Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 112 (всего у книги 114 страниц)
Я не осмеливаюсь сказать, что вернулся дух Вероники – оттуда не возвращаются, и не знаю, как объяснить это противоречие, но приведу только, что сохранилась в хрониках Эрегиона. Было сказано, что вокруг тех заставших недвижимо, в статуи обращенных тел, стал плавно разливаться свет, да такой дивный, живой свет – такая в нем краса была, что все бывшие поблизости Цродграбы поднимались и делали неверные, слабые шажки к этому свету – они вытягивали дрожащие руки, и, чувствуя, что это от Вероники, от их милой Вероники такое чудо исходит, плакали – они еще надеялись, что она будет с ними, всегда. Вот среди этих недвижимых тел произошло движенье, и навстречу им вышел тот самый ребеночек, которого спасла Вероника. Его, казалась, никогда не трогала грязь, никогда его те толкали, не били. Лик его был прекрасен, там была спокойная мудрость, там была вечная и крепкая, никогда не проходящая любовь ко всем ним. Они любили Веронику как высшее существо, так же полюбили они и этого ребеночка, так как видели в нем Ее свет. Они опускались на колени, в великом счастье шептали молитвы, а он смотрел на них с нежностью и шептал:
– Пожалуйста, пожалуйста встаньте… Смотрите, как сейчас будет хорошо…
И ребеночек поднял голову чуть вверх, к тому недвижимо застывшему, кажущемуся мрачным, плачущему многочисленными крупными снежинками – какая же нежность была в этом, обращенном к тому, незримому, голосе – Цродграбы и до этого плакали, но теперь им, в умилении казалось, что от этого голоса весь мир заполнился печальной, любящей нежность – и, казалось, что ничего злого, резкого никогда и не могло быть – а, ежели и было где-то, то, конечно же должно было склонить голову, прослезится перед этой неземною любовью:
– Мы будем вместе – ты со мной, мы все – все будем вместе, в любви небесной и святой, мой брат, мы будем вместе. Куда стремишься ты, зачем, от нас ты убегаешь. Люби, живи и плач, наш брат – но зря ты так страдаешь… Приди, приди, прости, люби – ведь ты о счастии мечтаешь! Прости, люби, прими мое сиянье, и ты поймешь, тогда поймешь – к чему то было долгое, во мраке ожиданье… Пусть будет свет, прими его, с любовью, милый, милый! Любите всех…
И тогда ребеночек поднял вверх свои маленькие, кажущиеся слабыми ручки – но так аура весеннего, живительного света, которая окружала его, стала из каких-то незримых, но неистощимых глубин стала набираться могучих и нежных сил. Плавными, живыми клубами, словно это были ветви могучего, прямо на их глазах растущего древа, словно объятия нежные, этот мрак леденящий ласкающие, стали подниматься все вверх да вверх, и во все стороны разрастаться. И снежинки, до этого уныло летящие к ледяной грязи, касаясь с этим, целующим их светом, наполнялись радостным сиянием, и обращались в росинки на пробуждающемся к новому, счастливому дню поле. Они, сияя счастливым плачем солнца живительным дождем летели вниз. А там и кровавая, замерзающая грязь преображалась – ведь и ее полнил этот свет, ведь и ее ласкали поцелуи. И то, что было отвратительно, теперь, окруженное нежностью, тоже преображалось в свет – это было подобие наполненного солнцем облака, но – такое нежное живое. Тела уже мертвых тоже обращались в ласковый свет, и, конечно, в этом преображении не было ничего от того насильственного, умерщвляющего, как если бы они горели, или плавились в какой-нибудь едкой жиже – конечно, это была материя, и душ там уже не было, но, просто одно состояние материи – измученное, напряженное, уродливое, противное сущее, переходило в иное, прекрасное состояние, так отяжеленный, грязный снег по весне тает, и звенит, в златистых ручьях, а потом – обращается в величественные облака, которые дарят душе поэтическое вдохновенье. Так, эта древом растущая любовь, обратила это уродливое, в прекраснейших свет, который с радостью разливался под ногами, и исходил из глубин светом.
– Вероника, Вероника наша… – шептали Цродграбы. – …Ты с нами, ты теперь уже всегда будешь с нами…
Те, которые были уже обласканы, те, которые чувствовали бесконечные поцелуи света, которые чувствовали вдохновение – чувствовали еще и всех братьев, и сестер, которые стояли с ними рядом. Недавно был хаос… Нет – он был бесконечно давно, он казался теперь совершенно немыслимым, и они твердо, в счастье знали, что теперь то началась Новая, полная любви и великих свершений, настоящая жизнь. Они чувствовали и великую любовь, и спокойствие – эти чувства окружали их, и они, чувствуя в них истину – принимали их, и им казалось, что ничто в них не может этих чувств поколебать. Те же, к кому этот свет только подходил, и которые видели это разрастающееся во все стороны и ввысь световое облако, совсем не завидовали тем, в этот свет уже погруженным, они и не торопились навстречу – они просто стояли и ждали, и твердо знали, что, впереди счастье, и, предчувствуя его, они уже любили, и искренно радовались за тех братьев своих и сестер, которых свет этот уже принял…
А Ячук, этот маленький человечек – наследный принц погибшего народа, был сброшен с плеча Мьера еще когда тот боролся с «мохнатыми» – его едва не затоптали, но он все-таки выбрался к городским стенам – он бежал до них не останавливаясь, а там, тяжело дыша, стал звать своих друзей. От них он не получил никакого ответа, однако вырвался с безумным хохотом бес-Вэллас, стал выкрикивать что-то бессвязное, подпрыгивать, крутится – Ячук чувствовал, как этот мучается, как где-то в глубине хочет избавится от безумия, но, так как это безумие занимало большую часть его, то он и не в силах был избавиться – а Ячук чувствовал, что и он не сможет ему помочь. Бес-Вэллас хотел схватить его, но человечек бросился к завалу из тел, который вмят был в стену, стал по этому завалу взбираться – бес стал его преследовать, однако, завал развалился, и он был погребен. Первым порывом Ячука было бежать через город – бежать столько, сколько бы у него хватило сил, но, только он взглянул на эти вымершие, отчаянным маревом затянутые улицы, так ужаснулся (это был город призраков!) – да так и остался на стене, до тех пор, пока не пришел свет. Он все это время неотрывно вглядывался во мрак, в терзающие там друг друга образы, слышал вопли, и ему было это отвратительно, он чувствовал, как растет в нем отчаянье – и была уж такая боль, что хотелось бросится со стены – и зачем, зачем, право жить, когда этот мир такой злобный, такой чуждый?! Но вот в этом мраке появилась искорка, и, только увидев ее, Ячук уже понял, что безумие настал конец. Действительно все смолкло, все выжидало возрожденье. Эта сначала еще такая далекая, робкая искорка стала расти – она превратилась в прекрасный цветок, и Ячуку казалось, что – он рядом с ним, и он потянулся к нему, но не за тем, что бы сорвать, но только осторожно прикоснуться к его дивным, живым лепесткам губами. Но цветок все рос и рос, и обратился уже в древо сияющее. Оно поднималось все выше, и была в его переливчатых, сплетенных нежными объятиями ветвях такая сила, что была уверенность – ничто не сможет остановить этого роста. И Ячук знал, что в этом свете – душа Вероники, или только отблеск ее, и он чувствовал, что ее, милой Вероники, уже нет в этом мире, и он плакал в светлой печали, в любви – чувствуя то простое и светлое чувство, которое радостью полнила сердца и эльфийских князей, и «мохнатых».
А древо, распахиваясь неисчислимыми объятиями и поцелуями торжественно росло. И было видно, как там в высоте, эти световые ветви встречали с темно-серыми, клубящимися мрачными мыслями облаками; и видно было, как проникал в них этот свет – и видно было, как эти думы сначала с неприязнью затемнялись даже больше, но свет их и ласкал, и целовал – и не было конца этой всепрощающей, нежной любви. И тогда облака сначала робко светлели, потом, понявши это счастье, принимали этот свет, и тоже становились его частью. И Ячук, и все-все чувствовали свою связь не только друг с другом, не только с Вероникой, но и с этими облаками, со всем, что вошло в этот свет, и тем, что должно было войти – все это было уже единым целым.
Как же высоко, как же привольно распахнулись те объятия – уже на версты вздымался этот свет, но, впрочем, не земными верстами мерить то таинство. Оно распространялось и в стороны, и вот нахлынуло на стены, вот и Ячука объяло – вот и город воскресило – теперь это был небесный град, город света.
А там, высоко-высоко, над этой просветленной, воскрешенной землей, кажущиеся на таком расстоянии совсем незначительными темные облака уже с радостью переходили в благодатный свет, и только теперь становилось ясно, насколько же действительно была велика их толща: сколько было этого темного страдания, и все эти армии, оказывается, копошились на самом дне. Все быстрее расходился свет, даже и в радостном нетерпении – быстрее бы, быстрее бы совсем ничего мрачного не осталось!
И вот самые верхние из этих клубов, подобные ряби на исполинском куполе разошлись, были обращены в свет, в любовь, и теперь то благодатное небо, которое так давно было сокрыто от всех них – распахнулось, обнялось с этим могучим световым древом. Даже и не верилось, что долина эта совсем недавно была жуткой – теперь это был совершенно иной, прекрасный мир. Это был океан любящего, нежного света, он, полнясь неясными, но чарующими образами сиял под ногами; воздух сиял, переливался, казалось – из глубин его появляется что-то чарующее. Даже и эльфийские князья, вспоминая те прекрасные минуты, говорили, что они подумали тогда, что пришел последний день, и прежний мир погиб, и близка была встреча с Иллуватором.
– Так в темном океане дней холодных
Блеснет один, мгновение тая,
Так панцирь льда на реках многоводных
Вдруг треснет, о весне грядущей весть неся.
Так светлая душа во мраке светит,
Несет надежду, и ведет через года,
Безмолвно на любой вопрос ответит,
Живая, ясная всегда.
Но грустно – с нею ждет нас расставанье,
Уходит, в вечность милая душа,
Пока еще все небо полнится сияньем,
Но все ж она уйдет, свой подвиг соверша.
А нам останутся воспоминанья —
В душе крапинки вечного сиянья.
Этот сонет сложил один из девятерых, но кто – мне не известно, да и не важно это. Предчувствие того, что этот свет должен уйти, что они останутся без Нее нахлынуло на всех. И все они, а их были еще многие и многие тысячи, погруженные в этот свет, прекрасные – они молили, чтобы она осталась, или же взяла их с тобою.
– Зачем нам оставаться здесь, когда ты уйдешь? Что делать в этом темном мире? Там, где ты, там и мы будем счастливы, возьми нас с собою!..
Свет древа, соединившись со светом неба, больше не разрастался, а предчувствие переросло в уверенность – тот светлый дух, присутствие которого они чувствовали в воздухе, теперь прощался с ними, и всем им казалось, будто звучат слова – это был шепот, это были прикосновения обвивающего их ветерка: «Милые, прощайте… любите, любите друг друга» – каким же мудрым, и единственно верным казался этот завет, и как же велика была их тоска. Даже и те, кто не знал никогда Веронику, полюбили ее теперь – да разве же можно было ее не любить, когда она была этой благодатью? И они молили ее с болью, и искренним сильным чувством: «Останься, останься – пожалуйста останься…» Так как каждый чувствовал себя частицей целого, то каждому казалось, что тот прекрасный, многотысячный хор, который звучал в свете – это из него исходит. Потом они запели, как и прежде, еще до безумия, когда еще Вероника была жива:
– Понятно нынче, что разлука невозможна,
Что сердце опустеет, если ты уйдешь,
Но как же страшно, как тревожно,
Что, если к свету ты нас не возьмешь?..
Да что там свет, иные королевства,
Что память жизни, долгие века?
Что, если ты уйдешь из этого естества,
Как мрачные недавно облака?
И где потом искать тебя не знаю,
К каким далеким звездам править свой полет,
Уж от предчувствия разлуки увядаю,
Уже грядущее мне душу жмет.
Ты силой света неги притяженья
Невольно за собой направишь наши все стремленья…
О, как же велика была эта печаль! Если бы ты оказался там, читатель, я уверен, что ты бы не выдержал той глубокой скорби, и слезы устремились бы из твоих глаз. Так плачут на похоронах над кем-то очень близким, со смертью которого никак не могут примирится. И они все молили, молили – и даже до отчаянье доходило, у некоторых сердца так стремительно бились, что едва не разрывались.
И тогда увидели спасенного ребеночка. На этот раз не одни только Цродграбы, которые были поблизости от места гибели Вероники, но и все-все. Потом не могли вспомнить – плыл ли он над ногами, или же парил в воздухе – одно только точно помнили – это не был какой-то великан возвышающийся над всей толпою. Это был обычный ребеночек, только в ауре света, который из него по прежнему вырывался, из которого он весь был создан. Повторю, что его видел каждый, но это не значит, что на поле вдруг появилось несколько тысяч детишек, и с высоты птичьего полета можно было бы увидеть всех их – нет он был единый, и каждый видел его духовным своим зрением. Не один живописец не смог отобразить его черты, не один скульптор – эти черты были столь же неуловимы, как поэтические образы – и каждый знал, что в ребенке этом есть Вероника – и он сам есть часть девушки. Он улыбался нежной улыбкой, и, вдруг, подхватил свет, слепил из него комок, и молвил каждому:
– Давайте играть в снежки из света… Мне так нравится эта игра… Пожалуйста…
Однажды ей без всякого труда удалось развеселить двухсоттысячную армию Цродграбов этакой игрой, теперь играли кружащие в свету души. Слепляли свет, и в нем свою нежность, часть бесконечность души своей, и с детским весельем бросали друг в друга. Был среди них и Вэлломир и Вэллиат и Вэллас, и частицы вырванного из Вэлласа зла – его бесы. И эти бесы найдя просветление, освободившись от боли, оказывались маленькими комьями, которые вливались в его душу, и он испытывал восторг, легкость, знание, что безумие никогда уже не повторится. И никто из них, раньше так одержимый своими идеями, уже совершенно этих идей не помнил – было что-то, но настолько пустое, ненужное, что и не стоило воспоминаний. И каждый из них, к тому времени как нахлынул свет, почти лишившийся рассудка, метавшийся в боли, в горячке, в исступлении – теперь с готовностью принял единственное, что могло его спасти…
И только одна душа не хотела принимать этого света. Точнее – хотела, хотела! До невыносимого страдания хотела эта душа принять в себя и любовь, и спокойствие, и в снежки своими чувствами сыграть, но… Эта душа сжималась, старательно отвергала, восставала против своей природы, и со стороны подобно была раскаленному до белизны куску металла на который даже и смотреть больно было. Это был Альфонсо. Пред ним клокотало, жаждало сблизится с ним могучее и девственно чистое облако – то была Аргония. Перед гибелью Вероники, они избили, изодрали друг друга до такого состояния, что уже почти не могли пошевелится, но, истекающие кровью, сцепленные лежали в грязи, и похожи были на кусок плоти выдранный из великана. Потом, когда пошел спокойный и тоскливый снег, они вмерзли в грязь, их замело, но нахлынул свет, и вот… Нет – так велико, так пронзительно было выстрадано Альфонсо его чувство к Нэдии, это чувство которым жил он все последние годы – таким это чувство было титаническим, что он смог противится – и теперь, излеченный телом, стоял, единственный, вместе с Аргонией несчастный, и повторял без конца: «Этого я не приму… Нет, нет – никогда… Нэдия! Нэдия– где же ты?!.. Да пропади этот рай, коли тебя здесь нет!.. Я уйду снова в боль, в страдание, но буду с тобою… Все равно, слышишь ты – все равно, я буду с тобою!.. И зачем, зачем мне эта распроклятая райская благость?!.. Проклятый свет! Ненавижу тебя! Ненавижу! Ты хочешь, чтобы я забыл про Нее?!.. Хочешь, чтобы я был спокоен, чтобы смеялся?!.. Нет, нет – это мерзко, гадко, ежели ее нет поблизости!.. Я хочу вернуться в боль – там, по крайней мере, я по настоящему жил!.. Ну, ворон, похоже тебе, кроме меня здесь не кем насладиться, ну так и бери в преисподнюю мою душу – только дай мне хотя бы помнить Нэдию! Да – мне одна память о ней в преисподней дороже благости рая – прекрасной, но без нее, без нее пустой!!!»
И он слышал голос Аргонии, он наплывал могучими, нежными волнами, и опять надо было бороться, чтобы не поддастся – она говорила, что Нэдия ушла, и что теперь она встанет на ее место, и что, как бы не была Нэдия прекрасна – все равно, то, кажущееся невозвратимым – всего лишь образ созданный им в болезни. Она любила его, и не было ничего иного, кроме этого чувства к нему, каждая крупинка души ее принадлежала теперь Альфонсо, но он не принимал – он с титаническим усилием, смог в этом океане света поднять из себя злобу, и зарычал:
– Прочь! Прочь же от меня, и никогда, никогда не приближайся!.. Ворон, где же ты?!.. Кто же вынесет меня отсюда?!.. Угрюм, где же ты?!
И черный конь пришел на этот зов – он, созданный колдовством, мрачными, вековыми мыслями, как и облака не мог оставаться в этом свете прежнем, но он не был так зыбок, как облака, а потому – растворялся постепенно – когда он бежал, то за ним оставалась темная дымка, висела некоторое время, а затем – тоже обращалась в свет. Конь постоянно уменьшался в размере, но, все-таки, был еще достаточно велик, чтобы вынести Альфонсо – и тот, по прежнему сияя раскаленным железом, бросился к нему, вот оказался в седле, и крикнул Аргония, которая бросилась за ним:
– Не смей! Ты никто, как и все иные!.. Нам никогда не быть вместе – нет!!!
Но надо было знать нрав этой девы, и то, как стремилась она к своему любимому. Нет – она готова была бороться за свою любовь до последнего, и то, что он так страдал за Нэдию, не только не охлаждало, но еще и увеличивало ее пыл. Она твердо знала, что, ежели он никогда не станет ее любить, ежели он ее презирать станет – она, все равно не перестанет его любить, как и он не переставал любить Нэдию. И больше всего ее терзало то, что своим присутствием она может делать ему неприятно. Но остановится она уже не могла – потому, когда он бросился в седло Угрюма, она последовала за ним. Да – она слышала, как он гонит ее, да – ей было больно, но теперь только со смертью оставила бы его. Впрочем, Альфонсо, как только оказался в седле, уже перестал замечать ее, и все силы отдавал только на то, что бы не поддаться окружающему свету.
– Неси меня прочь, Угрюм. Неси туда, где воет ветер, где боль. Где никого, кроме ворона нет… О-о-о – я понимаю его черную глубину… И я скоро стану таким же! Ну, скорее, скорее!!!
Альфонсо мог и не погонять коня, так как тот прилагал все усилия, чтобы только из этого света вырваться. Он хотел бы взмыть – стрелой вырваться от этого ослабляющего его волю, растворяющего его в себе. Однако, не только полета, но и дальних прыжков не выходило – невыносимо было испытывать чувство ярости – и свет, иных ласкающий, казался Угрюму страшной тяжестью, от которой трещали у него копыта. Порою он почти полностью уходил в этот яркий свет, в который была преображена грязь – и каждый раз ему приходилось делать титаническое усилие, чтобы остаться, чтобы не обратится в свет. Но их никто не задержал, и через некоторое время они вырвались за предела светлой сферы неподалеку от Серых гор – и Угрюм, заметно уменьшившийся в размерах, истомленный, устремился к одному из ущелий. Однако, и в ущелье все было очень ярко и празднично – отблески света Вероники врывались и сюда, ласкали истерзанные холодными, ветровыми веками стены – и все эти суровые камни казались преображенными – с радостью прислушивались они к этому новому для них чувству. Нет – Альфонсо испытывал от этого все большее раздраженье – ему требовалось уединение, и он кричал на Угрюма:
– Неси же меня дальше! Дальше! Туда неси, откуда и выбраться не сумею, где и не найдет меня никто!..
И Угрюм нес, а Аргония плакала, и все молила, чтобы Альфонсо вернулся, открыл сердце тому свету:
– …Только там найдешь излечение… Пожалуйста… Пожалуйста…
* * *
Здесь, наверное, надо вспомнить то стихотворение, которое вырвалось из Робина, когда он только вернулся из счастливого, ненадолго подаренного им вороном мира. Да – тогда впервые резануло его предчувствие, о гибели Вероники, и он уже видел себя бегущим в ущелья Серых гор, стонущий вместе с ветром, тщетно ищущий ее. Именно это теперь и наступило. Он вернулся из того запредельного бытия, о котором ничего не ведомо, и от которого он сам мог вспомнить лишь образы туманные. Вернулся, и оказался стоящим на коленях над ее телом. Вокруг не было грязи, но не было и живого плотного света. Вокруг была обнаженная, готовая взойти травами да цветами, благоуханно-свежая земля, каковой она бывает в апреле. Одна алая роза уже поднялась, распустила очень плотный, тяжелый бутон рядом с рукой Вероники. Робин смотрел на эту руку, и тщетно пытался смирится, что та, с которой связан был смысл его жизни теперь мертва. Но вот эта тоненькая, белесая, почти прозрачная ручка – как плавно она изгибалась у кисти, и как легонько легкие ее пальчики касались скорбных лепестков этой розы. Он верил, он ждал, что сейчас эта ручка дрогнет – ну, хоть совсем немножко дрогнет – она не могла – просто не могла быть мертвой!
Но он понимал, что предчувствие сбылось, и то, что он увидел тогда – кажется в начале своей жизни, в на самом то деле – на рассвет этого идущего, сияющего весною дня – теперь сбылось, и то, что он мог еще тогда исправить, теперь уже никогда не вернешь. Тогда был выплакан следующий сонет:
– Я помню день – тогда, угрюмый,
В своей темнице клял судьбу,
И хоть совсем, совсем был юный,
Уж думал – зря я жизнь живу.
Но в день потери, вспоминая,
Те темные в цепях года,
С улыбкой горькой понимаю,
Что, все же, счастлив был тогда.
Не знал о собственном я счастье,
Но сердцем чувствовал его,
И знал – грядущие ненастья,
Не сломят духа моего.
Тогда все встречи с жизнью, светом,
Все были впереди – а нынче я с холодным ветром.
Вот та благодатная теплая земля, которая была согрета Ее духом решила принять то, что принадлежало ей – эту пустую, но все равно прекрасную, подобную лучшей из всех когда-либо бывших статуй. От этой плодородной поверхности стали подниматься тонкие струйки – они обвивали тело Вероники, плавной, но все уплотняющейся кисеей покрывали ее лицо – так что черты еще совсем недавно такие нежные, такие прекрасные чувства из себя изливающие, уходили в небытие. И Робин, и братья его закричали в отчаянии, склонились, попытались сначала сдуть, потом и руками счистить эту кисею, но все было тщетно – земля покрывала уже и руки, и ноги.
– Да что же это, что же это… – шептал Робин (а, может, и не он) – склонялся, роняя жаркие слезы, целовал эти уходящие черты – голос у него был как у рыдающего ребенка. – …Матушка землица, да зачем же ты ее забираешь?!.. Ну, пожалуйста, пожалуйста – ведь не может же быть все так бесповоротно, ведь найдется какой-нибудь чародей, который оживит ее… Что? Нельзя ее оживить?.. Ну так тело то оставьте! Разве же можно так! Мы построим для нее прекраснейшую гробницу, из алмазов, из… нет – не из камней, никакие земные красоты не могут быть достойным хранить ЕЕ тело!.. Да что ж ты?!.. Матушка, землица, миленькая – да неужто же никогда вновь не услышу голоса ЕЕ?!.. Да неужто же теперь вот все, все потеряно?!.. Верни! Я требую!.. Я молю…
Но уже не осталось никаких черт Вероники, но все продолжал возрастать на этом месте холм.
– Хорошо, хорошо – тогда погреби и меня вместе с нею, в земле мы соединимся последним поцелуем, а души наши вместе будут – возьми, возьми меня…
Холм уже был метров пяти, а потому все они смогли пасть на эту возрастающую землю. Но земля не принимали их, еще живых, отталкивала от себя.
– Нет! Нет! Не могу смирится!.. Ты не можешь! У нас же еще вся жизнь впереди!.. Отдай ЕЕ ты, негодная!.. Нет – ты даже не знаешь, что творишь!..
И они вновь пытались разрыть эту землю, но все было тщетно – только что отброшенная, она тут же прирастала на месте. И тогда, не в силах выдерживать этого ужаса, они вскочили на ноги, резко обернулись, чтобы бежать к Серым горам (зачем бежать они и сами не знали – просто чувство у них такое было) – и вот обнаружили, что вокруг бесконечными светлыми кольцами стояли вперемежку нуменорцы и воины Троуна, были лесные эльфы Тумбара и Цродграбы, эльфы Эрегиона и Гил-Гэлада и мохнатые. Так получилось, что Тарс стоял рядом с Маэглином, а Барахир «похититель» в окружении эльфов Тумбара, также в первых рядах видны были и Вэллиат с Вэлласом и Вэлломиром – они стояли, как и пришли сюда – взявшись за руку. Рядом с ними, точно одно, отраженное еще в двух зеркалах лицо, стояли Дьем, Даэн и Дитье. И не было ни одного лика мрачного, озлобленного, что-то в напряжении продумывающего. Все они пришли сюда с разных частей поля, где еще недавно, в любви, одаривали они друг друга световыми снежками – когда исчезло это высшее создание, этот ребенок, они все знали, где покоится ее тело, и с таким чувством, с каким идут в храм, среди братьев своих и сестер шли к нему. Шли быстро, однако, никого не толкали, и теперь сзади не напирали, но останавливались, где им суждено было, и все ждали, ждали чего-то, вспоминая былую вражду как бред. Они только сожалели, что нет такого полного единения, когда каждый чувствовал себя частью Единого. Но и теперь они любили друг друга, и оружия то ни у кого не оказалось. Кстати сказать, нигде не осталось и тел, но во многих местах из земли робко поднимались маленькие, еще только-только начинающие распускаться цветы. Конечно, на них не наступали; конечно – через них перешагивали.
И вот все они стояли, с озаренными ликами, смотрели на растущий холм – слезы были в глазах у всех, у некоторых – катились по щекам. И все, и мохнатые, и мудрые эльфы – понимали это одинаково: ушла прекраснейшая, и мудрейшая, которая могла бы сделать этот мир раем, и которую к великой скорби, большей части из них, не довелось знать, при ее коротенькой жизни. Один из эльфийских князей хотел сказать речь, и он знал множество громких слов и эпитетов, да не стал этого делать – понял, что – это было бы лишнее, все итак чувствовали все гораздо более полно, нежели можно было выразить даже самыми красивыми словами.
А в хрониках Эрегиона есть такие строки:
– После долгих лет
Их дороги сошлись,
Был весны дивный свет,
Слезы тихо лились.
Словно девять частичек,
Одной общей беды,
Девять темных страничек,
Человечьей судьбы.
И шагнувши навстречу,
И узнавши судьбу,
И веков мрачных сечу,
Колдовства ворожбу
И отныне все в вместе,
Вместе, вместе всегда,
И в отваге, и в чести —
В боль зовет их судьба…
* * *
За окном светает. И, после этой морозной, беспросветной ночи, выступили на фоне розовеющего неба очертания Серых гор. День обещает быть ясным, солнечным, и я уж чувствую, что это была последняя морозная ночь, в которой зима, уже зная, что обречена уйти, вступила в последнюю схватку с красавицей-весною. И так теперь хочется открыть окно настежь, вдохнуть свежего воздуха. Но я знаю, что там еще слишком холодно, и это плохо скажется не только на моем здоровье, но и на здоровье маленькой Нэдии, которая, все-таки, заснула, и, судя по ее спокойному, светлому личику – видит она чудесные детские сны, в которых нет ни мрака, ни смерти – должно быть, летает над полями той земли, в которую мечтали уйти и Нэдия, и братья.
…Наконец-то их дороги переплелись, и оказавшись в одном месте они сразу почувствовали, что им суждено быть вместе. Но события того дня не заканчиваются – встретившись, они почувствовали, что не хватает еще одного…
* * *
Те, кто стояли вокруг холма, вынуждены были медленно, шаг за шагом отступать. При этом не было никакой толкотни, так как каждый заботился о соседи своем, и особенно берегли ребятишек, которых совсем немного осталось. Холм все возрастал, и, остановился, только когда поднялся много выше стен Самрула. Да – матушка земля позаботилась о своей любимой дочери – такую гробницу не возводили и над величайшими государями древности. Земля была такая свежая, ароматно дышащая, и, хотя не видно еще было на этих склонах ни цветов ни трав, все чувствовали, что в скором времени они поднимутся и расцветут краше, чем где бы то ни было, славя жизнь…
Тогда же все обратили внимание на девятерых: Робина, Рэниса, Ринэма, Дьема, Даэна, Дитье, Вэлласа, Вэлломира и Вэллиата, которые стояли кругом, держа друг друга за руки. Никто из них и не заметил, как это получилось, что они встали кругом и взяли друг друга за руки – они делали это в порыве, в чувстве. Теперь пристально вглядывались друг в друга. Конечно, среди них выделялся одноглазый, покрытый шрамами Робин – однако, и у него, и у всех иных, ежели и были какие-то шрамы, то только старые, что же касается ран полученных в битве, то они все зажили. Так же не было усталость, была жажда действия – в каждом не утихала, билась боль – не желание смирится с гибелью Вероники. И кто-то из них спросил:
– Ведь вы знаете ворона?
И все чуть заметно кивнули головой – хотя этого вопроса могли бы и не задавать – итак все чувствовали, что они связаны этой болью. Тогда же они почувствовали, что одного не хватает, и что без этого не может быть полного их единства, и Вэллиат, сильно побледнел, и жила забилась у него на виске, он прошептал:
– Альфонсо нет! Я видел, как он сиял, он не хотел примирится – он вскочил на Угрюма, и поскакал… к ворону…
И те их них, кто никогда прежде не видел Альфонсо, тоже почувствовали, что сейчас этот последний участник их братства, действительно теперь с вороном, и что страдает он – и тогда тот ясный свет, что сиял вокруг, та тихая светлая печаль, которая струила слезы по ликам всех стоявших поблизости – стала им чуждой, и тут же появилось жгучее стремление, жажда найти этого неведомого им Альфонсо – совершенно не мыслимым становилось оставаться на прежнем месте, тогда как он испытывал страдание.
Окружающие неотрывно смотрели на этих, стоящих у самого подножия холма девятерых, и чувствовали, что над ними тяготеет рок, что ждет их что-то страшное, и, в то же время, все ждали явления какого-то нового чуда – теперь от этих, сплетенных в кольцо. Государь Келебримбер, которого безумие оставило вместе со светом Вероники, уже позже вспоминал: «Так часто мы видим на ликах тех, кто идет в битву их удел – погибнуть. Невозможно понять, откуда исходит это знание, не возможно описать в чем выражается эта печать смерти. Так и я, впервые увидев этих девятерых смертных понял, что они избраны роком, и, по правде сказать – испытывал чувство страха. Нет – не то, чтобы это был ужас разум изжигающий – это был страх благоговейный, такой страх испытывают перед чем-то непостижимым, но очень значимым. Не только мне, но и всем казалось, что они способны явить некое чудо, а потому, когда они, не выпуская рук, разорвали кольцо в цепочку и бросились бежать, то все хоть и раздались в стороны, но стали опускаться на колени, веруя, что они образуют свет, подобный тому, который ласкал их недавно… Однако, уже в самом скором времени, все эти люди были сильно перепуганы, и старались поскорее отвернуться от этих девятерых бежавших через их ряды. Дело было в том, что не ожидаемый свет видели они в этих глазах, но глухое темное отчаянье, отголосок минувшего хаоса, и боясь, что безумие вернется, они оборачивались к холму, и искали света – действительно, там на холме явилось новое чудо…»