355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Буря » Текст книги (страница 6)
Буря
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:34

Текст книги "Буря"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 114 страниц)

И вот Ячук, упершись рукой в эту каменную глыбу, которая поднималась отвесно на несколько десятков метров, а там взбиралась склонами, все дальше и выше, уже к самым вершинам – этот жизнерадостный, во многом сохранивший еще детскую свою веселость человечек, остановился, и лицо его было как никогда напряженным и сосредоточенным; одной рукой он так и упирался в подножие Серых гор, а второй – схватился за грудь, там где часто-часто, в тревоге, билось сердце.

– Сердце, сердце. – шептал он. – Никогда ты такого не чувствовало. Ну, подскажи же мне: возвращаться ли назад – да и рюкзак бросить, со всех сил бежать, только бы успеть; или же, все-таки, идти до конца?..

Сердце тревожно ныло, и, если бы он прислушивался все-таки к нему, а не к тому природному своему чувствию: «что все будет хорошо» – так он и бросился бы рюкзак, и из всех сил назад бежать бросился. Однако, он, все-таки, уверил себя, что все будет хорошо, что все только померещилось, что не мог Сикус о чем то кричать в таком отчаянье, ибо он должен был в это время находится дома; уверил он себя в том, что все это только почудилось ему из-за усталости, из-за того, что лицо совсем замерзло, а от того и телу было зябко.

Потому, некоторое время постояв и отдышавшись он пошел вдоль каменной стены, и теперь – прямо на север. Стена защищала его от снегопада; однако снег возле нее был навален, и, хоть и не такой толстый, как на поле, но более плотный, и расходился он перед ним нехотя, зато с жадностью захлопывался за его спиною. Вдоль этой стены он шел около получаса, и тогда, в единой до того каменной толще показалась расщелина – она была настолько тонка, что даже самый тощий человек не смог бы в нее протиснуться, Ячук прошел свободно, однако рюкзак постоянно цеплялся за стены, и порою приходилось со всех сил рваться вперед, чтобы только протиснуться через какое-нибудь слишком узкое место. В расщелине было непроницаемо черно, а в лицо дул беспрерывный ток жаркого, спертого воздуха.

Через некоторое время появился свод, и столь низкий, что даже Ячуку пришлось пригнуть голову – зато стены стали расходиться, вскоре и свод стал подниматься, и маленький человечек шел уже свободно – лицо его оставалось сосредоточенным… Еще через некоторое время впереди появился неясный пока свет – еще несколько шагов; и вот вышел он в пещерку, в которой едва ли смог разместиться человек. В одной из стен пещеры, словно кровоточащий шрам, испускал из себя факельный свет, проем, столь узкий, что затруднительно было бы протащить через него рюкзак. Ячук подбежал к этому проему; осторожно выглянул…

Так выглядывал он уже много раз, во время своих посещений орочьего царства, а, точнее – его рудников. Проем располагался, под потолком, в коридоре, в числе иных таких же проемов, которые, на самом то деле, служили отдушинами; и, все, за исключением этого, выходили к одой шахте, которая охранялась не менее тщательно, чем главные ворота. Если бы взглянуть на разрез этого коридора, то вышел б квадрат – все углы были острыми, и все было оковано железом; причем – оковано пластами; как, если бы пошел железные листопад, и к этим стенам налип, и были бы видны не только верхние листы, но и края тех, которые налипли раньше. Такими были и стены, и потолок, и пол; и если бы случилось упасть на этот, то непременно разодралась бы рука; причем глубоко, до самой кости. На ровном расстоянии друг от друга, в выемках горели факелы, также, на ровном расстоянии, под прямыми углами от этого, отходили и иные коридоры, тоже окованные железом, и ничем от него не отличные – во всем была какая-то режущая глаз симметрия, глядя на эти уходящие вдаль ржавые стены, приходило в голову отчаянье, какие-то мерзостные мысли о том, что все сущее мерзко, и отчаянье, и безысходность… Во всяком случае, Ячук испытал нечто подобное, во время первых посещений, но потом понял, что для того, чтобы избавиться от этого наважденья, надо вспоминать голос Вероники, ее взгляд нежный и печальный; еще хорошо напевать про себя эльфийские песни, слышанные им когда-то от Эллиора. Однажды, он попробовал пропеть такую песню в слух, однако стены так заскрежетали, издали такой яростный железный вопль, что он никогда уже не решался, в окружении этого заговоренного железа, произносить вслух эльфийские слова.

Только он стал выбираться, только просунул ноги, как издали услышал орочьи бранные голоса – они, однако, быстро приближались, и он едва успел вновь укрыться, как из ближайшего бокового коридора почти бегом выметнулись два орка. Они очень запыхались, однако, и тут не переставали бить своими каменными словами – они остановились передохнуть как раз под отдушиной, за которой прятался Ячук, и, хоть и никак не могли отдышаться – продолжали свой бранный разговор, постоянно друг друга перебивая, и находясь в таком враждебном друг к другу отношении, что удивительным казалось, что они еще не перегрызлись:

– Сто двадцатый: теперь прямо на право, потом – по девяносто седьмому на лево; и по вертикальному на третий уровень!

– Закуска ты эльфийская – это ж сто первый, нам на пять пролетов вон туда – и там сто двадцатый!

– Слушай ты: если это ошибка, если ты врешь, тогда я на тебя донесу, что это ты меня водил! Тогда твои кишки намотают!..

– Ты поговори еще: я тебе клыки то посчитаю!

– Пошли!

– Отдышаться надо, болван!.. Уф… Я ничего не ел с вчерашней поилки – я голоден! У меня нюх обострился! Ты чуешь, как несет?!.. Свежим мясом несет! Где-то здесь поблизости свежее мясо!..

– Ничего не чую! Пошли – а то донесу!

– У тебя нос забит, потому и не чуешь!.. Я говорю – здесь кто-то был недавно! Лазутчик!

Тут оба орка выхватили свои ятаганы, в напряжении стали оглядываться, один из них, выкрикивал, но уже значительно тише, нежели раньше:

– А, вдруг, и эльф! А?! Засел где-нибудь здесь со своим луком, или с клинком!

– Да, у них страшные клинки – глаза от их света слепнут!.. Только это не эльф – эльфы по другому пахнут! Помнишь, как в прошлом году, изловили одного?!

– А-а-а, славно позабавились! Ха-ха-ха!

– Тихо ты, мешок с навозом! Кто-то здесь все-таки есть…

Тут орк шумно повел носом, а Ячук, ни жив ни мертв, боясь вздохнуть; совершенно бесшумно отодвинулся от проема и, сделал это как раз вовремя, так как орк, подпрыгнул и, ухватившись одной лапой за выступ в стене, просунул вторую в проем – в лапе был ятаган, и он махнул им в воздухе, прямо перед носом вжавшегося в противоположную стену Ячука.

– Пошли донесем! – рявкнул второй.

– Пока мы будем доносить он уже сбежит, и нам за это кишки вырежут!..

– Это пленного небось какого-нибудь проводили; вот запах и остался!

– Только на этом месте воняет; и ты чувствуешь, как воняет то – это цветы!.. Мерзкая вонь!

Тут Ячук догадался, что учуяли они легкий запах луговых цветов, которых исходил от того платка, который передала ему Вероника.

– Ну-ка, забирайся! – выкрикнул тем временем орк – второй аж взвизгнул:

– Чего это я туда полезу?!.. Сам заглядывай, если совсем без мозгов!

– Нет – это ты заглянешь, болван!

– Что бы он мне ножом в глаз пырнул, если там и есть какая-нибудь тварь то она только этого и ждет, тупица!.. Пошли доложим!

– Ладно пошли, только не будем докладывать, а то…

Тут орк спрыгнул на пол, и стремительный грохочущие шаги стали удаляться; вскоре и разрывы их ругани замолкли.

Ячук отдышался, и доставши из кармана платок, не разворачивая, вытер им лоб. Он произнес своим тоненьким; ставшим уже как обычно веселым, голоском:

– Ну, наверно, и есть та беда, от которой у меня сердце сжималось. Ничего: попадал я в передряги и потяжелее, чем эта…

Он вновь выглянул, некоторое время вслушивался, и не услышав ничего подозрительного, стал выбираться. Как было ясно с самого начала, не мало пришлось повозиться с рюкзаком; и Ячуку пришлось даже забраться обратно, вытащить из рюкзака, одну запечатанную и довольно объемную коробку, вместе с ней, цепляясь за выступы, спустится на пол, оставить ее там, а затем – подняться обратно, и протиснуться с похудевшим рюкзаком.

На полу он уложил коробку обратно, и водрузив на себя свою ношу (едва ли не большую, чем он сам) – спешно пошел по этому коридору; он шел и приговаривал, время от времени: «Так – это третий разворот. Теперь: пропустить пять коридоров и налево…». Так он считал эти унылые, однообразные развороты, ну а про себя – вспоминал облик Вероники, и повторял стихи – причем не только эльфийские, но и те, которые принадлежали его народу; также, он повторял и стихотворение Сикуса, которое собирался поведать тем, к кому шел теперь.

В очередном коридоре он замер, так как услышал спереди топот, крики, удары бича. Он быстро огляделся: в одной из стен была приоткрыта железная дверь, он и юркнул туда, в залу погруженную в полумрак, с насквозь ржавыми стенами, и всю заполненную переплетеньем диковинных, тоже проржавевших конструкций, от одного взгляда на которые резало в глазах. Ячук не стал отходить от двери, но, оставаясь в темно-ржавой тени, наблюдал через проем. Так увидел он, к в дальней части коридора замелькали сначала какие-то тени, и вот уже нахлынула, полная злобы и боли процессия. Впереди шло несколько гордых, считающих себя некими великими владыками орков, за ними, закованные в цепи, волочились рабы: то были, в основном люди, и гномы, но доведенные до такого жуткого состояния, что, порою, в этих сгорбленных, заросших, истощенных фигурах невозможно было разобрать – кто есть человек, а кто – гном. Они едва двигали ногами босыми ногами, на которых не было никакой обувки, и так как они цеплялись за выступы на полу, то ноги были рассечены, и за ними оставались кровавые следы. По бокам от этой болезненной процессии перебегали орки-надсмотрщики и били рабов кнутами – били со всей силы; и не только по спинам, но и по голове, и по лицу – у некоторых рабов были выбиты глаза; свежая кровь стекала на их рваные, темные от старой крови рубища…

Ячук смотрел-смотрел, а процессия все не проходила: точнее она двигалась, и даже очень скоро, но, казалось, что это все один и тот же измученный раб проходит, и один и тот же озлобленный орк-надсмотрщик стегает его. Тогда маленький человечек прикрыл глаза, и стал проговаривать про себя стихотворение, которое сочинил, по просьбе Хэма Сикус – сочинил ко дню рождения Вероники, который, по не знанию настоящего такого дня, праздновали в первый день весны. Сикус стихи сочинил, однако, читать постыдился, только записал их, и передавши Хэму, сослался на сильную головную боль, и на дне рождения не присутствовал. Стихи, однако, всем понравились. Вот они:

 
– В глуши лесов, под сводом колдовской дубравы,
Где духи холода во тьме, и, где увяли травы:
Мне не забыть тебя, вечерняя звезда,
Хотя с разлуки уж минула лет тоскливая чреда.
 
 
Я помню бархат голубой, когда заходит Солнце,
И ты, единая взошла, как в мир иной оконце.
Недолго, может – только миг, тобой я любовался,
Но, чрез лета, твой светлый лик в душе моей остался.
 
 
И вот теперь, во тьме лесной, во мраке, в заточенье,
К тебе, к тебе, одной, несу свое моленье:
«О, милая, вечерняя звезда – зачем, зачем со мной ты не осталась?..
Я помню, помню, как легко с тобою мне мечталось»
 

Проговаривая про себя эти строки Ячук вспомнил и то, как растрогали они Веронику, как захотела она тогда видеть Сикуса, как долго стучались они к нему, и как он, наконец, открыл – и стоял пред ними бледный, напряженный. Как на самые искренние теплые слова Вероники и, наконец, на поцелуй ее, ответил какой-то болезненной, мучительной, лживой речью – слишком правильной, полной с трудом подогнанных друг к другу слов; как он, в конце концов, от поцелуя Вероники смертно побледнел, и пошла у него из носа кровь; как он, не выдержал мученья, и схватившись за голову, в исступлении, со слезами на глазах, Молил, чтобы они оставили его. Конечно, они оставили – но радостное тогдашнее настроение было разрушено…

Ячук открыл глаза и обнаружил, что коридор уже опустел, что крики, и удары кнутов замолкают в отдалении. Тогда он вышел, и направился дальше: кровь под его ногами уже запеклась, и смешалась, со слоями крови и ржавчины которые накапливались на этом полу, в чреде однообразных дней, веками.

Еще некоторое время прошло, и вот вышел он в залу, в которой от одной стены до другой было не менее сотни метров, а в центре ее зиял огромный проем, из которого, вместо с душными клубами освещенного ярким белесым пламенем пара, выходили, и терялись в таком же проеме в потолке бесчисленные ряды цепей; все эти цепи пребывали в беспрерывном движенье: одни поднимались, другие – опускались. Вот на очередной цепи вынырнула из дыма, стала подниматься выше, тележка доверху груженная рудой, в которой проблескивали золотые вкрапления. Вот иная тележка, но уже пустая, начала стремительно спускаться сверху. Ячук подбежал к огражденью, над проемом: и примерился, собирая запрыгнуть в пустую тележку, как делал он уже и много раз раньше. Теперь задача осложнялась тем, что на спине его был тяжелый рюкзак – предстояло пролететь полтора метра…

Вот маленький человечек, собрался, и пропев несколько веселых строчек из родного фольклора, прыгнул. Обычно, он попадал прямо в тележку, и ложился на ее дне, однако, на этот раз, все-таки, не долетел – он успел ухватиться руками за край; стал подтягиваться, и с не малым трудом ему это удалось; он повалился на дно, на котором (как и всегда), остались еще кой-какие маленькие камушки; и присыпав себя этими камушками так, что, если внимательно не приглядываться, его было не разглядеть, что же касается рюкзака, то он настолько загрязнился, что и сам походил на камень.

Он лежал на дне, и тяжело дышал; готовился к последнему рывку, и к скорой встречи, которая, чем ближе была, тем более его волновала. Дышать было тяжело; несмотря на то, что воздух был заполнен дымом, и в двух метрах над ним цепи уже терялись в этом дыму: было очень морозно; и с каждым мгновеньем – все холоднее и холоднее: воздух становился даже более морозным, чем на воле, где выл ветер, и валил снег. Этот морозный воздух давил так, словно так, будто в нем растворена была каменная толща – уже в какой раз опускался Ячук в эту преисподнюю, однако – к этому морозу никак не мог привыкнуть; каждый раз он ужасал его, как некий дух – нечто наделенное злобной волей и помыслами…

Но вот тележка с силой ударилась о поверхность; тут же просвистел хлыст, и чьи-то тощие, потемневшие руки, схватили за ручку, поволокли ее вперед. Далее тележка была поставлена на рельсы – ее толкнули и покатилась она под уклоном вниз, и должна была катиться до той самой штольни, где добывали золотую руду. Ячук подождал немного, а затем, не забыв, конечно, про рюкзак, перебрался через край и спрыгнул на камень.

Он оказался в туннеле с каменными стенами и низким потолком; не было видно ни его начала, ни окончания. Рельсы, по которым прокатилась тележка, были не единственными – всего было линий двадцать. В этом коридоре только съезжали опустошенные тележки; полные же поднимали рабы в ином туннеле. В воздухе лился беспрерывный грохот; казалось, что беспредельную каменную толщу терзают мириадами алмазных клыков некие чудища; в этот грохот вплетались еще и удары кнутов; еще и стон – тоже беспрерывный, и более близкий и далекий, разный и, в то же время, одинаковый – отчаянный, полный тоски, похожий на беспрерывные рыданья; кажется, были и отдельные слова, но все они сливались в единую, отчаянную музыку – музыку от которой хотелось вырваться прочь; музыку от которой душу сжимало, и дрожь от этого годами мечущегося отчаянья, продирала насквозь.

Ячук вспомнил, как очутился он здесь в первый раз, как, ужаснувшись этим стоном, вжался в стену; и простоял так, не в силах, от ужаса ни пошевелиться, ни слова вымолвить, долгое время – пока совсем не окоченел (он после едва сумел отогреться). Прошло время, но сердце его так и не смогло привыкнуть к этому отчаянному стону; так же, как и тело не могло привыкнуть к давящему морозу. Каждый раз ему приходилось перебарывать себя, чтобы не поддаться желанию сердца – тут же вырваться; бежать прочь, бежать на свободу, бежать из этой преисподней, пока есть в теле силы.

И какая же жалость, какое сострадание пробуждалось в нем, каждый раз к тем, кто обречен был проводить здесь целые годы, мучаться. И вот теперь, дрожа и от холода, и от нетерпения, страстно ожидая скорой встречи, побежал он вдоль стены вниз; там, от этого туннеля отходило боковое ответвление, грубо, наспех прорубленное в каменной толще. Несколько метров пробежал он в кромешной тьме; несколько раз спотыкался о камни, но вот впереди забрезжил тусклый, буроватый свет факелов, и можно уже было разглядеть кривые стены; глядя же на нависающие своды, вспоминалось, что над головой нависают целые версты этого камня, и насколько, должно быть, кажутся ничтожными этой, столь же древней, как мир, каменной толще, маленькие фигурки – орки и рабы их… Только бы, казалось, пожелала эта толща; чуть подвинулась, и вот не стало бы ни рудников, ни орочьего царства…

А Ячук бежал все дальше и дальше по этому коридору. Вот добрался до разветвления, и там открылись целые ряды коридоров, заполненные клетками, в некоторых из которых, на каменном полу лежали или сидели рабы, столь похожие на истрепанные обрывки некой грязной материи, что невозможно было определить, к какому народу они принадлежат. Никто из них, кроме нескольких помешанных, которые трясли решетки и вопили, не смотрел по сторонам, все они настолько были истомлены своей работой, что не могли уже ни двигаться, ни думать о чем-либо – но их должны были поднять плетьми, через пять часов этого бредового забытья, после того, как вернется из рудника иная партия – ведь, работали беспрерывно, и рабы не знали ни дня, ни ночи…

Ячука заметил один помешенный: он стал бешено вопить, прыгать, тянуть через решетку тощие руки; однако – никаких слов в его воплях не было – только боль, только жажда, также как и Ячук пробежаться свободным, без цепей на ногах – он то, быть может, уже многие годы об этом грезил; это желание – единственное, что осталось в нем…

Но Ячук не останавливался, даже старался не глядеть на помешанного, ибо знал, что пока ничем не сможет ему помочь; и больно ему было на эти страдания смотреть; и хотелось, даже, чтобы пошевелилась каменная толща, чтобы придавила и его, и орков, и рабов – лишь бы только ничего этого не было. Ему даже дурно становилась, в морозном, но и тяжелом, не выветренном воздухе, сгустилась такая боль, что подкашивались ноги, что от отчаянья хотелось встать и зарыдать, и молить у кого-то высшего, чтобы прекратил он все это безумие…

Часто-часто забилось его сердце – вот она их клетка! Она пустовала, так же, как и несколько соседних клетей, но так и должно было быть – Ячук знал, что Они в это время мучаются в руднике, и должны, в скором времени вернуться. Между клетками был проход в пол метра, и Ячук свободно прошел там до стены – у стены же, так же, как и на полу камеры, лежал некоторый слов потемневшей, сгнившей соломы. За все эти годы никто так и не догадался пробраться в этот проход, и отодвинуть солому – а под ней был проход, который выходил на дне камеры, достаточно широкий, для того, чтобы по нему пролез Ячук; и достаточно узкий, чтобы рюкзак его застрял. И вновь пришлось перетаскивать в камеру сначала коробку, которая была в этом рюкзаке самой массивной, а затем – и весь рюкзак. Коробку и рюкзак он зарыл в дальнем углу клети, под соломой, там же и сам зарылся; в нетерпении, с отбивающим стремительную дробь сердцем, принялся ждать.

Конечно, как и всегда в таких случаях бывает, казалось, что они никогда не вернуться, что прошли уже целые часы; нет – дни этого ожидания. Но вот, наконец, по полу раздался лязг цепей, тяжелые шаги, раздраженные окрики орков, удары кнутов и… этот страшный, все приближающийся стон – совсем тихий, завывающий у какой-то последней грани отчаянья, за которой уж только погружение в беспросветную черноту. Все ближе-ближе… вот завопил в своей клети помешенный, который видел Ячука; он видел и то, как хоббит забирался в клеть, и вот теперь, с пронзительной мукой, из всех сил вытягивал к этой клети свои дрожащие руки, и из темных, широко распахнутых глаз его текли слезы. И столько в этом вопле боли было, что Ячук не мог оторваться: выглядывая из соломы, смотрел он прямо в эти выпученные страдальческие глаза, и сам плакал, и, от сострадания, едва не закричал ему какие-то утешительные слова, в ответ. Однако – вот взметнулась в воздухе плеть – с силой ударила по этим рукам; они уже потемнели, вздыбились буграми от бесконечных побоев, но, все-таки, несчастный вскрикнул, отшатнулся, и, пронзительно завывая, ломая свои зубы о пол, повалился; забился в судорогах, как бы умирая.

В это время мучительная процессия дошла до той клети, в которой скрывался Ячук, и маленький человечек едва успел, укрыть свою голову, когда дверь распахнули.

Раздался грубый, но и очень усталый орочий выкрик:

– Стой!

Другой орк озлобленно прорычал:

– Ты чего?!

– Да тут крыса! Я точно видел – такая здоровая крыса, в этой соломе прячется! Мы только вошли, она и зарылась!

– Ну и что?! Ты что крысу жрать будешь?! Ловить, что ли, ее собрался, кретин?!.. Лови, лови, а я, и эти, гады рыбы… – тут, последовал пронзительный удар кнутом. – И эти твари будут над тобой ржать!

Тут раздалась ругань, едва не началась драка, но, иные надсмотрщики – тоже истомленные и озлобленные, растащили этих двоих в разные стороны. Ругань однако не умолкала:

– Собрался ловить крысу, и жрать ее, болван! Кишки крысьи пусть рабы сосут!

– Я бы сам запихал эту крысу в твою смрадную Эльфийскую глотку, и вместе со шкурой, и выбил бы из тебя дурь!..

И тут вновь удар кнута – однако, не по надсмотрщику, а по рабам, которые не издали от этих сильных ударов ни единого стона, которых, замерший, закрывшийся соломой Ячук так, пока что, не видел. Орк продолжал неистовствовать:

– Как можно оставлять в клетках этих дряней всяких крыс, отвечай ты: тварь безмозглая! А, если они нажрутся крысиного мяса и станут сильнее, чем надо?! Если они разорвут цепи, то тебя же первого и придушат!..

Но тут закричали иные надсмотрщики:

– Довольно!.. Пусть жрут крыс!.. Некогда!..

– А я говорю: надо обыскать клеть!

– Некогда! Пойдем отгоним вторую партию, и напьемся до темноты!

Последнее заявление возымело свое действие: послышался еще один удар кнутом, а затем – хрипящий окрик:

– Чтобы крысу поймали и сдали!

Затем, дверь захлопнулась, а в камеру кто-то вошел, уселся на солому рядом с Ячуком. И, хоть шаги стали отдаляться – надо было подождать еще некоторое время; как не тяжело это было – вытерпеть.

Но те, кто вошли в камеру, те, кто без единого стона вынесли удары, не могли ждать ни мгновенья; разом три голоса позвало его:

– Ячук!

Голоса были сильные, чеканные – казалось, что это три выкованные из крепкого сплава кирки в полную силу ударили в камень, и, выбив из него сноп искр, раскололи.

Ячук осторожно выглянул, и увидел тех, кого с таким нетерпением желал увидеть. Всего в камеру вошло четверо – из них трое сыны лесного охотника Туора; ну а четвертый – хоббит Фалко, который, когда-то отдал молодость свою, да и все прошедшие двадцать с лишним лет, муки принял, затем, чтобы воспитать их, затем, чтобы влить в эти три сердца те силы, ту память, которая в нем самом была.

Вот они их лица: у них, как и у всех, пробывших долгое время во мраке, были расширенные, большие глаза; огромные, черные зрачки – они были столь черны; смотрели все-время с таким пронзительным выраженьем, что, казалось, вот сейчас разорвутся, нахлынут целым бурным океаном чувств. Густые, черные брови; также и волосы – густые и черные; носы у каждого должны были бы быть одинаковыми – длинными, прямыми, с широким разрезом ноздрей; однако, у одного, нос был переломлен в средине своей – там был темный провал почти до самого уровня всего лица. У них были усы, и небольшие бородки; губы тонкие, белые, когда они не говорили – губы все время были плотно сжаты. Лица были чрезвычайно худыми, кожа имела болезненно бледный оттенок, однако – не было в них какого-то безысходного отчаянья, не было обреченной усталости – нет – эти молодые лица кипели такой энергий, такой жаждой действия, такие чувства, каждой своей черточкой выражали, что большинство взрощенных на свободе, в довольстве, не могли бы, так ярко, и в каждое мгновенье себя проявлять.

Вообще же, главенствующим в них были эти огромные, пронзительные очи; они поглощали все внимание, и, если смотреть на них сразу троих, то и не сразу заметишь, что очей то только пять. И уж потом замечаешь, что у одного из них – у того, которого изуродован нос, выбит и один глаз: на его лице залегло несколько глубоких шрамов, один из которых и пришелся на глаз. Эти глубокие старые шрамы рассекали и лоб его, и среди затянувшихся этих бугров была видна даже и черепная кость…

Именно этот изувеченный подхватил Ячука на ладонь, и поднеся к единственному своему глазу, с жаром спрашивал:

– Ну, так, есть ли от НЕЕ что-нибудь?!.. – он шумно повел изуродованным своим носом, но звук раздался не из ноздрей, а из разрыва.

Ячук, глядя в это огромное, пламенеющее чувством, едва ли не с его голову века, отвечал:

– Да, да – Робин. Вот…

И Ячук достал из кармана платок, который просила его передать Вероника.

Этот Робин принял платок и, повернувшись к братьям, поспешно говорил:

– Вы уж извините – я понимаю, вам так много сейчас сказать хочется. Но, позволите ли вы, братья мои милые, сначала несколько минут мне уделить. Ну, хоть одну минуту.

Братья согласно кивнули; однако, так в них били чувства, так самим поскорее захотелось заговорить, что один из них вцепился в прутья решетки, а второй – стремительно принялся ходить из угла в угол. При этом они неотрывно смотрели своими пылающими очами то на Ячука, то на Робина.

Вот Робин вдохнул, исходящий от платка цветочный аромат, и блаженная улыбка разлилась на его бледных губах. Он, дрожащими, длинными, сильными, покрытыми, каменными мозолями пальцами разворачивал этот платок, а в другой руке держал Ячука. Он, как и братья его, как и Фалко, (о состоянии внутреннем и внешнем которого будет сказано позже) – очень тяжело дышал; подобен был углю, очень ярко тлеющему, но на каком-то уж последнем пределе. Его сильный голос звенел, не останавливаясь; он с восторгом вглядывался в каждого, и все говорил-говорил; и все удивительным казалось, что же это он не сорвется с места, не разобьет эти стены; не ясно было, как эта клеть могла сдерживать столь сильные, бьющие в ней чувства:

– Вы же знаете, знаете, как я этого ждал?! Ведь, знаете, как хочу я ее поскорее увидеть. Знаете, как часто вспоминаю ее. И она вот про меня не забыла… Скажи, скажи, Ячук – ведь, часто про меня вспоминала – да, да?.. Нет – ничего не говори: потому что знаю – что вспоминала. Даже если и не говорила: все равно вспоминала, во снах меня видела! Мы во снах встречаемся – вот последней раз под деревом… О, свобода! Смотрите, смотрите – ну, разве же это не чудо! Но я знал, я верил – так оно и есть: вот оно дерево, а под ним фигурки наши рука об руку стоят. Все, как я во сне видел! Так и есть! Теперь бы побыстрее вырваться, да, да?.. А что же с другой стороны: стихи, стихи – да вы посмотрите только – она мне стихи золотыми нитями вышила. Слушайте, слушайте…

– Я прошу тебя, Робин, потише. – тихим голосом попросил Фалко, который сидел в углу, положивши руку на рюкзак Ячука, однако – пока что не открывая его.

Робин, несмотря на то, что весь так и пылал и слова так и рвались из него, послушно кивнул головою, и замолчал – сжал губы, но все-таки глаза его поглощали строки, и весь он пребывал в каком-то незримом для глаз движенье; Ячук чувствовал, что от его ладони исходит жар, и, если бы он не знал, что такой жар исходит и от него, и от братьев его постоянно – то он подумал бы, что это лихорадка. Впрочем, можно было сказать и то, что у них была постоянная лихорадка.

А в это время по коридору возвращались, разведшие по клетям всех рабов орки-надсмотрщики; и один из них из них ревел:

– Говорю же – в этой клети мразь какая-то! И воняет! Вы чувствуете – это же эльфами воняет!.. Там крыса… тьфу – эльфы!

– Ты бредишь, болван! Пойдем напьемся до темноты, а потом – повеселимся. Говорят – изловили где-то эльфа, к нам на потеху прислали!

– Какая потеха – их чуть живых уже присылают!

– Если постараться – можно несколько дней из одного жилы вытягивать, пока он не изойдет…

Жуткие голоса стали удаляться, а Робин даже и не слышал их, но вот он почувствовал, что можно говорить, и голосом подрагивающим от огромного нежного чувства, не так громко, как раньше, но так проникновенно, что и сидящие в ближайших камерах очнулись от своего истомленного забытья, и слушали только его:

– Вы послушайте. Нет – вы только послушайте, какие Она мне строки написала. Такие строки, только ко мне обращенные, что я их единожды прочитав, и уже в свое сердце вобрал. Навсегда, навсегда вобрал, понимаете ли вы это?.. Потому то наши сердца уже вместе – их толща камней не может разделить: мы чувствуем друг друга, мы во снах друг к другу приходим; ну и не долго уж до истинной встречи осталось. Той встречи, которая навсегда… Ну так вот – раз она эти строки в своем сердце сочинила, то и в моем они рождены были, ибо уж наши сердца друг к другу прикованы. А строки то уж во мне – от одного прочтенья, вот я на дерево смотреть буду, а вам прочитаю…

И он, действительно, перевернул платок на ту сторону, где вышито было дерево, и действительно без единой запинки, будто это чувство из него единым огненным родником било, отчеканил:

 
– Один, в безмолвной тишине,
Сижу у темного, холодного окна;
Так, верно, на морском глубоком дне,
Лежит, упавшая с небес звезда; одна, одна…
Как ей во мраке тех давящих вод,
Вдруг, вспомнится о небе, где она сияла;
И с сестрами своими хоровод,
На землю нежным светом изливала.
Так мне, вдруг, вспомнится мгновенье,
Когда я был с тобой,
Хотя, быть может – это просто вдохновенье,
Быть может, образ сердцу дорогой.
 

И в оке Робина выступили страстные, жгучие слезы. В нем самом теперь кипело вдохновенье; и он говорил, едва ли успевая выплескивать из себя эти пламенные слова:

– Вот еще бы раз десять, а, может, и сто повторил! Ну, теперь то это в сердце моем, теперь я это без конца повторять стану! Но и во мне столько стихов. Вот вы сейчас послушайте и ей передайте…

Ячук, как громко прокашлялся, и проговорил:

– Да как же я твои стихи запомню, когда мне еще столько предстоит? У нас сейчас разговор будет, потом – дорога назад предстоит. И не стану же я стихи, все это время повторять, какими бы они хорошими не были.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю