Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 62 (всего у книги 114 страниц)
– Нет: прочь от нее – прочь! Все равно не пройдешь здесь!.. Эх ты, мгла, ты верно из прошлой моей жизни?! Ну, ничего – здесь то уж мой рай?! Нет, со мной тебе теперь не совладать! Слышишь – я буду биться до последнего, и я все равно одержу над тобою победу, потому что… потому что я люблю!..
И он продолжал их отбрасывать, мечась словно некая стихия; и всех сковало оцепенение, ибо в мраке никто и не узнал Сикуса, но многие подумали, что это некий дух, обитавший в этой пещере, пришел к ним на помощь.
Одна Вероника поняла кто это, и вот, громко, жалостливо воскликнув, бросилась к нему; вот обхватила сзади, за напряженные, трясущиеся, трещащие, словно бы готовящиеся в любое мгновенье лопнуть, плечи. И она стонала:
– Я же понимаю, я же понимаю, какая тебе сейчас мука!.. Ты же последние силы сейчас отдаешь… Что ж останется в тебе?!.. Нет, нет – любимый мой… Я же так тебя люблю…
«А-а-а!!!» – завыл, точно действительно какая-то стихия Сикус, и метнулся в другую сторону; Вероника же не отставала от него, все целовала, все шептала нежные слова, все молила, чтобы он остановился, а Сикус все метался, все отбрасывал «мохнатых» от берега; и через вой этот прорывался леденящий голос мумии:
– Вот видишь… этот свет… это Она… Она питает меня такой силой, что тебе никогда меня не одолеть! Слышишь, слышишь – это такая сила, что тебе, нечистый, никогда с нею не справиться!.. Это Она – это мои небеса, этой рай мой, и он за моей спиною!.. Прочь же, сгинь же навеки ненасытная мгла!.. Уйди в прошлое, гадость ненасытная!..
«Мохнатые» уже не рвались с таким исступлении, они и не сопротивлялись, но прибывали как бы в некоторой рассеянности, не зная, что теперь делать. Ведь они видели «могучего», который гнал их прочь, а за его спиною, ту, в которой безошибочно признали «бесконечный Ароо»; некоторые из них выбрались на берег, да так и замерли, ожидая своей участи – и они были отброшены в воду.
Так, в каком-то странном наполовину оцепенелом действие, в котором только Сикус и Вероника исходили пламенем, прошло несколько минут; и, наконец, никто из «мохнатых» уже и не пытался выбраться на берег – все эти сотни ярко сияющих глаз смотрели на Сикуса, который так и застыл, сотрясаясь на одном месте, на Веронику, которая все целовала его, и издавала созвучия столь нежные, что подобным им никогда они и не слышали.
Так, в этом оцепенении, когда никто не понимал, что происходит, и все выжидал чего-то, прошло несколько минут. И вот тогда вождь «мохнатых» негромким, отрывистым голосом, похожим на падение отдельных камней проговорил, довольно длинную речь, в которых было больше тьмы, чем смысла, и которая все-таки сводилась к тому, что они за что-то прогневили «могучего», и «Вечное Ароо», и что теперь должны принять наказание, отказаться от них; вернуться… И никто с ним не стал спорить, ибо все они испытывали некое благоговение, и все они готовы были исполнять волю таким могучих божеств, да еще бы и наказание, за свою дерзость приняли…
Как бы то ни было, но развернулись они почти все разом, и, полня воздух горестными стенаньями, устремились назад, к покрытому зеленом мхом берегу.
Сикус, видя, что чудище удаляется, вновь стал оседать; и он совсем не чувствовал своего тела. И вот прямо перед ним появилось самое сердце его Рая, озаренное чарующим сияньем, оно прильнуло к губам его; а он, слыша в каждом слове и музыку, понимал и чарующий их смысл:
– Ты не должен уходить!.. Ежели ты только уйдешь, так знай, что и я уйду вслед за тобою… Ты так меня любил, родненький ты мой… Ну, что же ты так холодеешь опять? А вот, не хочешь ли выслушать стихи. Ведь, это же из твоих стихов…
– Когда вечер жизни настанет,
Последний, чарующий миг;
Так память волнами нагрянет,
И вспомнишь любимой ты лик.
И жизни прошедшей мгновенья,
Любви – первой юности свет;
Леса – все заполнены пеньем,
Тех весен, которых уж нет.
Все это нахлынет волнами,
Поднимет над скопищем лет,
Быть может, мы станем богами,
Ведь смерти, поверьте мне – нет!
– …Ну, это же твои строки; Сикус, родненький, ты только вспомни; молю тебя – вспомни, как ты эти строки писал. Вспомни, те чувства, которые тогда испытывал. Ведь ты же тогда, верил в жизнь; ведь ты страстно хотел жить, а не умереть. Я молю тебя…
Сикус слышал этот голос, и не хотел уходить от него: не хотел он видеть ни мириады звезд, ни стремиться к тому граду, который среди них парил. Нет, нет – он чувствовал, что его рай здесь; но тело было слишком измождено, слишком выжато, чтобы он мог не то что пошевелиться, а даже пребывать в нем. Странное это было чувство: между жизнью и смертью – но он еще видел лик Вероники; она его целовала, и он отвечал ей поцелуем, погружал весь этот лик единый поцелуй; и шептал уже спокойно, плывя в световых ласковых волнах:
– Так хорошо, как земле пригретой солнце, как страннику проведшему многие годы во вьюжном пути, и вот пришедшим домой, севшим возле камина, и смотрящего в потрескивающие, такие уютные дрова. Ты, ведь, слышишь мой шепот – конечно же слышишь – мы теперь всегда будем вместе… сестра моя…
* * *
Ринэм очнулся от звука, когда треснуло горящее бревно. Этот, по своему мелодичный, уютный звук, заставил его вздрогнуть и передернуться, так как ему показалось, будто – это щелкнули челюсти впившегося в него волка. И тут же, сотни кошмарных образов, стараясь поскорее вытеснить один другой: развороченные тела, вопли обезумевших, брызжущая во все стороны кровь; чудовищный клубок из стел, сам он, во власти какой-то смертоносной стихии, точно вихрь когтистый, тела рвущий.
Но вот раздался девичий голос, и, вместе с ним, отхлынули все кошмарные виденья; а на место пышущего пламени, пришел спокойный свет домашнего очага. Вот он открыл глаза, и сразу понял, что находится внутри пещеры, которая, однако, была так аккуратно убрана, что никто бы и не сказал, что есть здесь что-то дикарское. По стенам, словно ковры, развешены были меховые шкуры; такие же шкуры разложены были и на полу; а пространство перед очагом было выложены гладкой каменной плиткой; была кровать большая и малая, на которой и лежал Ринэм. Были еще какие-то небольшие ящички, сундучки, стол, несколько стульев, на стенах висело несколько копий и клинок. А на жердочках, которые свешивались с потолка неподалеку от очага сидели белоснежные голубки, блаженно курлыкали, грели свои перышки.
Девушка была рядом с ним, но, когда он открыл глаза, чуть вскрикнула, отшатнулась; тут же, впрочем, вернулась обратно, и заговорила что-то на языке довольно мелодичным и красивым, в котором Ринэм, однако, не понимал ни одного слова. Он вглядывался в ее лик – красивый, спокойный, теперь уже бесстрастный – видно, она вообще привыкла к жизни суровой, и то, что Ринэм очнулся было из тех немногих событий, которые могли заставить ее так прямо высказать свои чувства. И вот теперь она старалась, чтобы Ринэм позабыл этот недавний всплеск, и говорил что-то быстро, и с чувством, а за ее спиной, над головою ее сидели белоснежные голуби…
Ринэм прикрыл глаза, вспоминая ту девушку, которую полюбил, которую видел то всего несколько мгновений, да и то – таких мгновений, когда она в гневе была. Он вспомнил, те страстные строки, которые оставил в своем дневнике, вспомнил и последнее свиданья в темнице, когда говорил ни он, но кто-то, через него; тут же представилась бездонная пропасть, и в нее, летели и летели, бессчетные темно-серые, подобные снежинкам, волки. Они переворачивались, вихрились в воздухе, и все падали-падали, среди них и он падал…
Не страх, но боль и тоску жгучую – вот, что вызывало в нем это виденье. Слезы по щекам его покатились и зашептал Ринэм:
– …Зима, зима… Какая холодная, какая мрачная, темная… Так, кажется, будто весь мир оделся навсегда, навечно этим снежным ковром, и, будто, никогда уже это не кончится… Будто все деяния, вся жизнь и любовь – все сковано, все погружено в лед… Так хочется сделать что-то великое, построить прекрасный, сияющий мир; но, слышишь девушка… – тут из закрытых глаз его покатились крупный, жаркие слезы. – …Но вижу эту пропасть, и летят, и летят в нее эти темные снежинки, и я одна из снежинок… Слышишь? Скажи – неужели это и есть жизнь?.. Девушка, ты сейчас сидящая в этой пещере, с такой нежностью глядящая на меня: ответь мне, молю – пожалуйста, пожалуйста ответь мне; что это за начертание злое… Вот я вижу: нет никакого грохота, никакого воя, но как же неудержимо мчаться вниз эти бессчетные снежинки; а там – такой мрак, такой холод. Понимаешь ли – ни единой крапинки света, ни единого зернышка; а все снежинки в этом плавном, завораживающем движенье приближаются к мраку; вот уж и касаются его, вот и тают в нем… Как близко… ближе… Я умираю… Ухожу во мрак… Спасите, спасите…
Тут на него дохнуло теплым светом, и, открыв глаза, он обнаружил, что девушка склонилась прямо над ним, но вот медленно отстранилась, и нараспев проговорила что-то на своем языке, подняла руку, и тогда одна из голубок, взмахнув белоснежными своими крыльями, перелетела к ней, уселась на запястье. Другой рукой девушка дотронулась до одной из слез Ринэма, после чего – проговорила что-то звонким голосом, улыбнулась, и так светло, что юноша понял: она не хочет, чтобы он печалился, но, чтобы радовался жизни. Ринэм улыбнулся, но улыбка у него вышла вялой, неискренней. Тогда девушка, продолжая все так же жизнерадостно улыбаться, и словно крыльями, плавно взмахнула руками. Вспорхнула, закружила под потолком голубка, но: что за чудо – вот руки девушки тоже обратились в белоснежные крылья, и сама она стала, сияющей чистым светом голубкой, не большей, чем все остальные, и ничем от них не отличной.
Но вот все голубки вспорхнули со своих жердочек, и закружили, возле ложа Ринэма. Они летали все быстрее и быстрее, пока не обратились в некое, состоящие из сияющих перьев облако, которое, издавало такое ясное, полное любви пение, что, можно было подумать, что – это сама зима пришла в эту пещеру. Ринэм, понимал, что – это для него стараются, однако, печаль не уходила, и улыбка оставалась неискренней, в глазах же была боль.
И тогда облака устремилось на него, и вот перья, словно ласковые, теплые ладошки стали касаться его лица – он уж и не видел ничего, за этими самыми перьями… И тут он увидел сам себя, стоящим над пребывающем в постоянном, но неуловимым для глаз движенье, живой долиной. Вокруг кружили огромные облака белых голубей, и все пели, и все славили его.
Как же много – как же, все-таки, много было этих птиц! И они все славили его! И они все пели, счастливую песнь, желая развеселить его, любя его! И те мрачные виденья, которые так терзали его совсем недавно, отошли прочь – теперь эта сияющая долина значила больше – она была, она жила перед ним. Вот он протянул руки, и обнаружил, что вовсе это уже и не руки, а два крыла белоснежных; и вот он вздохнул полной грудью воздух, и так захотел всю эту долину обнять! И он с громким, искренним смехом устремился навстречу… навстречу многому – бессчетные образы красот природы стремительно приближались, сливались в единое полотно.
А вокруг, облаками белоснежными, чувствами нежными летели любящие его голубки; и он слышал их, торжественным хором звучащее пение, в котором он и слова теперь понимал:
– Нет красоте ограниченья,
Весне грядущей нет преград;
Каскад звонких птичьих пений,
Я знаю: будешь, будешь рад!
И, так, средь зимней мрачной стужи,
Вдруг солнце золотом блеснет!
И засияют светом лужи,
И первая капель падет.
И в сердце, в сердце вдруг нагрянет,
Такая радость тут придет;
И в свете том бежать потянет,
Любовью в сердце расцветет.
И ты поймешь, как жизнь прекрасна,
Поймешь, поймешь, что зря страдал,
Что слезы лил ты все ж напрасно,
И все ж, об этом вот мечтал.
Вперед, среди сиянья снега,
И поцелуев побежишь;
И облаков небесных нега,
Тебе прошепчет: «Ты не спишь».
В стремительном движенье птичьей стаи, он достиг какого-то широкого, залитого солнечным светом поля, и страстно захотелось ему полюбоваться небом.
Вот он уже лежит, и смотрит на небо…
Тут он поразился: как же мог он, вырвавшись из орочьего царства, все время ходить мрачным, и на небо – на это чудо, не разу даже и не взглянуть! А, между тем, теперь, раз увидев, он и оторваться уже не мог, и все созерцал и созерцал в некоем упоении. Это было такое небо, каким можно его увидеть, в тот день, когда к зиме приходит в гости весна. Высокая, вся пронизанная высшим светом, спокойная лазурь, была подобна глубине какого-то любящего ока, и в плавном, едва уловимом, беспрерывном движенье проплывали там облачные стаи – эти облачка, белые как голуби в верхней своей части, и темно-бирюзовые в нижней – все они отливали какой-то святостью; и любуясь ими, можно было учиться так же, как от мудрой книги. Но, Рэнис знал, что несколько часов чтения мудростей могут утомить, здесь же, с каждым мгновеньем все большая легкость душу его охватывала. И он хотел слышать еще и новые песни, и они журчали, и они плыли вместе с этим небом, которым любовался и любовался он…
Он уже совсем позабыл о темном ущелье, куда падали темно-серые снежинки; и верил, что – это счастье продлиться долго-долго, как, вдруг, в лазури этой распахнулось непроницаемо черное око ворона! Без зрачка, похожее на провал в пустоту, оно неожиданно надвинулось, погрузило в мертвенную темно-серую тень все вокруг, а голос завыл:
– Опять! Опять! Такое чувство, что я, все-таки, ошибся в тебе; что, все время, за тобою следить надо! Только отвернешься, и ты уже готов забыться в бабьих объятиях! Вместо того, чтобы миром владеть – валяться на каком-то поле, на облачка любоваться, голубок слушать, и с перьями целоваться! И это тот, кто может стать королем всего Мира!.. Встань же!..
– Оставь меня! – взвыл Ринэм.
– Оставить? После всего того, что я для тебя сделал; после всего того, что ты мне пообещал? Нет – ты еще должен будешь выполнить свои обещания. Да, кстати, не забывай, кто принес тебя к порогу этой голубки!.. Но не думал, не думал, что она тебя так быстро оплетет. Впрочем – довольно про это. Теперь – слушай меня внимательно: пока ты будешь выздоравливать, в этой пещере, тебе не придется терять времени даром; в каждую минуту ты можешь ждать новых встреч со мною. Я буду тебя учить…
– Хоть на время меня оставь. Прошу…
– Нет – не оставлю. Ты должен будешь привыкнуть ко мне, а то, ведь, я тебе и страх и недоверие с некоторых пор стал внушать. А тебе надо привыкнуть, так как потом мы очень часто будем вместе. А вот последнее: не к чему погружаться в отчаянье, но и на эти облачка перестань любоваться. У тебя есть цель, и впереди, так как я не тебя не оставлю – много великих свершений. Мир будет твоим, и армии будут подчиняться тебе – мы вдвоем наполним светом, и не будет больше рабства. Ну, все – лети к своей голубке!
И вот, перед лицом Ринэма закружилось бессчетное множество голубиных перьев; и он вскрикнул, так как они были темны, и показалось, что – забрызганы кровью. Но вот просветлело, и обнаружил он себя лежащим в уютной пещере, над головой еще кружилось голубиное облако, но вот с шумом распалось, и голубки, такие же ясные, как и вначале, расселись на своих жердочках. Ну, а прямо перед Ринэмом стояла дева – и вновь она говорила что-то на своем мелодичном, а сейчас тревожном языке.
Ринэм быстро оглянулся, и увидел, как из входа пещеры, за которым виделся заснеженный горный склон, стремительно вылетел черный ворон.
* * *
Тарс, сын Маэглина, который своего отца проклял, и поклялся успокоиться только, когда увидит его мертвым, карабкался по горной тропинке, впереди своего горбатого, уродливого спутника. Вообще-то, этот спутник должен был его вести, так как знал он все тропы, и все опасные места – так и было поначалу, однако Тарс, с каждым шагом распаляясь все более, в конце концов не выдержал, и вот прорычавши, что проводник слишком нерасторопен, и, что ему надоело все время тыкаться ему в спину, занял его место.
В лицо бил ледяной ветер, казалось, он хотел сорвать все кожу вместе с отмороженным мясом, и вырвать глаза – тропа вела их все выше и выше, и ветер, злясь, что не удается сломить этих путников, задувал со все большую силой. Все вокруг свистело, гудело и надрывалось; казалось скалы сейчас рухнут и погребут их под своею промерзлой массой. Да – путника менее решительного, нежели Тарс такой ветрило мог остановить, в этого же, все время видевшего как наяву смерть матери, юношу, ветер вселял только большую злобу, и он скрежетал зубами; и кулаки его были сжаты, и он ждал только одного – когда же появиться ненавистная ему морда, когда он сможет воткнуть в него клинок.
– Стой ты, дуренок! – заорал за его спиной горбатый. – Куда так несешься?! Ты что, не видишь что ли, что здесь склон обледенелый?!.. Полетишь же сейчас!.. Мы не птицы – о камни грохнешься, кишок не соберешь!..
Однако, в ушах Тарса свистел ветер, а сам он разгонялся все быстрее, ибо, вот пришло ему в голову, что ненавистный отец уже где-то на этой тропе, и надо только догнать его. Он и не заметил, какой тропа стала узкой, и вот он поскользнулся – промелькнула ледовая поверхность, а под ногами он почувствовал пустоту; из всех сил уцепился в край, но, все-таки, руки его медленно соскальзывали.
– Быстрее! Помоги! – выкрикнул он, подзывая своего спутника, однако – никакого ответа не последовало.
И вот он повернул голову, и увидел, что между его соскальзывающих рук сидит, пристально на него смотрит черный ворон – он не раскрывал клюва, однако Трес знал, что возникший в его голове сильный голос принадлежит именно этому ворону:
– Хочешь ли быть спасен?
– Да, да – что спрашиваешь?!
– А если приведу тебя к такому человеку, который знает, где искать твоего отца, что тогда сделаешь?
– Все, что хочешь!
– Клянись, и знай, что, ежели потом откажешься то проклятье падет не только на тебя, но и на весь твой род!
– Я клянусь! Я исполню все, что хочешь, только дай добраться до этой сволочи, только дай вцепиться ему в глотку!..
Не успел он этого договорить, как, сведенные судорожным усилием пальцы его, соскользнули таки, а сам он, перекручиваясь в воздухе, устремился вниз, в бездну. Несколько мгновений падения, и вот уже некая незримая сила подхватила его снизу, и в могучем движенье понесла вверх, вынесла на площадку, где он, от неожиданности, поскользнулся вновь, но его уже подхватил за руку горбатый – он вытаращил свои мутные испитые глаза, и восклицал:
– Проклятая сила! Тебя, ведь, вынесло из этой дрянной ямы! Ты ж уже разбиться должен был! Я ж сам видел!..
Но Тарс ничего не отвечал, он оглядывался по сторонам, и вот увидел ворона, который сидел, глядел не на него, но куда-то в сторону, пристроившись на одном из скальных выступов.
– Веди! Веди! – со страстью воскликнул Тарс: ворон и тогда не обернулся к нему, но вот – взмахнул крыльями, черной тенью перелетел на выступ видневшийся шагах в двадцати впереди.
Тарс побежал за ним – вот ветер ударил его в лицо – он завыл волком, прорычал с ненавистью:
– Знающий про отца!.. Черт! Ты все мне выложишь!.. Веди скорее!.. Эх ты, проклятый ворон – да что же ты так медленно летишь?!.. Или, быть может, ты совсем летать разучился?!.. Быстрее же, проклятая тварь!
Так рычал он, не отдавая отчет в том вихре ненависти, который толкал его вперед; и он был готов на все, только бы добраться до ненавистного отца. По своему его можно было понять: ведь, он же воспитывался матерью, которая каждый день рассказывала ему о славе, о доблести его отца – матери, которая сама с каждым днем все больше уверялась в святости Маэглина, что уж говорить о детях, которые благоговели при одном о нем упоминании: и вот какой-то подлец, ничтожество, волочащийся за золотоволосой воительницей, – в сознании Тарса, он погубил не только матерь его, но и того Святого отца: «Убить убийцу!» – так билось в его голове, и вихрь этого злобного чувства нес его все вперед и вперед; и не чувствовал он ни стегающего лицо ледяного палача ветра, ни усталости, ни голода: он видел только черное пятно-ворона, и из всех сил гнался за ним.
Горбатый ругался последними словами, пыхтел, прикрывал от ледяных ударов красную свою морду, однако, особенно не отставал – он чувствовал, что происходит что-то очень важное, и что он, ежели только не будет мешкать – так же сможет неплохо поживиться.
Тарс неожиданно остановился; несколько мгновений вглядывался, а затем, резко обернувшись к горбатому стал указывать на зев пещеры, который виделся на другой стороне ущелья: перед зевом уселся на покрытым красными пятнами снегу ворон, и от этого места казался он не больше маленькой точки. Ширина пропасти была не менее сорока метров, а в нескольких шагах пересекалась она и с другой – образуя подобие креста.
Между двумя ущельями был перекинут тонкий, покрытый льдом мостик, без огражденья, казалось – стоило на него только наступить, и он сразу рухнет.
– Что – на ту сторону?! Рехнулся что ли?! – выкрикнул горбатый.
И Тарс и горбатый склонились, взглянули вниз: отвесные, покрытые ледовыми наростами стены уходили на такую глубину, что дно казалось тоньше детского пальчика, однако там на дне, происходило какое-то движенье: клубились зловещие серые вихри, а над ними стремительно витал белый призрак, светящий таким жутким светом, что, даже и на таком расстоянии, становилось не по себе – хотелось броситься прочь. Волною ударил волчий вой – такой жуткий, заунывный, казалось – их были целые тысячи…
– Клянусь бражкой, не пойду я туда! – прорычал горбатый. – Вот проклятье… да куда ж ты, дубина?! Сорвешься! К волкам захотел?! Ты что, думаешь – это простые волки – это же призраки! Обвал меня погреби, если это не призраки, а над ними не летает Белая волчица! Они не дадут тебе разбиться, они вечно будет терзать тебя клыками!..
Но Тарс взглянул на горбатого с такой ненавистью, что тот сразу оборвался – юноша прошипел:
– Заткнись. Если ты трус – ступай назад. Но не ори.
И вот он повернулся и быстро ступил на мостик, и так же быстро, ни на мгновенье не останавливаясь – пошел дальше.
Горбатый махнул было рукою, сделал несколько шагов назад, но вот обернулся, и, увидев, что Тарс прошел уже половину расстояния, грязно выругался, постоял еще несколько мгновений, борясь со страхом – он, ведь, чувствовал, что дело очень важное, что изменит оно всю его жизнь. И вот, наконец, представив сундук с золотыми, он последовал за Тарсом; по мостику он не пошел, а пополз на четвереньках, из всех сил цепляясь за обледенелые края, стараясь смотреть только на мост…
Между тем, Тарс уже достиг противоположного края, и склонился над окровавленным снегом; пробормотал:
– Раздери меня, если здесь не вывалился кто-то израненный, а потом не подошла какая-та девица и не оттащила его в пещеру. Ну, да ладно – сейчас все узнаем. Да, да – этот израненный выложит мне все – клянусь матерью, он у меня…
Но он даже договорить не смог от ярости: он вскочил на ноги, и, сжав кулаки, бросился в пещеру…
* * *
А вот запись из дневника Фалко, пожелтевшие, готовые рассыпаться листы которого лежат предо мною:
«5 февраля.
Странный день: на небе то лазурь, то прекрасные, так похожие на белых голубок облака. А теперь вот эта метелища, из-за которой в пяти шагах уже ничего не видно. Ветер свистит и воет; ночь темна; а Троун, словно иступленный, гонит свою армию на север, не дает людям никакого отдыха…
Все как-то странно перемешалось, перекрутилось. Так порою кажется, что никто из нас и не живет настоящей жизнью, что все мы пешки; и никак не можем из этой игры вырваться, даже и правил этой игры не знает. Пешка я, пешка Троун, пешки войска, пешки еще многие и многие неведомые мне. Я еще могу это чувствовать, могу размышлять, и, все равно, так глубоко погряз во всем этом, что не представляю, как мог бы вырваться сам; тем более – как бы мог помочь многим и многим, в этой помощи нуждающимся.
Как же больно чувствовать себя рабом! Дух, может парить, но, все равно, – действия предопределены кем-то…
А сегодня опять снились Холмищи, моя береза; снились часы спокойствия, облака – такие теплые, такие ласковые – словно только что испеченные караваи, словно девичьи поцелуи, которых мне так и не удалось отведать… Да…
И песня – песня тихая разлита в этом воздухе, и кажется, стоит к ней только протянуть руки, и поднимет она тебя и к этим облакам, и еще выше…
– Прощай, – я говорил холмам,
И целовал березы ствол.
Зеленым родины долам,
Дарил последний я поклон.
И в дальних странах, средь ветров,
Тебе остался верен;
Я не принимал чужих богов,
Но я отнюдь не беден.
И ты по мне сейчас не плачь:
„Родная, вновь с тобою буду,
Как только времени палач,
Отдаст мне смети суду“».