сухой соломе, в которую оставалось только искру бросить, и вот Альфонсо выхватил из кармана волчью шерсть, бросил под копыту ближайшему коню (а сам он стоял у дальней стены обширного этого помещения). Конь отдернулся, встал на дыбы, заржал в ужасе, и тут же сорвался с места, поскакал к выходу, ну, а за ним, тут же сорвались и иные. Вся конюшня заполнилась стремительным движеньем, в тусклом свете немногочисленных факелов все сливалось во что-то неразборчивое, расплывчатое, стремительное; казалось, будто – это пласты застывшей лавы, влекомые внутренним раскаленным теченьем, стремительно переламывались, наседали друг на друга, перемешивались, и происходило это все быстрее и быстрее. И не предполагал Альфонсо, что приведет это к таким последствиям, к каким привело: все эти семь сотен коней разом устремились к выходу, и, конечно же там возникла страшная давка, кони валились друг на друга, отчаянно били копытами и некоторые погибли там, некоторые были покалечены. Наконец, не выдержав напора, с треском проломилась часть стены, возле выхода, и теперь обезумевший от ужаса поток этот устремился прочь.
Альфонсо бросился вслед за ними, промчался среди израненных, окровавленных, бьющихся в муке скакунов; и выбежав на улицу, обнаружил, что все там мечется в беспорядке – последние кони на глазах выбежавших с постоялого двора воинов и их командиров, исчезали в ночи, а люди, в беспорядке метались из стороны в сторону, и никто то не мог понять, что произошло, кричали о нападении.
Случай, конечно, был небывалый, и сами командиры, и даже эльфы-гонцы пребывали в растерянности, не знали, что предпринять.
– Раз вступил в топь, потом, как не дергайся – только глубже увязать будешь. – пробормотал голосом мученика Альфонсо, и тут же громко выкрикнул. – Я верну ваших коней!
Сам он бросился к Угрюму, который так и стоял недвижимый, и даже не повернул головы, когда проносился рядом с ним табун. Однако, как только Альфонсо вскочил на него, как только натянул поводья – конь стремительно сорвался с места, и, с каждым мгновеньем разгоняясь все быстрее помчался вслед за перепуганным табуном. Он мог догнать бегущих сзади, в несколько мгновений, однако – это было бы бесполезно; так же невозможно было бы прорваться вперед всех, так как они заполонили ущелье потоком столь плотным, что хребты их скрещивались друг с другом, а попавшие на край, драли свои бока о каменные стены…
Угрюм избрал иной путь – тот путь на какой ни один иной конь не решился бы вступить. Это была узенькая тропинка, под большим углом взбирающаяся по горному склону – когда-то по ней ходили, но теперь только безрассудный смельчак решился бы ступить на нее: она покрылась трещинами, льдом, и на каждом шаге можно было соскользнуть вниз, когда, в верхней своей части высота была с сотню метров. На тропке не разминулось бы и два пеших путника; Угрюм же, с массивным своим всадником, попросту на ней не умещался – однако, конь как то выгибался вперед, как-то кривился боком, копыта его перегибались – копыта его врезались в лед, достигали камня, но все это происходило столь стремительно, что Альфонсо ничего и не разобрал. Просто, в одно мгновенье он обнаружил, что под ним раскрывается пропасть, и там далеко-далеко, на дне этой пропасти, движется плотная черная река.
Тропинка закончилась, и Угрюм вылетел на горное плато, которое, к северо-востоку переходило в более высокие кряжи, а к западу и к северу тянулось гладким ледовым полем, переливающимся под светом звезд, и обрывающимся, в дальней своей части, в живому, дышащему лунным светом морю.
Угрюм на этом ледовом коне развил скорость совершенно небывалую, копыта его лишь на неуловимо малые мгновенья врезались в ледовую поверхность, но, были они столь сильны, что целые пласты льда раскалывались, разлетались в стороны, изодранные стены пропасти отлетали назад столь стремительно, что и невозможно было за ними уследить. И только звезды, только Млечный путь, и серп месяца оставались совершенно недвижимыми, так что, поднявши к ним голову Альфонсо показалось, будто никуда он и не скачет, но все стоит на месте. Ветер дул столь сильный, что он едва удерживался в седле, однако, и не обращал внимания на этот ветер – просто нахлынули на него раздумья: «И зачем это я скачу куда-то. Зачем все это нужно, когда рядом нет Нэдии?.. Что значат все эти действия?!.. Да я действительно на месте стою, с того самого мгновенья, как расстались мы с нею!»
А, между тем, Угрюм устремился по ледовому скату вниз, вот раскрылась под ним пропасть, но, за мгновенье до того, он совершил могучий прыжок, сколько то метров оставил за собою, и вот вновь помчался по скату, еще раз прыгнул… через несколько мгновений он уже стоял возле устья ущелья, в том самом месте, где днем произошло тягостное расставанье – из глубин ущелья нарастал конский топот; вот из-за поворота уже вылетели передние в этом, обезумевшем от ужаса потоке – тогда Угрюм встал на дыбы, и издал столь громкий клич, что эхо от него, подобно отблеску от грома, ворвалось в окруженье этих стен, заметалось там многоголосым хором, и все не желало умирать, все витало, ревело, обрушивалось…
И вся эта живая река, во всей своей протяжности стала замедлять бег – они, все-таки, выбежали из ущелья, и окружили угрюма плотным темным кольцом, хрипящие, выжидающие куда он, такой могучий, поведет их, перепуганных. Конечно, он повел их назад; конечно, через полчаса стремительного скача, он, неся на спине Альфонсо, вылетел на постоялый двор, где все еще пребывали в растерянности, и думали, чтобы предпринять.
Вряд ли воины испытали счастье, увидев возвращение коней, которые должны были везти их на войну, но командиры их весьма обрадовались. Один из эльфов, пока гремела и возилась суета, связанная с расстановкой коней по стойлам, предложил пройти Альфонсо в ту часть постоялого двора, где разместились все командиры. Здесь, на широком дубовом столе, горело несколько свечей, стояли останки недоконченной трапезы… Кроме Альфонсо и эльфа никого в комнате не было, и вот эльф повел такую речь:
– Мы не ошиблись в тебе, приняв за великого, отважного воина. Сила в самой твоей фигуре. У тебя должно быть великое будущее, первый шаг к которому ты сегодня уже сделал. За храбрость ты будешь награжден – теперь ты десятник. Славь свое имя добрыми делами, и станешь сотником…
В это время, скрипнула дверь, и вошел, опираясь на свой посох, Гэллиос. Старец внимательно взглянул на Альфонсо, и, вдруг, проговорил:
– Кто тебя подучил коней прогонять?
– Что?! – от волнения, на лике Альфонсо выступила паутина морщинок.
– Я, ведь, видел, как входил ты на конюшню, незадолго до того, как вырвались оттуда кони.
– Ну, и что ж из того?!.. Пусть даже и… Да вовсе и нет! Вам просто привиделось, ведь темно же… У вас же зрение плохое!.. Вы же старик!
На это Гэллиос спокойным голосом отвечал:
– Я то старик, и зрение у меня плохое. Но я стоял у окна, которое как раз к конюшням выходит – ты остановился возле спящего охранника, стал оглядываться, и я твое лицо хорошо разглядел, тем более, что зрение у меня, несмотря на старость, такое же хорошее, как и в юности. Итак, ты вошел на конюшню, через несколько минут началась эта страшная давка, а я все смотрел из окна, и видел, как вслед за последними конями выбежал ты. Кто, как не ты мог развязать уздечки, когда ты был там последним?.. Но и это еще не все, когда немного улеглась суматоха, я сам прошел в конюшни, и там, у дальней стены нашел вот что… – тут Гэллиос протянул кусок волчьей шкуры, от которой мерзостный запах сразу же стал распространятся по этой комнате.
Альфонсо бросил на Гэллиоса неприязненный взгляд, в напряжении стал придумывать, как бы здесь вывернуться, но тут случайно встретился взглядом с эльфом, и этого было достаточно – ему самому от собственной лжи стало тошно, и не хотелось ничего придумывать, но только бы побыстрее это мученье закончилось. Тут он вспомнил израненных, затоптанных коней – и тут же еще, как обрадовался, когда его назвали десятником. От отвращения к самому себе у него закружилась голова, и немалое усилие потребовалось, чтобы удержаться на ногах. А еще ему удалось вытолкнуть из себя признание:
– Да – это был я.
– Так, так. И по чьему же научению? – спрашивал эльф.
– По чьему?.. Да не по чьему – все по собственному!.. Просто я, подлец такой, захотел отличиться, звание заслужить, и вот, замыслил все это устроить… Все сам, все сам!
– Нет, нет, Альфонсо. – все тем же спокойным голосом вещал Гэллиос. – Сам ты не мог этого сделать потому только, что не мог же все так предвидеть. Заготовить волчью шерсть, и конь этот… ведь ты несколько часов тому назад с ним познакомился, а раньше и не ведал про него. А какой конь кроме него мог все это исполнить? Что же ты, за несколько часов все это задумал?.. И шкура то не простая… не так ли, уважаемый?
Тут он протянул шкурку эльфу, тут с некоторой брезгливостью принял ее, подержал немного в руках, прошептал какой-то заклятье, дунул легонько, и тут шкурка объялась ярким голубым пламенем. Эльф вынужден был выпустить ее, но еще раньше чем коснуться пола, она рассыпалась в прах – только вонь жженой шерсти остался в воздухе, и была она столь сильна, что пришлось распахнуть окно, проветрить помещения.
– Да, действительно – здесь без колдовства не обошлось. – проговорил эльф, и еще внимательнее стал вглядываться в лик Альфонсо.
Тот не выдержал этого ясного, пронизывающего взгляда, потупился, но тут же, впрочем, вскинул голову, и смотрел уже в эти ясные очи со злобой, с вызовом: Ну и что же ты, мол, меня терзаешь?! Да кто ты такой, чтобы так вот меня допрашивать?!.. Вслух же он проговорил:
– Да – это я все наколдовал. Я во всем виновен, во всем вину признаю. Давайте же – судите меня. Но только побыстрее…
– Разрешите ли мне говорить? – все тем же негромким голосом спрашивал Гэллиос.
– Вы должны знать, что узнав Вас ближе мы прониклись к вам уважением; и поняли, что раньше Вы занимали некую видную должность. Мы готовы подчинятся Вам…
– Тогда я бы хотел спросить, что вы намерены с ним делать?
– С этим… Что же: он будет доставлен в Серую гавань, где предстанет на суд Гил-Гэлада, а он не справедливых решений не выносит.
– Ему надо было бы в Серую гавань, но ни к Гил-Гэладу, а к Кэрдану… Но он не должен двигаться с этим войском. Вся моя мудрость, весь мой жизненный опыт подсказывает, что, даже ежели вы его посадите на цепь, день и ночь караулить будете – все равно, дорога станет для него роковою, и тот, кто охотится за его душою, доберется таки до нее… Один выход, и я молю вас, и ради него, я на коленях просить буду: отпустите нас – мы вернемся в крепость, а вы расскажите Кэрдану, как все было, и я не сомневаюсь, что он снарядит за ним ладью…
– Нет! – вскрикнул Альфонсо. – Ты, старик, ты во все вмешиваешься, вечно все портишь!.. Возвращайся же в крепость, ну а я – пойду дальше, с войском; пусть в цепях, но я должен двигаться с ними…
Гэллиос ничего больше не говорил, но смотрел на эльфа, а тот молвил:
– Хорошо, как старший над этим отрядом, я исполню Вашу просьбу. Если Вы поручитесь за него… Ведь, еще неизвестно, как он может поступить с Вами.
– Я поручусь за него. – молвил Гэллиос. – Мы пойдем пешком, а Угрюма вы возьмите с собою – и на коне проклятье, они должны находится подальше друг от друга. Теперь про Вэллоса, Вэллиата и Вэлломира: на них то же проклятье, вы должны изгнать из войска и их. Впятером отправимся мы обратно в крепость.
Тут на улице залаял Гвар, как бы напоминая: «А про меня то вы не забыли?!» – надо сказать, что Альфонсо, еще, как только они приехали на этот постоялый двор, привязал пса, к одному каменному столбу, в дальней его части – тогда еще предвидел он, что придется совершить что-то такое, чему пес может помешать.