Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 114 страниц)
Рэнис даже смутился, метнул быстрый взгляд на Веронику, пробормотал:
– Я не о себе забочусь, а согреться надо… Вот что: я пойду вперед, в этот лагерь; все разведаю; ну, а ежели через час не вернусь, так… отходите…
Сильнэм еще раз усмехнулся:
– Тебя наверняка схватят. Ты что, был когда-нибудь лазутчиком?.. Смотри, сколько их – неужели думаешь, что тебя не заметят?
– Все-таки я пойду. – проговорил Рэнис, глядя на Веронику. – Просто нам нельзя здесь дольше оставаться – этот ветер… я все узнаю…
– Нет – подожди. – Вероника схватила его за руку, и, поднеся к губам своим, стала целовать. – Неужели думаешь, что я отпущу тебя?.. Нет, нет – никогда, только если вместе…
Рэнис вздрогнул от счастья, а она уж поцеловала его в веко, затем – в лоб, в щеки… и вот уж все лицо его было согрето. Но, вместе с блаженством, ему было больно – он видел, что она, худенькая, в своей легкой одежке, совсем продрогла, видел, какое бледное ее личико – нет, трудно было смотреть на ее личико – ее сияющие нежностью очи привлекали к себе все внимание. И он, так мало ведавший в своей жизни нежности, с жадностью эту нежность поглощал. Но вот вскочил на ноги – ибо охватило его сильное чувство – он готов был сделать ради нее Все! Да как же она, самое прекрасное, что есть в мире могла страдать?!
И вот он прохрипел: «Я все узнаю, я и огонь вам принесу!» – и бросился, обогнув корягу, к лагерю Цродграбов. Но он успел сделать лишь несколько шагов, так как там наткнулся, на двоих – могло показаться, что эти двое из земли выросли, однако, на самом то деле, они бегом мчались от лагеря, и за снежными вихрями их действительно трудно было разглядеть – Сильнэм, правда, увидел их и раньше, однако – смолчал.
И для тех, и для других столкновение было совершенной неожиданностью. Рэнис все еще пребывающий в движении сильного своего чувства, все еще видя пред собою нежный взгляд Вероники, посчитал, вдруг, что – это какие-то враги, что они хотят сделать что-то плахой ЕЙ – и вот вцепился он первому же из них в горло, вместе они повалились на снег – стремительно завихрились там в яростной борьбе. Второй Цродграб навис над ними, пытался схватить Рэниса, но тут бросился на него Тгаба-Сильнэм, и нанес удар своим ножом – он разорвал шею Цродграба надвое, и готовый сорваться вопль так и умер не рожденным.
Рэнис управился с первым Цродграбом, и теперь сидел на нем, все еще сжимая за шею. Все это заняло столь малое время, что Вероника сначала и не поняла, затем же вскочила, и подбежала к тому Цродграбу на котором сидел Рэнис – вот она уже на коленях, вот уже отводит руки Рэниса от его шеи.
– Зачем же?..
В ее плачущем голосе, столько любви было, что Рэнису стыдно стало за совершенное, за эту вспышку гнева, он чувствовал будто был облит какой-то мерзкой грязью, и вот грязь эта въедалась в тело его, к самому сердцу подбиралась. Он глядел на посиневший лик этого Цродграба, и тут ему страшно стало – ему казалось, он совершил что-то непоправимое, от чего разрушиться весь мир, и он проклинал себя, и даже зубами скрипел от жгучей сердце боли. Никогда ранее не испытывал он таких мучений из-за совершенного убийства – он привык ненавидеть, и свершать то, что ему казалось истинным; а тут то, одним этим плачущим, полным всепрощающей любви вопросом: «Зачем же?..» – все перевернула в нем Вероника…
А девушка провела своими легкими, теплыми ладошками по распухшей шее, затем нагнулась, несколько раз эту шею поцеловала. Потом таким ясным и счастливым голосом, будто – это был ее век любимый брат, проговорила она: «Он жив… Бедненький…» – и она поцеловала этого Цродграба в губы.
И тот бы был грязным, и недостойным, кто мог бы этим поцелуем возмутиться, кто бы посмел сказать, что не подобает так вести себя девушке. Надо было слышать, как молвила она этот «бедненький» – как поцеловала, наконец. Это же был святой поцелуй; и дай то небо, чтобы люди, хоть не в этой эпохе, хоть когда-то, выросли бы душами до такого состояния, что в каждом встречном видели бы брату иль сестру; чтоб в каждом-каждом видели любимого, за которого не страшно принять любые муки, ради которого дух идет на любые свершения. И вот она коснулась этим святым поцелуем его губ – вот вдохнула в него своего легкого небесного дыханья, и он ожил; он открыл глаза, и вот уж смотрел на нее с признательностью – как смотрел бы он на любимую сестру.
Тгаба уже был рядом, он спросил резко:
– Ну, оживили?.. – и, не слушая ответа, спрашивал у Црогдраба. – Отвечать кто вы, и по какому делу шли?.. – при этом он достал окровавленный нож и провел возле его лица.
Црогдраб попытался что-то сказать, но ему было тяжело – он закашлялся.
– Оставьте, зачем же вы так? – молвила Вероника, и тут же склонилась над Цродграбом, и вновь покрыла его шею нежными поцелуями.
А орк-эльф, вспомнились далекие дни, когда он жил окруженный подобной вот любовью – смутно-смутно ему припомнились – но, все-таки, кольнуло сердце. Все-таки хоть на какое-то время позабыл он о своих кознях. И он отстранился, и, видя, как покрывает она шею поцелуями, вдруг и сам захотел так же чувствовать, но и понял, что между ним и Вероникой лежит бесконечная пропасть… и тогда он заскрежетал клыками, и с еще большей силой погрузился в злобные свои козни.
Через пару минут Цродграб пришел в чувства, и несмотря на протесты Вероники, заявляя, что это жизненно необходимо для них, Сильнэм приступил к допросу.
Вообще, надо отметить, что дерганный и мучительный язык Цродграбов, не похожий ни на один другой язык Среднеземья, был бы непреодолимой преградой, если бы не Барахир – ведь как же было не выучить речь того, кто был по их мнением сошедшим с небес богом, или, по крайней мере, посланцем его? Выучить, конечно, было не легко, многие примешивали еще свои старые словечки, но вообще же, «божественный» язык все больше укоренялся среди них. Потому этот Цродграб понял Сильнэма, и начал длинный и торжественный рассказ о своем народе, а больше – об Барахире; его рассказ больше походил на религиозную проповедь, и Сильнэм нетерпеливо перебил его:
– Мне эти бредни неинтересны. Выдумки ваших примитивных мозгов оставь при себе. Мне же рассказывай куда сейчас шли?..
У Цродграбов не было таким понятий, как хранение тайны, и Барахир их не научил – не довелось еще. Потому и отвечал он прямо, все, что знал: мол, некоторое время назад схватили некоего человека тощего и жалкого, у него было послание, но настоящий гонец – лань осталась где-то в снегах, и требовалась ее найти, пока не замел ее снег.
– Это Сикус. – молвила проницательная Вероника, и тут же нежным своим голосом, как в спокойной жизни, интересуясь об угощенье добрых гостей, спросила. – Хорошо ли накормили его?.. Как он там? Бедненький – замерз, наверное?
Цродграб, с жадностью вглядываясь в очи ее и блаженно улыбаясь, сбивчиво пересказал об удивительном поведении Сикуса, а так же о том, что для него нашелся кусочек жаркое, и остался нетронутым, до тех пор, пока он не очнется.
И вот Вероника прониклась нежным чувствам уже и ко всем тем, кто был в лагере – да, теперь она любила и жалела каждого из них – она уже едва не плача, стала расспрашивать, как же там терпят все это дети малые, и, когда узнала, в каком бедственном они положении, даже и заплакала.
– Ничего, ничего. – блаженно улыбаясь, тихо говорил Цродграб. – У нас такие чувства!.. Для нас голод – ничто!.. А знаешь, знаешь… ты, ты была бы прекрасной сестрою!.. В тебя такая мудрость – сердца мудрость, что… мы избрали бы тебя своей королевой… Будь с нами, и у нас еще счастливей, еще светлее станет…
Все это было произнесено с таким искренним чувством, что Вероника уже была согласна – и отнюдь не от легкомыслия – она сердцем почувствовала, что таким своим присутствием сделает им благо – и она сказала, что согласно, однако, Тгаба прервал ее:
– Пришлось убить одного из этих скелетов. Нас могут принять совсем не ласково – нас могут попросту поджарить…
– Что говоришь ты… – покачала головой Вероника.
– Они голодны, от них чего угодно ожидать надо. По крайней мере, за убитого нас с распростертыми объятьями не встретят. Мы должны, по крайней мере, принести эту лань…
И вот, согнувшись, прорываясь через потоки снежные, пошли они куда-то, сами толком не ведая куда, и, хотя Рэнис пытался воспротивиться, Тгаба как-то так настоял на своем, что никаких возражений и не осталось. Все ж, пройдя с версту от лагеря, оказалось, что Вероника очень устала – она не выдавала это ни словом, ни стоном, но, все-таки – это ясным становилось по тому, как тяжело она идет. Тут уж Рэнис настоял на том, чтобы они остановились – и на этот раз Тгаба не стал возражать: он оставил их укрывшихся под корягой, у поворота оврага; сам же побежал по этому оврагу дальше.
Вернулся он только через час. На широких плечах его болталась лань – у нее была сломана шея, и такой живой свет небесного золота который исходил от ее шерсти, сменился теперь тусклым холодным светом золота-металла.
Тгаба бросил ее себе под ноги и проговорил:
– Пыталась убить меня. Чуть ребра не переломала… Ну, ничего – теперь будет жаркое…
Вероника поняла только, что что-то страшное свершилось; прикрыла лицо ладонями и тихо заплакала. Рэнис вздрогнул, шагнул к Тгабе, и неожиданно, и в полную силу ударил его кулаком в челюсть. Орк повалился на снег, выплюнул выбитый клык, вместе с кровью, и проговорил тихо, так что и не расслышать его было за свистом бури:
– И за это сочтемся, щенок. За все ответите. Уж, я то ничего не забываю…
А вьюга все выла и выла, казалось, вокруг них кружат голодные, замерзшие призраки всех волков, которые когда-либо жили в этом мире. Воцарилось молчание, и тянулось она минуту, две, десять… и почему то, чем дальше, тем все печальнее им становилось – даже и Тгаба в конце концов не выдержал этого воя, вскочил на ноги и схвативши мертвую лань, проговорил:
– Пойдем, скорее… А то… Сами же говорили, что замерзнуть боитесь!.. Преисподняя вас подери!..
* * *
И в забытье Сикус подвержен был своему страданью: он был во тьме, в холодной и беспроглядной – из тьмы этой, как со дна болота одно за другим всплывали лики – все разные, но все же, ужасающе друг на друга похожие – все смертно-бледные, недвижимые – и в конце концов ему стало, что это один лик все всплывает и, спустя несколько мгновений, поднимается. Наконец, ему стало казаться, что – это его собственный лик… И он уж думал, что умер, и, что ничего-ничего теперь не будет кроме этого мрака – и он ревел от отчаянья, и рвался куда-то, но только погружался все глубже и глубже к этому дну…
Он был выдернут неожиданно и резко, что-то черное – еще более мрачное, чем окружавшая его тьма, обхватило его тщедушное тело, и рвануло его куда-то, и вот он очнулся в шатре Барахира – очнулся как раз в то мгновенье, когда мертвая лань упала к ногам Вероники и Рэниса. Он очнулся в том же напряженном, неестественном положении, в каком и впал в забытье – все так же изгибались, мучительно ныли, словно судорогой сведенные жилы его, все так же выступала на лбу его испарина. Но он вскочил, беззвучно, стремительно огляделся – в голове его одна мысль билась: «Жив! Ах, жив я еще! Какое же это счастье жить! Раз я жив – еще в силах моих все исправить! Ну, хоть изойдусь я теперь весь, хоть весь в пепел обращусь – а грех с души смою!.. У тех, кто умер нет такой возможности – не смогут они судьбы своей рядить!.. Пока я жив – все в моей власти; хоть и ничтожество я, хоть и червь!»
И вот огляделся и увидел, что помимо него, в шатре остался один только повар-скелет, тот взглянул на него поблекшими своими глазами, потом взглянул на оставленный Сикусу кусок зайчатины, и тогда весь так и вспыхнул страстью.
– Послушай, если ты меня выпустишь, этот кусок будет твоим.
Повар взглянул на него совершенно безразлично, и тогда Сикус понял, что ему нет до него никакого дела, что он может хоть на руках по этому шатру ходить, а он будет глядеть на него, с таким же безразличием. И тогда он таким рывком, будто его толкнул кто-то, бросился к выходу, и там столкнулся с Даэном – от неожиданности, они отшатнулись в разные стороны, но вот на лице музыканта появилась сострадательная улыбка, и он проговорил:
– Извини, но нам надо было посовещаться с народом – понимаешь же их всех в шатер не пригласить… Братья и Барахир все еще разговаривают, а я вот поспешил к тебе, так как сердцем почувствовал, что ты очнулся. И это удивительно, ведь…
Но договорить Даэн не успел, так как Барахир бросился на него, сбил с ног, и, перескочив, вырвался на улицу. Там для него был сущий ад: он бежал от лиц, от огней – но не мог убежать! Он мчался, как только мог быстро, он метался от все новых и новых воодушевленных, костистых ликов – некоторые тоже пугались его, отскакивали, иные раскрывали объятья, но он думал, что хотят они его схватить, метался туда-сюда, и без всякого разбора, и еще вскрикивал, и еще закрывал лицо руками – так как больному ему было на них смотреть, ведь, уверил он себя, что они враги его, что хотят они его терзать дальше.
А костры все не кончались – вот он повалился в один из них, и, преследуемый роем огненных мошек, вскочил – дальше побежал. Но вот, наконец, наступило такое мгновенье, когда он вырвался из лагеря, и тогда же подхватила и понесла, и понесла его куда-то метель. Бессчетные снежинки кружились, вихрились, он падал куда-то среди них – простирал куда-то, непонятно куда, дрожащие свои руки, и вновь падал, и вновь несло его куда-то…
Как и следовало ожидать, он стремительно бежал – он прорывался, он не чувствовал ни рук, ни ног, но, все-таки, бежал. Он бежал так всю ночь; бежал до тех пор, пока не стал пробиваться сквозь беспрерывное ненастье блеклый свет восходящего светила. Это время застало его на каком-то длинном, уходящим вниз скате, и тогда показалось ему, что он попал в какой-то иной, жуткий мир. Ничего не было видно за этими темно-серыми снежинками, но через их заметающие толпы, прорывался все-таки свет солнца – но что это был за свет!.. Блеклый, выжатый – это был свет самой смерти; а толпы снежинок складывались в какие-то непонятные, но устрашающие образы. Он замер на этом склоне; он заплакал от страха, от сознания собственной ничтожности перед этой ревущей стихии…
Тогда же он обо что-то споткнулся, покатился вниз, и долго так катился – потерял сознание, а, когда очнулся и поднял из под наметенного снега голову, то обнаружил, что метель уже кончилась, а сам он лежит на окраине изумительно гладкого и широкого снежного поля. Как восхитительно блистали снежинки – так и хотелось до них дотронуться, поцеловать каждую из них!.. Тут же вспомнил он и Веронику – взгляд его невольно метнулся к небу, и небо было лазурным, без единого облачка; обильно залитое солнечным светом… Ах, как же все вокруг было пленительно прекрасно – вон стоит на склоне деревце – как же тонко обведена инеем каждая веточка, как же свежо, как же живо блистает!..
Но каким же одиноким чувствовал себя Сикус! Оглядывая этот мир, он вспоминал Веронику… Веронику… Веронику… Вновь и вновь… Он стонал, он скрипел зубами – в этом чарующем мире, ему было еще больнее, нежели среди тех снежинок. Здесь, с такой остротой, словно лезвия его терзали, чувствовал он, что вот жизнь его прожита, и прожита впустую, что и годы молодости своей, и все зрелые года – все это было загублено самым бездарным образом, что он мог прожить совсем по иному, что он мог бы ни червем, ни предателем себя чувствовать, но любить… любить. С какой же силой билась в нем любовь к Веронике! О – он понимал, что даже и взглянуть на нее не посмеет, не то что слова сказать – даже и не увидит ее никогда, скорее всего…
– Увижу! Увижу! Увижу! – взвыл он безумным воплем; и разрывая это снежное поле бросился бежать к иному его окончанию, где виднелись заснеженные дерева.
Он пытался еще что-то сказать; но чувства затмевали все; темные, визжащие смерчи проносились в голове его; вдруг увлекали куда-то в сторону, он начинал падать, но тут же вырывал из себя вопль, в котором чудилось ему милое имя, и, выгнувшись вперед, бежал дальше.
А ему хотелось кричать: «Жизнь! Как же я люблю жизнь! Как хочется мне жить! Смерть – дай мне еще один, ну самый последний шанс!.. Я все исправлю! Все! Ну, только дай мне еще один раз – один, самый последний раз увидеть Веронику!.. Все дам, только бы шепнуть (в сердце, конечно): „Люблю тебя!!!“. Жизнь, как же прекрасна ты! Юность моя, счастье мое – где же вы?!.. Пожить бы еще… Одиноко то как!.. Один я, червь!.. Жизни, любви!.. Вероника, где же ты?!»
То, где бежал он, вовсе и не полем было – то был Андуин, скованный под ледовым панцирем. Ничего этого Сикус не ведал, но, когда сверкающее бессчетными, словно звезды крапинками пространство осталось позади, и он несколько раз упавши, взобрался-таки на противоположный берег, то оказался в северной окраине Ясного бора (от того места до Холмищ было верст двести к югу). Он и не ведал, что это Ясный бор, хотя там действительно было очень ясно, и хотелось созерцать и созерцать ярко освещенные солнцем, только что рожденные снежные перекаты. Иногда с ветвей слетали крупные куски снега, и какое же это было восхитительное зрелище.
Как же прекрасно, но как же бесконечно одиноко ему было! Нет – не берусь я выразить словами ту страсть общения, ту страсть любви – чистой и святой, но все-таки человеческой любви! Будто прорвало его за все годы, пока он скапливал это чувство в себе!
И вот принялся он кричать, звать. Он сам не ведал, кого зовет. Вспомнил, что надо звать короля лесного, и кричал: «Король леса!!!» (имени, конечно, не помнил). Потом стал звать Веронику, но, ужаснувшись своей дерзости, повалился в снег – разум его мутился от отчаянья – он начал рыдать, потом выть, потом опять рыдать; затем взвизгнул и весь посиневший, жуткий, с выпученными глазами вскочил, побежал куда-то, запутался в кустах; на страшной, пронзительной ноте завизжал ее имя, и от вопля этого даже снег принялся опадать с еловых веток.
А потом – потом он вырвался на склон, ведущий к круглому лесному озерцу. Тот склон покрыт был кустарником, и на ветках его сидели снегири – их было очень, очень много – быть может, несколько тысяч. Возможно, у них проходило там какое-то совещание снегирей, но, когда вырвался визжащий Сикус, когда он стал падать, продираясь через кусты – все эти тысячи красногрудых снегирей взмыли в небо – с ветвей опадал белый со златым снег, в небо устремлялась алоцветное облако – и ничего кроме этого стремительного движения цветов не было. Картина была необычайна, но Сикуса она поразила особенно; когда он замер на снегу покрывающим озерный лед, то, глядя в небо, начал проговаривать стихотворение:
– Там где нет меня, для тебя соловей,
Свою песню поет.
И в лазурной выси там своих дочерей,
Лебедица ведет.
Там где нет меня, юность там и любовь,
Сердцу песни поет молодецкая кровь;
Хороводы друзей, кружат радуги скат,
Где-то там, где-то там милый, милый мой брат.
Там, где нет меня, там в спокойствии дни,
Там плывут облака,
Там вода глубока,
И в небесной выси милы звездны огни.
Там где я, там где я, там погибший рассвет,
Да порхает вниз вверх непонятный мне свет.
Он проговаривал эти строки очень медленно, а, когда проговорил последнюю, то обнаружил, что рядом с ним сидит кто-то. Вот его голову подхватили; вот приблизили к его рту бутыль из которой исходил теплый, весенний запах, а голос такой певучий, что мог принадлежать только эльфу, проговорил:
– Попробуй, это придаст тебе сил…
Сикус отхлебнул немного, и, хотя не почувствовал вкуса, действительно почувствовал себя лучше, а по жилам словно солнечный свет разбежался, согрел его.
Эльф, между тем, говорил:
– Мы услышали твои крики издали, и так то ты кричал, что решили мы, что ты одно из тех созданий мрака, которые выползают время от времени из-под Серых гор, да и этих мест достигают. Хорошо, что ты стал рассказывать свое стихотворенье, потому что и увидев, приняли мы тебя за одного из тех созданий. Но стихи… кто же, кроме тех, в чьей душе горит пламень Единого, может рассказывать стихи?.. Отпей еще, и тебе станет еще легче, ты забудешься целительным сном, и очнешься уже исцеленном во дворце нашего государя…
Сикус хотел было последовать его совету, даже и отхлебнул немного, но вот выплюнул этот сияющий напиток прямо в лицо эльфу, быстро вскочил на ноги. Оказалось, что рядом были три эльфа они поднялись вслед за Сикусом, и оказалось, что он, невысокий и скрюченный едва достигал им до груди. Они, широкие в плечах, статные, были облачены в одеяния таких темно-зеленых, почти бурых тонов, что сливались со стволами деревьев, из оружия у них были луки и длинные охотничьи ножи; лица их сияли свежестью, юностью и чистотою – Сикусу было больно глядеть в их ясные серебристые глаза, но он, все-таки, переселил себя, и, глядя в них, и, вновь начиная плакать, да еще и дрожать, вот что из себя выдавливал:
– Я каяться перед вами пришел! Вы думаете, кто я?!.. Все расскажу! Бежала лань золотистая посланница, да с ней еще и мышка была! Лань убил кто-то, а лань мне повстречалась! Раненная она мне сверток передала, а меня то поймали, и что ж вы думаете?!.. Я, ведь, послание съел, но по подлости своей, боли то испугавшись, всем им рассказал!..
И он принялся рыдать, и молить, чтобы исправили они все, а его, ежели только можно – спасти. Он молил их о жизни, а они стали переговариваться негромко переговариваться между собой на эльфийском, которого Сикус не знал. Время от времени они обращались к нему с разными расспросами – особенно подробно расспросили про лань, и про армию Цродграбов. Сикус, прорываясь через поток бессвязных восклицаний, кое-как отвечал на эти вопросы – хотя, единственное, что он запомнил про армию Цродграбов – это то, что было много костров, а еще бессчетные палачи, которые терзали его.
Посовещавшись еще немного, эльфы решили, что лань была посланницей небольшого гномьего рода, который обитал за семью запорами в одиноких скалах к северу от этих мест; рассказ об армии сильно их встревожил: действительно, от птиц и зверей слышали они о каких-то толпах, которые пробирались к северу от Ясного бора, однако, те же звери и птицы боялись к ним подойти ближе – говорили, что толпы те очень голодны, и бьют без промаха и на дальнее расстояние. Ничего более эльфы не ведали – успокоились, решив, что – это одно из бесприютных, кочующих племен; однако, узнавши теперь о том, что это армия, и армия многочисленная было о чем призадуматься – наверняка – это какие-то дикари с востока, голодные, озлобленные – по разумению эльфов они были способны на все – после рассказа Сикуса эльфы не могли настроиться к ним иначе, как враждебно; и, конечно же, решили поспешать к своему повелителю, чтобы рассказать ему все.
Один из них подхватил Сикуса на руки, как младенца, а тот, не в силах больше надрываться, погрузился таки в забытье: поначалу, еще кружились возле него лучи света, но потом, облака снегирей устремились на него, и, казалось, грудь каждого из них разодрана, кровоточит, они поглотили его в свое облако, понесли во тьму… Холод, мрак, из ледяной трясины стали всплывать мертвые, до ужаса знакомые лики – Сикус попытался вырваться, но выхода не было. Он заорал, но никто не услышал его вопля…
* * *
Вероника полюбила эту лань так же, как несколькими минутами раньше полюбила раненого Цродграба – так же, как и тому Цродграбу, она готова была на любые ради этой лани жертвы – она полюбила эту лань той святой любовью, какой и надо любить каждому созданию, другое, и тогда бы… тогда бы наступил на земле рай. Но она склонилась над ланью, и целовала в закрытые веки, и гладила, но бедная была мертва, и уже похолодела.
Могла ли она разгневаться на Тгабу?.. Да, был у нее гнев, но какой-то детский, наивный – даже и всепрощающий гнев, она плакала, и смотрела на него, как на любимого, но провинившегося брата, и, если бы он только повинился, нет – хотя бы посмотрел добро на лань – она бы его совсем уже простила, и полюбила бы, так же, как и лань эту, так же, как и Цродграба – да она и любила его по прежнему, только вот обида была. Но как же она расплакалась над ланью, нежным своим голосочком шептала:
– Милая моя, милая. Сердечко мое, ну, пожалуйста, вздохни…
И она взглянула на Тгабу, и в спокойном движенье своего могучего чувства решила, что, ежели он сейчас покается, и любовь свою проявит, так и оживет лань – очи ее так и сияли, и она смотрела на орка с нежностью, с мольбой.
Тгаба хотел сказать какую-нибудь грубость, вроде: «Вот – хотели же есть» – он знал, что такое принесет им боль – но он сдержался, а, когда Вероника метнула на него такой взгляд, ему вдруг захотело покаяться – да: стало самому тошно от нынешнего своего состояния, от собственных козней – в эти мгновенья, он понял, что вершит зло; осознавши это, ему страстно захотелось признаться во всем Веронике – он сделал к ней, захотел упасть на колени – и она прочла это раскаяние, в его горячих, серебристых, почти эльфийских глаза. Вот он уже и не осталось в ней гнева – вот она приняла она его раскаяние, вот и полюбила, как брата, ободряюще ему улыбнулась…
Улыбка хоть и обладала силой великой, не могла, однако, победить того, что накапливалось в Сильнэме веками. Улыбка эта налетела на него как сияющая, наполненная солнечным светом волна на гранитный утес – волна то налетела, разбилась каскадами сияющих брызг, а утес остался прежним, разве что светлые брызги остались на нем, попали в трещины, дошли до самого сурового сердца – медленно стали разрушать кажущуюся незыблемой твердь…
Нет – мрак, все-таки, одержал в нем верх. И он, стараясь больше не глядеть на нее, и вообще не слышать, перекрикивая вой вьюги, проревел:
– Теперь мы должны идти! Скажем, что лань нашли уже мертвой, а тот Цродграб… тот Цродграб напал первым, а потому мы вынуждены были защищаться…
Цродграб с распухшей шеей попытался что-то возразить, но Тгаба, чтобы только не слышать голоса Вероники, побыстрее забыть свою слабость, поскорее бросился к нему, заревел:
– Рассказать?! Что бы нас убили?!.. Мы не хотим вам зла! Слышишь?! Слышишь?!..
Цродграб закивал головой, а Тгаба, еще побушевав, окончательно его убедил, что надо держать все в тайне, а их представить, как друзей. Он только намекнул, что, ежели все узнают правду, то от этого станет плохо Веронике и этого уж было достаточно. И они пошли обратно к лагерю Цродграбов, причем Вероника все время поддерживала голову лани, все еще надеясь, что оживет она, ибо не могло же такое прекрасное создание быть мертвым!.. Рэнис все это время был с ней рядом, но он не разу никак себя не проявил – он все неотрывно смотрел на нее; и становился то счастливым, то, вдруг, какая-то сильная, поэтическая печаль охватывала его.
Вот окружили их костры, вот и Цродграбы, вот провели их к братьям, и к Барахиру, но все это пролетело как-то незаметно, как виденье, как сон. Начал говорить Сильнэм: «Вам может показаться, что я орк. Но не верьте своим глазам – внешность очень обманчива. Я эльф, ваш друг…» – его речь была красива, и длинна; ну, а закончилось все это тем, что их приняли, как братьев – конечно, во всем поверили; конечно, попечалились по своему так бессмысленно погибшему брату. Всех их пригласили усесться возле костров, извинились за то, что нечем покормить, и увидев, какой жалостью к ним преисполнилось тут лицо Вероники, так и потянулись к ней взглядами – ведь, сразу же признали в ней источник великой силы.
– Ну, главное тепло. Правда? – мягко улыбнулась она им.
Ей закивали, и десятки улыбок полились со всех сторон. Как же, действительно, тепло было. Как печально из-за мертвой лани; как ясно на сердце от того, что вокруг столько нежностью к ней проникнутых сердец. Ах, милый мой читатель, если ты только любил когда-то, а я верю, что ты любил, так вспомни, заклинаю тебя, что чувствовал ты, когда видел после долгой любимого Человека. Вспомни, как билось твоих сердце, как не чувствовал ты своих ног, как хотелось броситься тебе куда-то в небо, как бились в голове стихи. Вспомни, и представь, что тебя окружает такой живой, любимый свет – представь, и подумай, станет ли для тебя значит что-нибудь окружающий мир, хоть там и вьюга и ледяной ветер? А вспомнишь ли ты тогда про желудок, хоть даже долгое время ничего не ел?.. Ведь – это же рай! И в этом раю пребывала Вероника. В улыбках, во взглядах, в словах она дарила любовь каждому, и получала любовь от каждого. Быть может, вы испытаете нечто подобное после смерти, когда попадете в рай, но, впрочем, можете испытать и на этой земле – стоит только очистить свою душу, стоит только поверить!
Вот один из Цродграбов начал, и его голос тут же подхватили многие:
– Просим тебя спеть песню…
Вероника еще раз обвела всех лучезарной своей улыбкой, после – спокойным, ясным голосом стала петь:
– В тенях луны серебристой
Кружат птиц ночных голоса;
В ручейке говорливо-волнистом —
Звезд-сестричек коса.
Ах вы, люди, милые братья!
Мы к Луне устремимся смеющейся ратью.
Ах, вы дети, вы милые дети,
Звезд наловим ладоней своих сетью.
В милом свете луны среброокой,
Любовь нас на крыльях возьмет,
Ах, к Луне, ах к Луне вознесет,
К улыбке, к улыбке высокой…
Она пропела еще много куплетов, и все это, ни на мгновенье не останавливаясь, и все это со спокойным воодушевленным чувством. Она пела, должно быть, с полчаса, однако, совсем не утомилась – когда же был пропет последний куплет ее лицо сияло еще сильнее прежнего. И вот, бывшие поблизости люди, захлопали, кто-то засмеялся, кто-то плакал от счастья – на костре натопили водицы в ней еще сварили несколько найденных под снегом съедобных кореньев, и это было для Вероники настоящим лакомством. Она очень их благодарила, и все слушали эти благодарности с восторгом, как продолжение песни.
И вот тогда через толпу стала прошла женщина, на руках который был младенец – один из тех, которого недавно потчевали в шатре Барахиру – он слишком долго голодал, и доставшийся ему теперь небольшой кусочек, совсем ему не помог. Малыш слабо двигался, он уже не мог кричать – только слабый стон слетал с его губок. Среди царившего вокруг восторга, эта женщина тоже улыбалась, но в глазах ее была боль. Так, с улыбкой и болью подошла она к Веронике, опустилась перед нею на колени, и протянувши младенца, молвила:
– Излечите его, благодетельница…
Больше она ничего не говорила, но смотрела на Веронику с такой мольбой, с такой уверенностью, что она сможет спасти младенца, что Вероника и не посмела сказать, что никакая она не волшебница. И вот она положила к нему на лобик ладошку и прошептала: