Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 103 (всего у книги 114 страниц)
* * *
Уже близится к завершению эта большая страница моей хроники, и окончание ее вскоре за весенним пробужденьем, наступившим по воле Вероники. В то самое, сияющее солнечным светом, обильное птичьими трелями утро, армия государя Троуна, все эти дни и ночи судорожно поспешающая к этим местам, находилась совсем уже близко, и, когда грянул этот свет, они и Самрул увидели, и тут многие воины, до этого только и жаждавшие насладится кровью своих врагов, почувствовали, что ярость эта уходит, и вовсе им уже не хочется рубить кого-то, вообще причинять кому-либо какой-то вред – некоторые, конечно, считали это слабостью, пытались с собою бороться, но ничего у них не выходило. Многие начинали громко выкрикивать про ничтожество врагов, про свою честь, про то «что они отомстят», что возьмут крепость с налета, и прочее. Однако, они сами чувствовали, что говорят совсем не то, что им хочется, и, несмотря на все старания, злобные их голоса звучали жалко и потеряно на этом, сияющем весною фоне…
Для Фалко нашелся низкорослый конь, и вот теперь он скакал рядом с государем Троуном, и не оставлял попыток отговорить его от задуманного. Он просил почувствовать, сколь чуждо их поведение природе, где все есть любовь, все ласка, где все аурой нежных поцелуев окутано. Он проповедовал это с таким же жаром, с такой же уверенностью, что он сможет их переубедить, как он проповедовал некогда перед орками. Тогда его восторженные поэтические выкрики не были поняты – теперь он выкрикивал с еще большим жаром – чувствуя, что природа придает ему силы. Он говорил так громко, что голос его в этом спокойном, сладко дышащем воздухе разносился довольно далеко. Он плакал, он говорил, не останавливаясь, уже около получаса; и никто уже не кричал о скорой месте, все, как зачарованные слушали его.
– И стихи у меня для вас есть. У меня всегда стихи есть. Вот послушайте-ка:
– Когда на сердце злоба, когда в глазах темно,
Ты вспомни то, что дарит апрельское окно.
Там холмы золотятся, зеленые кусты,
И родники звенящие, как небеса чисты.
Ты вспомни сферу света, у молодой листвы,
Ты вспомни, как березки в спокойствии просты,
Как пташек многогласый сияет там сонет,
И как смеется звонко, пруд, бликами одет.
И как там все спокойно, как чисто все, свежо,
И хороводом крутится девиц младых кружок,
За дальними лесами грохочет уж гроза,
Но тихи и спокойны апреля небеса.
Фалко смотрел на Троуна с вдохновеньем, ища и в лике государя свет такого же вдохновенье – нет – теперь, выкрикнув эти строки, хоббит был совершенно уверен, что и государь и все воинство в умилении будут шептать подобные стихи, ну а клинки свои – эти предназначенные для рассечения живого и прекрасного железки – они отбросят в сторону. Он так хотел увидеть это просветление в лице государя и всех иных, что ему даже показалось, что он действительно его увидел. Но вот Троун заскрежетал зубами, выдохнул:
– Ну, все довольно! – тут он, с видимым насилием, над собою, очень возвысил голос, и зарокотал тем могучим и гневливым гласом, к которому привыкли эти люди, за долгие годы правления этого жестокого и сильного государя. – Сбросьте колдовство! Кто вы – воины или бабы ничтожные, чтобы поддаваться всяким чувствам! За убиенных братьев – растопчем ничтожных врагов!..
Он еще что-то кричал, и все в таком же духе, и воины также делая насилие над собою, опускали головы, выхватывали клинки, и начинали глухо, страшно, словно растревоженное гневливое море, выкрикивать: «Смерть врагам!.. Смерть врагам!.. Смерть!.. Смерть!..» – темнели их лики, в глазах появлялась и бол, ь и отчаянье. Фалко, видя это, и в какой-то детской наивности, еще полагал, что все можно остановить, что все это какое-то недоразумение. Он сначала взмолился к государю, но тот, против обычного благосклонного своего отношения к хоббиту, только раздражился, и замахнулся на него клинком – все-таки не ударил, но взглянул с такой неприязнью, что тот понял – его переубедить не удастся. И тогда он развернул свою лошадку, подлетел к этим рычащим, окруженным уже какой-то темноватой дымкой рядам. Ему было страшно: еще недавно там были сотни, тысячи умиротворенных красивых лиц – теперь что-то массивное, мускулистое, искаженное, готовое набросится – какой-то исполинский, страдающий выродок. Вот хоббит подлетел к одному из командиров, а это был тысячник, с железной палицей большей чем сам хоббит. Он возвышался над Фалко горою, мог с землей сравнять одним движением руки – он дергался, вытягивался навстречу Самрула.
– Зачем все это?! – искренно, и с плачем изумлялся хоббит. – …Что за глупость делает вас такими несчастными?! Вам же дан разум, вы же чувствуете, когда вам плохо – так несколько мгновений назад вы испытывали счастье, вы весну, вы этот свет любили, а теперь то… Ради чего же это?! Отчего вы такие слабые, отчего вы не можете восстать против обычаев своих предков?! Ведь и ваши прадеды так же бросались на крепости непокорные, рубили, в крови купались – тоже ведь страдали!.. Что ж вы…
Хоббит плакал навзрыд и ему очень тяжело было говорить, а тысячник этот, и многие-многие бывшие поблизости воины, только ниже головы опустили, только громче зарычали: «Смерть врагу!..» – и все, все они без исключения, вновь и вновь делали насилие над собою – они то слышали голос хоббита, и каждый до муки хотел исполнить его слова, но каждый, этим самым насилием уверял себя, что – это слабость, что все это «бабское», и недостойно их воинов.
И вот Троун взвыл: «Вперед!!! Возьмем их с налета!!!» – вопль этот был подхвачен и командирами, в том числе и тем, который возвышался над Фалко – в ушах заложило, и тут же многотысячная эта, озлобленная толпа, с тяжелым топотом, от которого задрожала земля, от которого снег падал с елей в нескольких верстах к западу, – устремились на Самрул.
Лошадка Фалко тоже развернулась, но хоббиту слишком страшно было скакать со всеми ними – все равно что с лавиной в пропасть бросаться, и он, рыдая, и все моля их, но уже шепотом, придержал ее под узды, и она пошла совсем медленно, и чувствуя боль своего седока понурила голову. А вокруг, с воплями, с воем, словно железная, смертоносная река проносилась стремительная лавина. Воздух стал горячим, душным, смрадным – причем настолько, что хоббит стал задыхаться, скривился, закашлялся…
А потом все это оборвалось: вокруг был истоптанный, развороченный снег, впереди – неслись к Самрулу всадники, позади остались немногочисленные обозы. Хоббиту было страшно – он вдруг ясно почувствовал, что то страшное, что рано или поздно должно было охватить и его, и близких ему – теперь совсем близко – он чувствовал, что до какого-то страшного, роком предуготованного свершения остались считанные часы, и что сам он, чтобы не делал, все будет продвигать к этому свершению…
* * *
Теперь к Альфонсо, к Аргонии, и ко всем прочем бывших поблизости с ними.
То была чудовищная ночь, в которой ничего не осталось от привычного бытия, но все полнилось зловещими, смерть несущими чудесами. И, ежели над Самрулом выгибающееся исполинское око, было лишь тенью Его боли, то здесь страсть эта разыгралась в полную силу. Здесь, из клубящейся над головами тучи вновь и вновь с жадностью вытягивались слепящие колонны, забирали все новых и новых жертв – и им было все равно: эльфы, люди или бесы попадались – ярость на всех была одинаковой. Бесы-Вэлласы остались без всякого руководства, но в них была злоба, и бросались они на кого попало, в том числе и себе подобных грызли – кидались и на эльфов, гибли без числа, обращались в грязь… Так продолжалось до рассветного часа, а когда же зловещий багровый свет, словно подтек крови, вырвался в одном месте из небесной плоти – молнии прекратились, а клубящаяся масса сжалась, и поднялась высоко-высоко, так что подобна стала узкому разрыву за которым страдало непроницаемо черное Ничто. Все чувствовали присутствие этой силы, однако, истомились уже до такой степени, что не могли предпринять что-либо: да – многие из могучих воителей проведшие уже многие и многие часы в ожесточенной сече, да в этом смрадном воздухе теперь буквально с ног валились. Что касается бесов, то они отступали до тех пор, пока не уткнулись, в каменную гряду, которая выступала над окровавленными снегами в полуверсте от раздробленного лагеря. Там началась страшная давка – бесы с диким хохотом вцеплялись друг в друга, рвались, ломались – и, хотя не появлялись больше новые, их оставалось еще очень много. Да – эльфийский лагерь был разворочен, и вообще представлял отвратительное зрелище: земля вся черная, покрытая выбоинами, все завалено обугленными телами, причем многие тела были изуродованы до такой степени, что невозможно было определить – люди это, или же эльфы. Со всех сторон слышались горестные вздохи, пелись плачи, но все слабыми, измученными голосами…
Однако, сколь не велика была скорбь охватившая эльфийский лагерь, она ни в какое сравнение не шла, с той скорбью, с той невыразимой тоской, и со многими иными чувствами, которые клубились на вершине холма, где раньше стояли палатки эльфийских государей Гил-Гэлада и Келебримбера, а теперь – все было разворочено, все дыбилось острыми темными углами, перемешенными с грязью. Причем – из грязи выступали лики бесов-Вэлласов – уже вытекла из них грязь, но осталась слизкая оболочка, которая тоже растворялась, но пока еще хранила эти черты – и все они, в безмолвном страдании слабо шевелились. На самой вершине холма, лежал, вцепившись дрожащими пальцами в грязь государь Эрегиона Келебримбер. Он с такой силой вдавливал в эту грязь, что из под ногтей у него обильно шла кровь. Он лежал, уткнувшись лицом в им же перебитую, уже не кровоточащую шею дочери своей Лэния. Черты эльфийская девы, застыли в том величественном и совершенном спокойствии, которая дает только смерть. Все земные дела, все страсти жизни – даже и чудовищные страдания ее отца – совершенно ничего для нее не значили. Келебримбер бился в исступлении, он провыл плач, о котором было сказано выше, он впал в забытье, но, как только его попытались унести – оторвать от любимой доченьки – он тут же пришел в чувства, и страстно вцепился в эту холодную плоть, которая, конечно же (и это все понимали) – была лишь опустошенной оболочкой, просто плотью и костями, которым суждено было вернуться в землю. И, все-таки, многочисленные, собравшиеся вокруг эльфы, не могли оторваться от этого бесконечно спокойного, бледного лика – глядя в этот лик, они забывали и те ужасы, которые сами пережили. Слезы умиления катились по щекам многих. На этой площадке был не только Келебримбер, был еще и Альфонсо, и Аргония, и… впрочем Нэдии не было – Альфонсо то свято верил, что Нэдия перед ним – но он нашел только завернутую в потемневшие ткани верхнюю часть шишковатого черепа (все остальное было раздроблено) – и вот эту то верхнюю половину черепа покрывал поцелуями, и молил страстно, чтобы вернулась она. Этот страстный его лепет, когда, от перенапряжения, подступало время от времени забытье, и которое стряхивал он усилиями воли – продолжался уже несколько часов, и все это время рядом с ним была златовласая Аргония, летучий конь под которой, в мгновенье гибели Лэния исчез, и которая повалилась рядом с тем, которого любила…
Ах – да разве же опишешь девичье, страстное сердце! Ведь там, все в чувствах, в порывах сильных, да искренних, да неожиданных. Аргония, всегда почиталась девой суровой, к любви презрительной, которая всеми силами давала понять, что и не дева она вовсе, не женщина, но воитель. Теперь вот это чувство, так долго сдерживаемое, как река горная, раздробившая ненавистный заплот, вся нахлынула на Альфонсо. Так сильна была эта страсть (нет, нет – не плотская, но высшая, жгучая, творческая страсть), что она совершенно забылась; и в течении этих часов ни на мгновенье не отходила от него, и шептала, и молила, и требовала, и рыдала, и даже смеялась безумно, лишь бы только он обратил на нее внимание – и она, от своего душевного перенапряжения также несколько раз погружалась в забытье – но, слыша его слабые стоны, тут же возвращалась, и все это тянулось, и тянулось, и эльфы не решались хотя бы как то вмешаться в это исступление. Дева, видя, что чувство ее безответно, только с большей страстью его любила, и уже твердо знала, что ни за что его не оставит – она так и рыдала:
–..Ни за что, ни когда – слышишь ли, слышишь?! Вот, ежели смерть меня заберет, так и тогда рядом буду – к черту эту вечность, ежели тебя там не будет! Что же ты все молчишь?! Чувствуешь, как я тебя люблю?!.. Ну, что же ты молчишь?! Ну, ответь ты мне хоть что-нибудь! Любимый ты мой, дай голос твой услышать! Ну – хочешь ругай, бей; но только ответь мне что-нибудь! Люблю, люблю тебя!..
И такой вот поток слов вырывался из нее постоянно. Она долгое время не решалась до него дотронуться – она загрызла бы каждого, кто посмел бы к нему приблизится, он был для нее фигурой настолько возвышенной, священной, что даже и смотрела на него со страхом. Все-таки, когда безответная ее боль сделалась совершенно невыносимой – она решилась таки, и легонько дернула его за плечо. Альфонсо тут же резко обернулся, взглянул на нее безумными, выпученными глазами, вскочил на ноги (при этом сжимал часть черепа в руках), и что было сил завопил:
– Угрюм! Где ты, конь проклятый?! Быстрее – вынеси меня отсюда! К Нэдии, к Нэдии… – он задыхался, ноги стали подгибаться, и, наконец, вновь он рухнул на колени перед Аргонией.
– Я, все равно тебя не оставлю! Слышишь ты?! – взвыла девушка. – Потому не оставлю, потому… что никто тебя так, как я не полюбит! Потому что и я нашла единственного! Можешь гнать меня, но мы, все равно, будем вместе. Слышишь ты – мы все равно будем вместе! Я люблю тебя, и плевать на все! Люблю! Люблю! Люблю!.. Что же мне подарить тебе, чтобы понял ты всю искренность моего чувства?.. Что, что – кроме слов?! Поцелуи?!
Она на мгновенье примкнула к нему, и, хотя губы ее жаром дышали – она обожглась об его, раскаленную плоть. И она отстранилась, и тут зашептала то, что казалось ей самым, в эти мгновения дорогим – она вспомнила одну из тех песен, которые слышала от матушки своей на весенней, солнечной поляне – ведь это словно нежданно всплывшее виденье рая пред ней появилась, и вот дарила она это виденье любимому:
– Пчелка, пчелка златокрыла,
И медова и быстра,
Ах, ты, пчелка, поспешила,
Не заметила окна.
Что ж теперь, ты в душной клети,
Среди старых, темных стен,
Солнышко так близко светит,
А вокруг – все пыль да тлен.
Ты гудишь, жужжишь крылами,
Бьешься, пчелка, об окно,
И беззвучным слезами,
Молишь, молишь, лишь одно:
«Как же близко наше счастье,
Вот оно – сияет день,
Почему же здесь ненастье,
Рядом с Солнцем – смерть и тень?
Здесь, в мгновение полета,
Травы, холмы и луга,
Поцелуи, дни без счета,
В небе: радуга видна.
Почему же дух мой держит
Здесь незримая стена,
И в борьбе меня повершит,
Смерть, у светлого окна?»
– …Такие вот строки – матушка мне их пела. – все рыдая, шептала Аргония. – Тогда, ведь, по совсем иному поводу их сложила, но и теперь, ведь, к месту пришлись!.. Ах, какие же хорошие строчки! Неужели не понимаешь, что я и есть этакая пчелка, что вокруг меня все ад, да тьма, а ты вот окошечко, к счастью, к свету…
Много еще шептала Аргония, но Альфонсо по прежнему ее не слушал – воспринимал как стороннюю помеху, как одну из этих многочисленных, непонятно зачем окружавших его теней. Он еще несколько раз порывался подняться на ноги, еще несколько раз звал Угрюма, однако – черного коня нигде поблизости не было видно. Прибежал верный Гвар – этот огромный огнистый пес, потомок псов привезенных в Нуменор из Валинора ткнулся было мокрым своим носом в раскаленную щеку страдальца, но тот только отмахнулся раздраженно, проскрежетал ругательства, и тут же вновь погрузился в свое горе. Пес поджал хвост, отступил на несколько шагов, но не уходил совсем. Болезненное оцепененье продолжалось, до тех пор, пока адмирал Рэрос, повязки с лица которого были сорваны одним из бесов, и который зиял теперь своими ужасающими черными глазницами – не подошел к своему сыну (а он все эти часы простоял подобный безмерно напряженной статуе, в нескольких шагах от него) – пал перед ним на колени, и перехватив своими широкими, морщинистыми ладонями за плечи, сильно обнял его, и захрипел:
– Ну что? Понимаешь теперь?!.. Вот то-то и вижу, что понимаешь – вот оно страдание, когда любимого человека потеряешь! Такое уж страдание, что и пустыми все эти разговоры о вечной жизни, о грядущей встречи кажутся. А вот что, ежели и нет никакой грядущей встречи?!.. Терзаешься, бьешься, весь мир перевернуть хочешь, лишь бы вернуть ЕЕ, единственную, любимую. Но нет, нет – все тщетно! Тщетно! Понимаешь ли теперь мою боль?!..
И эти то вопли надрывные подействовали на Альфонсо, вскинул он голову, и смотря в эти черные глазницы, проговорил тяжелым, страдальческим голосом:
– Прости! Теперь то прости!
– Прощаю! Прощаю, сынок… – прошептал адмирал, и стал притягивать к себе сына, чтобы обнять за голову, в лоб поцеловать.
Уже долгое время, медленно, ожесточенно, без единого слова, и с завидным упорством пробирались к этому месту Вэллиат и Маэглин, тащили держа подмышками истощенного, слабо стонущего Вэлласа. Все одежда его была пропитана грязью смешанной с кровью, одежка на груди была разодрана и виден был широкий, с грязевыми каемками шрам, который тянулся от самой шеи и до низа живота – и, хотя он теперь сросся – Вэллас чувствовал такую боль и такую смертную слабость, словно грудь его действительно была распорот. То, как он командовал армиями бесов, представлялось ему кошмаром, однако же и теперь, время от времени находили на него приступы; когда все затемнялось, и чувствовал он жалкую, испуганную толпу дробящуюся об каменный кряж, чувствовал их боль, и сам тогда начинал кричать…
И вот, в те мгновенья, когда они ступили в круг, и хотели уж окрикнуть Альфонсо, вытягивающийся через небо черный шрам вдруг стремительно стал приближаться, разрастаться, видно было, как тьма клокочет, слышен был треск, грохот, вопли перекатывались многотысячным хором. Еще несколько мгновений назад, все было залито свежей кровью рассвета – теперь разом стало и мрачно, и черно. Вокруг эльфов поднялось было сияние, но тут же и сбилось, вжалось в их тела. Стало так сумрачно, что и в десяти шагах все уже расплывалось. По рядам людей и эльфов прокатился рокот– и он все возрастал, возрастал – они оглядывались; напряженные, выжидали какого-то нового нападения.
Но вот, в одном месте тьма сгустилась особенно плотно, и встала непроницаемой колонной, из глубин которой, впрочем, тут же проступил серебристо-звездный свет, и, окутав темные грани облагородил их, преобразил в милые девичьи черты – в двух шагах от страдающего Келебримбера стояла дочь его Лэния, и говорила тем нежным напевным языком, в котором даже хорошо знавшие ее, признали голос дочери государя.
– Что же ты убиваешься так, батюшка? Только подними голову и увидь – это я, дочь твоя. Жива я, и жду, чтобы вызволил ты меня… – когда Келебримбер вскинул на нее страшно вытянутое, до дрожи напряженное лицо, то с мягкой улыбкой продолжала. – …Как же ты, мог поверить, что я мертва; да еще от твоей руки погибла?! Батюшка, батюшка – да разве же может быть такое?!..
Она еще что-то говорила – что-то такое же упоительно нежное, успокаивающая, и уверяющее Келебримбера, что она жива, но только находится в плену, на севере, и только нужна его помощь. Потом она, тихо улыбаясь, испуская волны звездного света, склонилась над ним, и осторожно в лоб поцеловала – тогда Келебримбер вскрикнул, как кричат умирающий, в последнее свое мгновенье, вытянул, пытаясь ее удержать руки – но они свободно прошли через призрачное веретено, а сам призрак отхлынул в сторону, и не сказав больше ни слова, стремительно скрылся на западе. Все бы это ничего, и не помешало бы единению Альфонсо и Рэроса, но, когда перед этим хлынула тьма, Аргония, решив, что – это новая напасть, бросилась, повалила Альфонсо, заслонила его грудью… Она склонилась над ним, и шептала:
– Еще одно стихотворенье. Одно из немногих, которые я уже Там сложила. Конечно – я бы даже и не знала, что такое стихи, если бы не нянюшка моя – про нянюшку я тебе потом расскажу, а ты сонет выслушай:
– Подобно первой майской туче,
Подобно первому дождю,
Любви порыв в душе могучий —
Подобен первому грачу.
Как первый свежий пред грозою,
Порыв ветрила – дождь вдали,
Так первой, девственной мечтою,
Тебя зову я: «Полюби!»
И как природа расцветает,
Омыта первым тем дождем,
Так и душа заполыхает,
Омытая вся тем огнем.
Как без дождей природа хила,
Так жизнь без страсти мне не мила.
…Я не любила еще никого! Поверьте мне! – страстно взмолилась Аргония, даже и не понимая, что Альфонсо по прежнему и не видит, и не слышит ее. – Я только лишь от предчувствия сонет этот сложила!.. Сердце, выходит, и тогда уже чувствовало, что есть ты, Единственный, и вот…
В это время над толпами, над верстами и заснеженными и отчаянными взмыл голос Келебримбера. Эльфийский государь требовал, чтобы армии немедленно собирались, и шли вслед за ним на север, за Лэнией. На это возразил ему Гил-Гэлад, заявив, что и он, и многие видели, как погибла настоящая Лэния, а теперь приходил лишь призрак, созданный, впрочем, столь искусно, что по внешним проявлениям невозможно было отличить его от настоящей эльфийской девы – Гил-Гэлада поддержали еще несколько видных эльфов, и говорили они уверенно, и с болью, напоминая, сколь велики потери, и пока не поздно надо укрыться за стенами Эрегиона, тем более, что этим стенам так же грозило орочье войско… Много чего было сказано убедительного, только вот совсем не слушал их Келебримбер – да разве же может хоть что-то сдержать человека, иль эльфа в таком состоянии? Мельком услышавши эти, как ему показалось «ничтожнейшие» возражения – он только с еще большей силой уверился, что дочь его жива, и он уже не мог принять того страшного, что с такой силой давила на него совсем недавно. Он уже стоял на ногах, и старался не смотреть вниз, где сиял девственной чистой этот умиротворенный лик, для которого уже безразличны были все эти порывы, и страсти.
И Келебримбер произнес страстную речь. Он, проживший ни один век эльфийский государь, чувствовал теперь себя, как юнец с кипящей кровью. Обычный для него рассудок теперь не значил ничего, на место его пришли чувства – безумные, изжигающие чувства. Да – он умел говорить, и он призывал своих сторонников, и называл изменниками, кто испугается, повернет теперь в Эрегион. Свою дочь он превозносил до размеров космических, и истово веря, убеждал, что с ее потерей, вся их жизнь потеряет смысл – что, либо они отправятся за ней, либо вернуться и погибнут в безысходном мраке. И вновь вмешался Гил-Гэлад, стал убеждать Келебримбера, что он ошибается, и говорил с такой уверенностью, что, казалось, заклятье читал…
Тут вмешался Альфонсо, и именно он все решил. Напомню, что именно ему, хоть и не серьезно, но только, чтобы унять излишний пыл, было якобы позволено управлять всей армией. Итак, он был уверен, что от его слова все решится, и проявил тут пыл – который, в общем-то, был обычен для него, но совершенно дик для всех иных, даже и переживших в последнюю ночь такие ужасы. Что же он начал делать? Да сначала, так же как и Келебримбер принялся выкрикивать пламенную речь, однако – видя, что никакого действия не происходит, он вихрем с холма сорвался – бросился туда, где наскоро согнанные, дрожали на привязи кони. Он даже и не замечал, что все это время неотрывно следовала за ним Аргония – она не решалась держать его за руку – боялась стеснить движения, помешать; но положила ладонь ему на плечо – так вот и бежала. Альфонсо оказался перед конями, схватил обеими руками за удила сразу с дюжину из них, резко дернул за собою, так что кони даже захрапели. Но вот еще несколько страстных таких рывков, и вот он оказался перед изумленными, недвижимо созерцающими это эльфами. Вот он, не говоря ни слова, но только зубами скрежеща, схватил одного из них – забросил в седло; тоже было и со следующим – он носился стремительным вихрем, он выл, он шипел… Через несколько мгновений двенадцать эльфов оказались в седлах, а он в один прыжок перепрыгнул к иным коням, еще сколько-то выхватил… Он не мог останавливать, он должен был действовать – он верил, что, ежели будет выделывать такие вот отчаянные рывки, так и изменится все, и будет Нэдия спасена.
Итак, он выволок еще нескольких лошадей, и вновь стал забрасывать на них изумленных эльфов и людей нуменорцев. Управился и с этими, в третий раз за конями устремился, и тогда все-таки прокричал:
– Что ж стоите то?! Ждете, пока всех вас так вот по седлам раскидаю?!.. Так, ведь и раскидаю!
Прокричал он это с такой уверенностью, что и эльфы и люди поверили, что он действительно осуществит то что задумал, и действительно раскидает всех их (а после этой ночи в войске оставалось еще более двухсот тысяч). И тут странное произошло: все эти эльфы и люди, вроде бы и пребывали в здравом рассудке, по крайней мере не паниковали, ни метались, как полоумные; все они, не юнцы безрассудные, видели, что, опадающая из небес муть – есть зло, что над ними нависает что-то могучее, что одним только желанием своим может их раздавить; понимали и то, что стены Эрегиона лучшая защита против такой напасти; понимали и то, что государь их, потеряв единственную дочь – последнюю крапинку семьи своей – лишился рассудка – каждый понимал, что на севере им делать нечего, что ни славы, ни Лэнии (уже мертвой), они там не найдут – понимали и то, что Альфонсо совершенно обезумел, но вот не могли противится его бешеным порывам! В этом осеннем, отчаянном мраке он представлялся стихией могучей, на все способной, перед которой либо голову склонишь, либо она тебя в клочья раздерет. Никто не говорил больше ничего, но только все чувствовали, как по спинам мурашки бегут. Многие даже и восторг тогда испытывали, ибо им казалось, что снизошел к ним один из Валар или могучих Майя. Да – они видели кого-то, кто был более велик, нежели они, и подчинялись ему. Они сначала шли, а потом и бежали к коням, возникла даже давка: при этом призрачном освещении, картина была жуткая – казалось, будто и не эльфы, не нуменорцы это, а бесы, и ворочается, копошится в темной грязи полуживая, безумная масса. В этой толкотне даже и раздавили кого-то – ведь мало того, что коней осталось мало, так и многочисленные пехотинцы почему-то уверились, что необходимо всем именно на конях находится. Видя это, Альфонсо надрывался:
– Довольно! Не важно на конях вы или нет – главное двигаться на север!
На несколько мгновений, наступило то самое совершенное безумство, когда все эти тысячи людей и эльфов – а это были умнейшие, из тех, кто жил в Среднеземье в те годы: все они позабыли даже о мертвых, среди которых и друзья их и братья были, забыли и про оружие, а, ведь, в этом месиве оружие многих было утеряно: итак – все они покорную толпою двинулись туда, куда указывала им эта стихия-Альфонсо. Да – к Альфонсо тогда подлетел Угрюм, и он, и без того высоченный, вскочивши на него казался уже великаном, по мощи никак не меньший, чем Валары…
Их смог остановить Гил-Гэлад. Государю Серых гаваней не мало сил потребовалось (при том, что он всю ночь в сече провел) – чтобы усмирить это безумство. Прежде всего были найдены тысячные, теми – сотники, наконец – десятники, и вот общая масса уже разделилась на личности – приостановилось. Гил-Гэлад вновь стал убеждать, что надо вернуться в Эрегион, его кое-кто поддержал, но как-то робко. Вообще тогдашнее их поведение можно еще сравнить с поведением перепуганного человека, который удаляется во мраке от света, которому, конечно, хочется повернуться, и к этому свету броситься, однако же, он знает, что, как только он повернется, так то чудище, которое во мраке кроется на него бросится – и все дальше он во мрак удаляется, понимает, что с каждым шагом шансов спастись меньше, а все же идет, надеется еще, хоть на несколько мгновений, гибель свою оттянуть. Да, после пережитого, они не чувствовали больше себя могучим войском, но игрушками, маленькими и безвольными, перед силами много большими нежели они сами. Так бы и ушли они, оставив своих соотечественников не погребенными, если бы вновь не вмешался Гил-Гэлад – на этот раз, собрав вокруг себя нескольких сильнейших эльфийских князей, помчался на белогривом коне, среди этих рокочущих рядов. Он пропел заклятье, и вот, вокруг него, и тех, кто был с ним рядом, стала разгораться солнечная аура – казалось, что это полупрозрачное живое знамя солнца обвивает его, мчится, новую надежду вселяя, в этом полумраке. Конечно, взгляды всех тянулись к этому свету, и даже те, кто находился в дальних рядах видели эту радостную, весеннюю блестку – все тянулись к этому светлому, всем хотелось вырваться из того болезненного состояния, в котором они пребывали.
И тогда государь Гил-Гэлад взлетел на вершину того самого холма, где еще недавно безутешный Келебримбер оплакивал свою дочь, и могучим голосом зарокотал, пытаясь убедить, что сейчас над ними безумие довлеет, что надо – надо вернуться к свету. Да – он говорил убедительно, он говорил искренно, но его перебил Альфонсо: он, видя, что вся эта сила может склонится к отступлению завыл бушующей стихией и устремился к вершине того самого каменного гребня, под которым по прежнему сжимались, визжали от боли, и от злобы бесы-Вэлласы – он взлетел по каменной кромке, и вот уже высился над всем этим клокочущим, живым и темным морем – Гил-Гэлад представлялся осколком солнца в этот мрак рухнувшего, и завопил Альфонсо, зовя их в дальнейший поход – рядом с ним оказался и Келебримбер, по искаженному лику которого катились слезы – государь Эрегиона вторил ему, как эхо вторит могучим валам.
– Следуйте за мной! – ревел Альфонсо. – Вы найдете свою принцессу, свое счастье!.. Она там – да, да – я знаю, что Нэдия, на севере! Где же она может быть еще?!.. За мной! К славе!!!
И он задрал две руки к тому черному, что клубилось над ним, и вырвались оттуда две слепящие колонны, объяли и его, и Аргонию, которая все это время сидела в седле позади него, и, положив подрагивающие от волнения ладони на его плечи, все шептала, и шептала слова нежные; все пыталась как-то остановить его: «Я же твоя любовь истинная! Куда же смотришь ты? Куда же еще устремляешься?!..» – а он ее не слышал, и даже не подозревал о ее существовании. Итак – эти слепящие, белесые колонны объяли и его, и Угрюма, и камень вокруг раскалился добела, однако – они не почувствовали жара – Альфонсо продолжал зазывать – и еще, и еще раз, вторя его воплям, с оглушительным треском вытягивались эти слепящие колонны – и бесы-Вэлласы, бывшие в двух десятках метрах под ним, вопили от ужаса, и грызли, и переламывали друг друга без конца…