355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Буря » Текст книги (страница 104)
Буря
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:34

Текст книги "Буря"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 104 (всего у книги 114 страниц)

Нет – не удалось Гил-Гэладу повернуть армию под защиту Эригионских стен, но, все-таки, его трудны не пропали совсем уж впустую, и, по крайней мере, на несколько часов удалось отсрочить этот выход. Вся эта многотысячная толпа принялась за похороны.

Среди бессчетных тел нашли нескольких славных и знатных эльфов и нуменорцев, но это – больше по случайности – большинство же было изуродовано до такой степени, что совершенно невозможно было определить, кто это. И из этих тел, и обрывков тел, всей этой искореженной плоти, в которой еще за день до этого билась жизнь, которая озарялась душевным светом, которая говорила мириады слов, и смеялась, и мечтала, и хранила какие-то дорогие воспоминанья – из всего этого, теперь отвратительного, чуждого миру, грязью покрытому сложен был курган, который поднялся на несколько десятков метров – конечно, не представлялось никакой возможности засыпать этакую махину – оставили так, и, отступив, и повернувшись – ужаснулись, почувствовали себя еще более ничтожными, находящимися во власти стихии, которая над их головами клокотала, рычала, едва сдерживая новые потоки молнии – каждый чувствовал, что в любое мгновенье может стать обугленным ошметком…

На десятки метров возносился этот чудовищный курган. Тысячи изувеченный, разрубленных, сожженных лиц, изогнутые ноги, руки – все это выпирало, все это таило в себе некое жуткое подобие жизни, грозило сдвинуться, устремиться на них, еще живых, поглотить в свое чрево. Теперь по рядам все чаще слышался испуганный, дрожащий шепот: «Да что ж мы здесь делаем?!.. Уходим! Скорее же – уходим!..» Безумие охватывало тогда всех, и все они, чувствуя как леденящий мрак, отчаяньем жадно вгрызается в их плоть – все повторяли без числа, могучим, но таким испуганным хором: «..Уходим!.. Скорее же!.. Уходим!..» – при этом оставались на месте, не в силах оторваться от кургана мертвых – веруя, что сейчас он рухнет на них. И вновь возвысил голос Альфонсо, и вновь – звал их, и на этот раз они повернулись…

Отныне это место считалось проклятым, и случайные путники обходили его на много верст. Никогда не цвели там травы, и даже в весенние дни небо над этими местами провисало пасмурное, плакало холодным осенним дождем. Ночи всегда там были непроницаемо черными, так что и собственной руки не было видно, любой костер разгорался с трудом, жался, да и не высвечивал мрака, так что и сидящий рядом был поглощен в черную бездну. Иногда эту черноту полнил шепот и тихие стоны, налетали порывы ледяного ветра, что-то касалась кожи глаз – да – те немногие, кому не посчастливилось заночевать в тех местах, если и возвращались к живым, то уже лишенные дара речи, и седые. Центром проклятого места был совершенно черный, источающий холод, похожий на осколок вороньего ока, курган…

Итак, и пешие, и те, кто смог завладеть конями, повернулись, пошли вслед за Альфонсо, вокруг которого перекручивалась щупальцами мгла. Здесь возникла давка – они постоянно оборачивались на курган, спешили поскорее от него удалится, и, если бы только им была дана воля – так помчались бы от этих мест галопом. Но они толкались, но они бесконечное число раз резко оглядывались назад, и плакали, и стонали – чувствовали себя рабами, чувствовали, что могучий вихрь уносит их все дальше, и дальше – в боль…

Теперь о Маэглине. Когда этот истерзанный, к страданиям привыкший человек приближался к холму, где Келебримбер оплакивал свою дочь, он, несмотря на пережитой ужас, уверен был, что теперь то до Новой жизни, к которой он всю жизнь через муки прорывался, осталось совсем немного. Но вот он увидел сначала ту, которую почитал суженой – она лежала с разодранной шеей, а потом он увидел и ту, которую почитал дочерью своей – она неотступно следовала за неким темным великаном, а на него даже и не взглянула. Я не берусь описывать его тогдашние страдания – возможно, то, что пережил он в течении нескольких минут, когда увидел эту Жуть; та бездна страданий, тот ад – может занять больший объем, нежели весь этот мой труд. Нет – нет – избавьте меня от этого мученья.

Но его плоское лицо то страшно бледнело, то страшно краснело; пот стекал по нему крупными и беспрерывными каплями; он то набирал полную грудь этой жгучего хладом воздуха – до треска вбирал, стремительно выдыхал; затем – некоторое время совсем не дышал, но стоял так, без движенья, с мучительно напряженным лицом; сильно подрагивал, и, вдруг, начинал плакать, и слезы то выбивались все крупные, и медленно, вбираясь грязь, катились по его лицу, смешивались с потом… Да – долгое время это продолжалось. До этого в его слабых волосах уже появилась седина – она проступила за годы мучительного заключения в темнице Горова – теперь за несколько минут, та неописуемая боль сделала то, что не могли сделать годы заключения – его голова почти совершенно поседела. Вот в какое-то мгновенье он пошевелился таки – его просто толкнули случайно, и оказалось, что все его мускулы напряжены и перекручены до такого предела, что тут же и затрещали, и выгнулись, так что, казалось, он сейчас весь переломается, разорвется. Нет – он все-таки удержался. Впрочем – я больше не стану описывать его надрывов, даже и внешних проявлений. Скажу лишь, что, продолжалось это до тех пор, пока не был сложен курган из тел погибших. Тогда два бледных, слегка даже покачивающихся эльфа взошли на опустевшую вершину холма, и склонили колени перед Келебримбером, который, подобно статуе, высился над телом своей дочери и смотрел куда-то во мрак. Ледяной ветер терзал его волосы, в которых также появилась седина. Эльфы спрашивали у него:

– Так что же с телом Вашей дочери?.. Мы ее отправим вместе с обозом назад, в Эрегион; где и будет похоронена она, вместе со знатнейшими…

– Здесь нет моей дочери. – холодно перебил их Келебримбер. – Или вы этот призрак, это колдовское наважденье, которое едва не лишило меня разума, называете моей дочерью? Я удивляюсь только, почему до сих пор она не растворилась в дымку… Унесите ее – да уложите с иными телами…

Тон его голоса был таким, что эльфы не осмелились, что-либо возразить, однако, когда они уже склонились, чтобы взять ее, Келебримбер весь передернулся, страшно побледнел, и, казалось, что сейчас его скрутит сердечный приступ. Он прохрипел что-то бессвязное, оттолкнул этих эльфов, и рухнул на колени перед ее телом – он взвыл с волчьей тоскою – это была такая боль, что многие, косившиеся в это время на жуткий курган, и позабыли об нем – все резко на этот рев обернулись – от этой тоски родительской многие заплакали. А Келебримбер, роняя на ее умиротворенный, невозмутимый лик раскаленные слезы, шептал:

– Прости!.. Прости ты меня, доченька!.. Ах, знала бы… Знала бы!..

Но даже и для него века прожившего, мудрого, многие страдания уже пережившего слишком велика была эта мука, и не мог он с собою совладать, и мысли его мутились, и не смог он высказать даже и части того, что хотел, и потонуло все в рыданьях…

Маэглин тоже рухнул на колени, и совсем слабый, пополз к нему. Помимо той боли, которую не берусь описывать, была в этом страдальце еще и боль от того, что он не может выразить эти чувствия стихами – он знал, что многие могли выразить это именно стихами. Все-таки боль его искала именно поэтического выраженья, и нашла в следующих строках, которые он прохрипел, задыхаясь от перенапряжения:

 
– Я не знаю, как выглядят слезы —
Я во мраке всю юность провел,
Я не помню, чем пахнут те розы,
Коих куст в дальнем счастье отцвел.
 
 
Но мне больше знакомо чем Солнце,
Раскаленная боль на щеке,
Когда боли душевной оконца —
Очи, – слезы льют в долгой тоске.
 
 
И я больше, чем нежность улыбки,
Знаю то, как за жженьем слезы,
В этом мраке, где образы зыбки,
Где не вспомнить мне дальней красы,
Как за вздохом тяжелым и горьким,
Безудержная вновь побежит:
Безысходным мучительно долгим,
Плач во мраке, в темнице дрожит…
 

И эти стихи ему показались до отвращенья ничтожными, грязными, ничего не выражающими. Он еще, в лишний раз назвал себя «подлецом», за то, что посмел простонать этакую «гадость» в этом месте, перед Ней. От стыда, от отвращенья к самому себе, он даже и взглянуть на нее не смел, но лежал на некотором отдалении, вцепившись в пропитанный грязью и кровью снег, и все хрипел, и хрипел, проклиная себя.

Вдруг, то темное, что нависало над ними, в одном месте вытянулось стремительно вращающейся, гудящей колонной, и государь Келебримбер вскинул голову. Он с некоторым недоумением огляделся, отдернулся от тела своей дочери, покачиваясь, вскочил на ноги:

– Что ж вы меня не остановили?! – вскрикнул он диким, злым голосом, который привел слышавших его в изумление, ибо никогда еще Келебримбер не проявлял таким образом своих чувств. – …Неужто же захотели, чтобы я от этого призрака совсем разума лишился?! Возьмите же ее, и несите прочь – к мертвым Это – к мертвым!

Эльфы закивали, и, не смея на него взглянуть, подхватили убитую, понесли. Впоследствии, государь Эрегиона не мог вспомнить, что было с ним на холме – было какое-то зыбкое, темное облако, через которое он с муками прорывался, но чтобы он выкрикивал что-либо – нет – Келебримбер не мог этого вспомнить. Так же, впрочем, и все-то, что произошло от начала битвы с бесами, и до тех событий которыми окончится эта большая глава моей повести – все это представлялось тем, кто выжил каким-то хаотическим, кошмарным сном. Никто даже не мог вспомнить точной последовательности событий – просто выступали из мрака образы сколь мрачные, сколь и кошмарные…

Когда Маэглин понял, что тело Лэнии уносят (а он хоть и лежал уткнувшись лицом в грязь – сразу это почувствовал) – так и вскочил, бросился им наперерез; так неожиданно налетел, что они и предпринять ничего не успели – он выхватил ее тело, пробежал вместе с нею несколько шагов, и там споткнулся, прижимая ее к груди, покатился. Вот перепачканный в грязи, похожий на беса ворвался в перепуганные, плотные, давящие друг друга ряды, стал вгрызаться в их глубь, все опасаясь, что сейчас вот его догонят и отнимут – унесут ее куда-то…

Теперь расскажу о Вэлломире – этот жаждущий власти юноша никак не проявил себя за все время бойни с бесами. Несколько раз, когда волны сражающих наваливались на него, он вынужден был отбиваться эльфийским клинком, даже и зарубил одного беса – после этого скривился от отвращения, стал надрываться, что все они даже и глядеть на него недостойны… Однако, тут на него навалилась вал из убивающих друг друга, и он оказался погребенным под копошащейся грязью. Там было какое-то подобие смрадного воздуха и, в течении ближайших часов он выжил. Опять-таки, я не берусь описывать всех тех мучительных процессов, которые терзали его душу, в течении этих часов. Все в нем перемешалось: и ненависть к тем, кто унизил его, в такое бедственное положение привел; и жуткая, страстная, иступленная жажда вырваться из этого болота вверх, к власти… Да о всем и не упомнишь. И все эти часы он прорывался из копошащейся слизи вверх, пока, наконец не выполз в то леденящее, темное, в чем двигалась обезумевшая двухсоттысячная армия. Он увидел эльфа на коне, бросился ему наперерез, подхватил за руку, сдернул в грязь, сам же в седло запрыгнул, и вот уже высился там – покрытый грязью, и оттого похожий скорее на тролля, а не на человека. Он принялся было кричать – однако, грязь набилась в горло, и вышел только захлебывающийся хрип – тогда он принялся откашливаться, и разразился безудержным приступом кашля, который резкими рывками драл его тело. Теперь он и кашель ненавидел! Он страстно боролся с этими, все новыми и новыми приступами, он жаждал – о, как же он жаждал выкрикнуть свои повеления! Он, ведь, уверен был, что, как только все эти люди услышат его, так и повинуются…

Альфонсо ехал, высился на своем Угрюме впереди всех. Его догнал государь Гил-Гэлад, а вскоре и Келебримбер, рядом с которым был еще и Рэрос. Адмирал Нуменора смог перебороть собственный ужас, и говорил более-менее связно:

– Сейчас все мы превратились в детей!.. Да, да – именно в перепуганных, потерявшихся детей. Ведь всегда, когда идет какая-то столь значимая армия, когда ведут ее мудрые правители есть некая уверенность, серьезность: теперь ничего этого нету. Посмотрите – и командиры, и мы сами потерянные, ничего не сведущие… Враг ведет нас в ловушку…

– Ах, да что говорить то! – мрачно изрек Гил-Гэлад. – Уж если мне не удалось остановить их!.. Да и знаешь – сам это чувствую: какая-то великая мощь все тянет и тянет нас на север. Отчаянье. Жуть. Будто и нет ничего за пределами этого мрака. Будто это… что-то космическое, болью веков терзающееся, нахлынуло на Среднеземье… А мы – какие же мы жалкие пешки во всем этом…

Тут правитель Серых гаваней посмотрел на Альфонсо, который высился в седле без движенья, и не слышал, и не видел ничего из того, что по сторонам говорилось. Сзади, выгнувшись к его щеке, сидела Аргония – девушка все это время плакала, и для нее так же не существовало окружающего мира, но был только Альфонсо.

– Почему же ты не слышишь?!.. Ты погружен в свое горе, но знай, что нет смысла так убиваться! Ведь я же тебя люблю!.. – и тут ее голос исполнился истинного трагизма. – А, быть может, никогда ты и не обратишь на меня внимания. Вижу – любишь ты ту, иную… Но все равно – слышишь – клянусь тебе всем сердцем, всей душою, любовью своей клянусь, что, ежели даже гнать меня прочь станешь – все равно не оставлю тебя!.. Потому что люблю!.. Ежели противна тебе стану, так хоть издали, незримая за тобой следовать стану…

В это самое время, за три сотни верст к северу, Вероника пением своим воодушевила Цродграбов, и пение их подняло и разметало по небу воронье око; и теперь все то отчаянье, которое охватило древнего духа, когда погибла единственная за многие-многие века его любовь – сгустилась над этим местом. В эти страшные часы даже барлоги, драконы, бессчетные племена тварей – все они, еще недавно чувствовавшие присутствие высшей силы, остались без его руководства. О как же он ненавидел эту массу копошащуюся в грязи! Как он жаждал испепелить всех их, видевших его слабость, послужившие причины этой страшной все тянущейся и тянущейся боли. Нет – ему удавалось сдерживаться, и только несколько раз еще вырвались молнии и испепелили каких-то случайных жертв. Он вел их к иной цели, но при этом и скрежетал черными валами, и заходился иногда в вопле, который иногда в этих черных уступах и погибал. И все свои силы он обратил в волшебство, и в этом отчаянье, потери Единственной, когда бы он создать тысячи изжигающих болью поэм – он вершил зло, и на этот раз превзошел даже своего учителя.

До этого из темно-серого отчаянного полумрака перед Альфонсо и эльфийскими государями выбиралась заснеженная, кое-где вздыбленная обледенелыми камнями долина. Теперь все изменялось: прежде всего – в воздухе происходило судорожное, вихрящееся движенье. Камни на глазах вытягивались кривились, по унылой поверхности снега пробегала блеклая стонущая дымка; воздух сбивался в какие-то угловатые, режущие глаз образы, которые тут же растягивались, со стонами обращались в ничто. То что видели они, приобретало все более пронзительные черты. Вот камни вытянулись встали широченной, орущей аркой, которая вся выгнулась зашипела, забулькала, задрожала, вдруг набросилась на них, и на несколько мгновений нахлынула совершенная, непроглядная мгла – вот разразилась она, и открылась леденящая и душная глубина воздуха, от которой сразу же боль забилась в голове. Так бывает во снах, когда видишь какой-то значительный объем пространства, умещающийся разом перед твоим взором – хотя он полнится образами раскиданными на сотни верст– стоит только протянуть руку, и вот уже перенесешься к любому из этих образов. Представьте же, что это кошмарный сон, и ты уже истерзанный кошмарными виденьями, пытаешься из него вырваться – и вот эти бессчетные образы – куда не метнешься все боль. Вот лес – скрюченный холодом, стонущий, темный; вот поле чьей-то кровью забрызганное; вот скальные уступы такие безжалостные, острые, подобные клинкам. Куда же тут метнуться? Голова кружится, устал уж от всего этого кошмара, а хочется то света, а хочется то счастья! Любви! Любви! Светлых грез Весны! Возрожденье! Здесь, в одиночестве и взмолишься, и застонешь: «Где же ты?! Где же ты?!..» И, обычно, во сне таком не найдешь исхода – и проснешься… один… один…

Представьте, что те болезненные версты, от которых зарычал Альфонсо, и хотел уж дрожащей рукой глаза себе выцарапать, озарились тем нежнейшим, девственным светом, который можем видеть в апрельском лесу. Засияла звезда теплая, ласковая; точно поцелуем возрожденье дарящим, прикоснулась к его измученному лицу, и тогда, взвыл он: «Вперед!» – и, хотя Угрюм, тут же метнулся, и в так стремительно, как не один конь ни людской, ни эльфийский не скакал – все-таки показалось Альфонсо, что это движенье слишком медленное, и он сам бросился вперед, и выскочил бы из седла, если бы его не удержала рыдающая Аргония:

– Куда же ты, любимый?!.. Ведь нельзя же!.. Ну вот – прости ты меня! Ведь вмешаться я помешала! Прости ты меня!..

* * *

В это самое время, за две сотни верст к северу, Робин, окруженный счастливым апрельским сиянием, как раз и почувствовал, что то страшное, что может отнять у него Веронику теперь стремительно приближается. Вокруг все было не только безмятежно, но казалось уж, что жизнь и любовь слитые в единое, воздвигли в том месте некий могучий храм, и что никакая сила не сможет его поколебать, и переродится мир в то светлое, откуда он недавно был вырван.

Но как же прожгло его сердце это мучительное предчувствие! Как же он, в этом счастливом много-много тысячном хоре, вдруг и остановился; вдруг затравленно стал озираться, вдруг застонал – и, хотя Вероника стояла перед ним, и хотя светом, нежностью, и чем-то еще вечным, над чем не властна смерть – дышала каждая ее черточка – все-таки это давящее чувствие не оставляло. Нет, нет – Робин даже сжался весь, потемнел лицом. Он все стонал и стонал – сильнее и сильнее…

 
– Я предвижу разлуку, что ж горше,
Смерть тебя, милый друг, заберет.
Как же в каждом мгновении гложет,
Как же сердце предчувствие жмет.
 
 
Да – я знаю – начертано роком,
И нет смысла бороться с судьбой,
«Ты расстанешься с жизни соком» —
Шепчет нынче мне ветер лихой.
 
 
Но, ведь я же живу, и зачем нам,
Эта горстка годов, этот миг,
Дан в раздолье бездонно-широком,
В царстве темных немереных лиг?
 
 
Так зачем же? Затем чтоб бороться,
Иль мирится с подачкой-судьбой?!
Ждать пока счастье к нам повернется,
Или все же быть рядом с тобой?!
 
 
Да – я знаю – то дерзкие речи,
Но тебя я, ты слышишь, люблю!
И бороться готов и с извечным,
Пусть я в схватке неравной сгорю!..
 

У него, у этого одноглазого, изувеченного человека, – встреча с которым, вызвала бы у тебя, неведомый читатель, и ужас и отвращение (при том, что ты не знал его душу, конечно) – был голос столь сильный, столь чувственный, что он тревогою своею смог разрушить хоровое пение. Он жаждал бороться, он страстно жаждал защитить Веронику, а вышло то так, что он только приблизил события, которым и суждено было свершиться.

Итак, хор сбился, а вскоре и вовсе замолк. И ладно, если бы это было временное. Однако, раз оборвавшись, они уже не могли вспомнить и то, что пели до этого, и вообще не могли найти то чувство, которое так их воодушевляло. Они оглядывались с растерянностью и со страхом, а лик Вероники, который был рядом с ликом Робина, издавал шепот подобный мягким дуновеньям ветра: «Зачем, зачем?..» – в этом голосе не было укоризны, только светлая печаль, только нежность к нему. А Робин шептал в восторге:

– Я вот стою рядом с Тобою, и даже не понимаю, просто не могу осознать, насколько это необычайные мгновенья. Ты рядом со мною. Ты смотришь на меня. Ты шепчешь мне слова. Ты держишь меня за руку. Ты в ауре света. И все это на самом деле, и все это не сон, не прекраснейший из когда-либо виденных мною снов?.. Как же мне осознать это… Нет – понять это неземное счастье, когда я стою здесь во плоти, наверное и невозможно. Одно я знаю точно – это станет величайшим для моей души видений; это солнечное мгновенье я через вечность пронесу – клянусь, клянусь тебе в этом!..

Он шептал это совсем тихо, боясь нарушить те нежные переливы, которые она ему подарила; так же он не смел и пошевелиться, так как боялся, что малейшим движением сможет повредить этой хрупкой красоте. А, между тем, он уже сыграл свою роль…

Как только оборвалось хоровое пение, небесный свет стал меркнуть. Сначала там растянулась призрачная дымка, от которой хотя и было еще ярко, но уже не так чисто, и свято – словно бы в девственный источник плеснули отравой. Стремительно, и со всех сторон стали стягиваться темные облака – сначала еще тонкие, но за ними шли все более и более объемные – а у горизонтов уже клубились и стремительно наползали непроницаемо-темные исполины, от одного взгляда на которые вспоминалось сколь слаб человек, сколь вообще легко разрушить жизнь его. Они спешили, они двигались судорожными рывками, словно бы удары болезненного сердца подгоняли их. И уже слышался вой волчьего ветра: «Что – на весну надеялись?! Забыли, видно, что зима леденистая только начинается?!..»

И Цродграбы, и Вероника, и Барахир, и Дитье – все, кроме зачарованных Робина, Рэниса, и Ринэма (а они все с одинаковой силой полюбили тогда Веронику) – все они с испугом, выжидающее оглядывались по сторонам. И тогда видно стало, что, оказывается, когда просветлело, ворота Самрула распахнулись и оттуда, медленно ступая по сверкающему снегу, вышли «мохнатые», во главе которых шел Мьер, и нес на руках Ячука. Да – человек-оборотень тоже был вырван из своего медового рая и оказался под этими стенами. Когда хлынул свет, когда совершенно невыносимым стало придерживаться прежнего, мрачного настроя, и ворота раскрылись, он, ни о чем не спрашивая присоединился к «мохнатым». Этот великан ничему не удивлялся – после пережитого его вообще вряд ли чем-то можно было удивить. Ячук тоже не расточал ему торжественных приветствий – хотя, в эти дни, на самом то деле, очень по нему соскучился – он только проговорил ему:

– Теперь все хорошо будет. Теперь все они помирятся, братьями станут. Вот увидишь…

«Мохнатые» при всей их богатой, на всякие божества фантазии, никогда не создавали образов истинно поэтических, возвышенных. Они никогда не восхищались весною, вообще – к природе относились как к кормушке, причем к суровой, у которой с потом и кровью приходилось отбивать корм. Тем не менее, и они почувствовали восторг света, умиротворение, и так же поняли, что тот бред, который продолжался в последние дни, когда они напивались до бесчувственного состояния, не было высшим блаженством, но только обманом, и они даже шептали теперь, что «это злое божество нас отравить вздумало!» – они с ужасом вспоминали эти грязные, размытые деньги, и какими они были ничтожными, слабыми тогда, и чувствовали истинный восторг от прикосновений небесного света. Они истово верили, что теперь верховный бог освобожден, и ничто не может помешать блаженству. От этой веры они испытывали такое умиротворение, что и к недавним своим врагам не питали никакой вражды, и действительно примирились бы с ними, если бы пение (которые «мохнатые» тоже принимали частью блаженства) – не оборвалось, и мир не начал затеняться, и не подул бы этот пронзительный, воющий ветер.

Хрупкое блаженство было разрушено, а, вместе с тем – и мохнатые обнаружили, что на них устремлены тысячи напряженных, враждебных глаз. Что уж было говорить об их благодушии? На несколько мгновений они замерли и не шевелились, потом стали нарастать гневливые выкрики, которые сводились к тому, что: «проклятые враги всем бедам причина!» – и в несколько мгновений все уже уверились в этом – скрежетали клыками, выкрикивали угрозы, потрясали кулачищами. Да – велика была их ярость, и, не смотря на то, что Цродграбов было в две сотни раз больше чем их, они готовы были бросится в бой. И они бы все дрались в исступлении, и до последнего вздоха – и многие, многие погибли бы тогда; и даже мольбы Дьема и Даэна не помогли бы, однако тут произошло совершенно для всех неожиданное, небывалое – что один Робин предвидел, и, когда узрел уже наяву – только сжался, задрожал весь – прошептал: «Ну, вот и все…»

Прежде всего скажу, что конница, с Троуна, была уже совсем близко от того места. В каком-то месте к ним присоединились те пятьсот израненных воинов, которые остались от двухтысячного отряда сынов этого государя. И тогда единственный выживший наследник, у которого лицо было изодрано клыками, а кисть правой руки – отгрызена, прохрипел:

– Мертв брат мой! Второго убили! Смерть им! Смерть!..

И тогда потемнел лицом Троун, задрожали его губы, и он зарычал диким, голодным зверем – и тот свет, и то пение, которое еще недавно придавали некое сомнение всего его воинственному пылу – теперь стали совершенно незначимым, и он начал реветь что-то бессвязное, в чем-то только призыв к крови можно было различить – и эти безумные вопли, для этих испускающих изо ртов кровавую пену воителей звучали лучше всяких речей – для них это была музыка, и они, в нетерпении, размахивали своими клинками. А тут еще и мрак стал сгущаться. В любое мгновенье должна была начаться бойня, но тут то и произошло то, что ожидал Робин…

* * *

Поверхность перед Альфонсо продолжала дико кривиться – эти версты отчаянья, от которых вопить хотелось, и оставить это болезненное существование. Словно облако чистейшее, светом солнца наполненное, над смрадными болотами величественно плывущее. Альфонсо еще сидел пораженный, и все-то, с любовью в это облако вглядывался, верил, что вот и нашел – вот оно спасение Нэдии. Но вот облачко стало меркнуть – тогда он даже закричал от ужаса, и, повторяя бесконечное, сбивчивое: «Нет!.. Нет!..» – устремился за ним. Аргония кричала ему что-то на ухо, но он не слышал – совсем не понимал этого голоса…

Все-таки, он опоздал, и вырвался в свет уже загрязненный, уже воющий отчаянным ветром, уже наполненный предчувствие большей беды. Под ним раскинулась долина, с каким-то городишкой, с какими-то толпами, иначе злыми кусками грязи, которые зачем-то жаждали друг друга поглотить, и даже пищали что-то. И такая злость охватила Альфонсо, на все это безумное, жалкое, тот святой свет поглотившие, что он жаждал растоптать эту ничтожную долину, и эти грязевые ошметки…

Еще до этого Фалко, понял, что ему не следовало отставать от войска Троуна, что он должен был оставаться в первых рядах, и поступок его можно назвать не отвращением к грядущей бойне, но трусостью. Теперь он понимал, что его место было там, рядом с отвратительным, где вопли, где умирают, где кровь хлещет. Он понимал, что отстав, он ничего не достиг, но только проявил слабость, тогда мог бы быть действительно полезен – все пытаться остановить безумие. И вот теперь он гнал свою маленькую лошадку по стоптанному развороченному снегу, и с болью понимал, что теперь ему не угнаться. И тут стремительно вытянулись многоверстные тени – они заполонили всю долину, были густыми, клубились – от них еще большим холодом веяло. Резко обернулся хоббит, и увидел, что высится за ним – в самое поднебесье уходит великан на черном коне сидящий. Только он болью искаженное, страшное, словно темной паутиной покрытое лицо этого великана увидел, так и понял, что многое в его судьбе именно с ним будет связано. За этим великаном, высилась дева с плотными золотистыми волосами, а за ним – на коне еще и еще великаны – вот черный конь навис над ним – вот загудел под исполинским копытом воздух…

Ни Альфонсо, ни кто либо из сотен тысяч следовавших за ним больше не были великанами; а Гил-Гэлад произнес:

– Ты прав, друг Рэрос, мы во власти темной силы, и, ежели кто-то из нас выживет – этот поход войдет в историю как «проклятый». Две могучие эльфийские армии перенесены его яростью за две сотни верст к северу… Дело то не слыханное! Даже и первый враг не был способен на такое!..

Тут подал голос Келебримбер, который настороженно оглядывался, но не от удивления, а только свою дочь высматривая – прошептал с напряжением:

– Да – я понимаю его… Он же потерял ее!.. Он любовь свою потерял!.. Да он должен пылать сейчас! Слышите – вот это небо сейчас вспыхнуть должно…

– Тебе, ведь, очень плохо… – с жалостью вымолвил тогда Гил-Гэлад – он еще хотел что-то сказать, но государь Эрегиона не слышал его – нервно махнул рукою:

– Нет, нет – что же говорю я – это все опять какое-то колдовское наважденье! Ведь он мою дочь любил, а она то не погибла вовсе. Вот мы на север перенеслись, и где-то здесь она должна быть! Так ведь, так ведь?!..

Эти порывы были близки Альфонсо, и потому он выкрикнул Келебримберу:

– Да, да – именно здесь!..

Тому многотысячному войску, которое широкой темной стеною клокотало за их спинами не понадобилось совершать каких-либо страстных рывков к свету – они даже и не видели того, что видел Альфонсо – совершенно безвольные, как куклы на веревках, были перенесены они за две сотни верст, и теперь могли сколь угодно громко высказывать свои суждения, которые ничего не меняли, да и не значили ничего. Сначала то они даже обрадовались, что ими же сооруженный курган из тел исчез – для них этот уже омраченный день даже радостным, светлым показался, однако – небо все больше темнело, и тяжко ползущие по нему, слипающиеся друг с другом исполины наделены были некой жизнью, и, казалось, сейчас выпустят из себя сонмы жутких призраков. И уже слышалось среди толпы этой: «Опять! Опять! Вот напастье – это проклятый поход!..» И они уже не знали, что за две сотни верст к югу оставшиеся в одиночестве бесы-Вэлласы страшно испугались своего одиночества, беспрерывно переламывающейся, но все еще многочисленной толпой, бросились к тому месту, где в последний раз видели войска и… тоже были поглощены незримой силой.

Мне неведомо – по небреженью, или по умыслу выброшены они были перед конницей Троуна. Скорее, все-таки, по небрежению – так как слишком велики были страсти с которыми приходилось бороться Ему – и он метнул их не глядя. Да – словно некий грязевой град посыпались они перед разъяренными воинами, тут же попадали под копыта лошадей, и лошади на полном скаку переворачивались – всадники, не выпуская клинков камнями летели вперед, а на них падали еще новые, безумно хохочущие, вопящие от ярости бесы. В общем, началась жуткая давка, из которой вырывался треск костей, беспрерывный вопль, грязь, кровь текла, все копошилось, дергалось. В общем: я уже описывал подобное при битве эльфов с бесами, и что тут вновь то же самое писать? Все та же боль, все те же перекрученные тела, все та же свалка, где не было геройства, где никто себя не помнил…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю