355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Буря » Текст книги (страница 24)
Буря
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:34

Текст книги "Буря"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 114 страниц)

– Нет – не мог.

– А я точно чувствовал, что ОНА там была. – тут Робин достал платок, долго держал его перед оком; и все плакал; и хотел что-то сказать, да сдержался, сел и сидел недвижимый долгое время…

Да – время шло, шло. Медленно текли минуты, часы, ничто не изменялось; иногда, вроде, хотелось им говорить, но, как только задумавались над темою для разговора, так и выходило, что говорить то и не о чем – ждали, ждали – в глубине то души надеялись на какое-то чудо, но разумом понимали, что никакого чуда не свершиться, что так и будут они ждать.

Вот Робин прикрыл око, и по изуродованному его лику, дрожью прошла сильная боль; вот он чуть слышно заговорил:

 
– Я помнил вас – вы проходили,
Негромкой постопью во снах,
Меня вы нежностью любили,
В моих страдальческих мечтах.
 
 
Неслышной тенью, вы со мною,
Шептали нежные стихи:
И я запомнил вас святою,
Ведь вам неведомы грехи.
 
 
Но где вы, где вы – образ ясный?
Куда же вы – куда ушли?
Неужто этот зов напрасный,
Неужто розы отцвели?
 

В конце, голос Робина задрожал, и он зарыдал, и, упавши на колени, припал к груди Фалко; он рыдал навзрыд, и шептал:

– Это же хорошо, что нас теперь никто не видит, что не надо стыдиться этих слез. Но, как больно мне батюшка: ну, подумайте, представьте – какое же это страдание – увидеть солнечный свет, устремиться к нему, полюбить его; и застрять здесь; зная, что за какими-то несколькими верстами камня прекрасный мир, который бы я смог полюбить. И я знаю – Вероника жива. Да, да – она была, но каким-то образом она осталась жива; и она шагнет скоро в тот, прекрасный мир, и будет любить там. Как же это прекрасно; но… о любовь моя! – знали бы вы, как сердце жаждет все это увидеть; как же хочу я прикоснуться к НЕЙ, к солнечному свету, ко всем чудесам, которые мне еще видеть не довелось. А тут эти камни!.. Что же делать? Что же делать?

Фалко ничего не ответил, но обнял своего приемного сына за голову, сильно прижал к груди своей; и тоже заплакал – это были беззвучные, тяжелые рыданья. Так простояли они довольно долгое время, затем – опять уселись на свои места, и принялись ждать неведомо чего.

Шли часы; и, несмотря на весь романтический настрой дал о себе знать голод. Он прорезался сразу, и особенно сильно охватил Фалко – ведь, несмотря ни на что, он оставался хоббитом, а хоббиты любят хорошо покушать (уж о то хорошо не кушал двадцать с вершком лет) – но тут на память пришли угощенья, которыми потчевали они друг-друга еще в Холмищах – из сокровенных уголков памяти пришли воспоминанья, как эти кушанья выглядели, даже какой запах от них исходил – что не говори, а в желудке его сильно заурчало.

Что касается Робина, который никогда нормальной еды не видел, и, даже не слышал о ней, ибо рассказывать о еде в их постоянном полуголодном существовании было настоящей мукой – у него тоже возмущался желудок; однако, он старательно не обращал на это внимания – только все вспоминал облик Вероники, да солнечный свет – и, в конце-концов и свет и Вероника слились в единое – столь прекрасное, что у Робина стремительно забилось сердце; и обернувшись к Фалко, он, весь пылая, принялся читать какие-то стихи, но насередине оборвался, ибо от слабости закружилась голова, и поэтические строки не шли к нему, из носа же вновь пошла кровь. Тогда он перехватил хоббита за руку, зашептал ему:

– Тело слабеет; от усталости мутится разум; и я боюсь… я боюсь, что чувства мои, в конце-концов, померкнут. Да, вот образ Вероники, вот свет в ней; но над всем кружиться холодная тьма; все ниже-ниже спускается. О, небо святое, неужто и меня подхватит, и унесет от этих образов, и ничего, кроме этой тьмы уже не будет?..

– Робин. – Фалко склонился над ним, и поцеловал его в лоб. – Я хочу тебе сказать сейчас, что вас, троих братьев, старался я одинаково любить; и воспитывались вы все одинаково; казалось бы – характеры ваши должны были бы быть схожими, а вы такие разные выросли, что, как ни старался, ни мог я вас любить одинаково; и вот тебя Робин, любил я больше двух других братьев. В тебе много романтического, безудержного – в тебе я самого себя в юности вижу…

– А вы… вы… Как же голова кружиться… Вот вы говорите, что такими же были; но, ведь, вы знаете, что во мне главное – любовь моя страстная! (а какая же еще может быть любовь, правда?!).. А вы, были вы влюблены; ведь, вы никогда про это не рассказывали.

– Как же – я только и рассказывал про это, сын мой. Любил закаты, любил березу, любил Ясный бор, небо, облака, птиц, Андуин, радугу, дождик; такое страстное весеннее тепло, и свежий таким восторгом наполняющий зимний морозец. Любил яблони и вишни, любил травы и цветы. И любил все это, слитое воединое, торжественным и беспрерывным пением в мою душу льющееся.

– Да, да, батюшка – вы про это рассказывали; так рассказывали, что и я все это полюбил; но девушку то вы любили?

– А я тебе скажу Робин, что ты в Веронике то не девушку полюбил; а саму мечту свою красивую полюбил. Она тебе сказала: «люблю» – и ты запылал весь; но, так же ты запылал если бы это слово сказал тебе солнечный свет, или же береза, или радуга…

– Нет, нет – свет он живой, прекрасный; но эта уже другая жизнь – такая жизнь, сродни тому, что после смерти с душою будет: нет – я тут полюбил именно то, что она живая, что она ходит, что у нее сердце бьется, и очи так живо блещут! Видели бы вы эти очи – ничто, ничто по красе, с этими очами сравниться не может – какая в них жизнь; ведь это же бесконечность – понимаете, понимаете – вот мы солнечный свет видим; он глубокий, он живой, но нету в нем той бесконечной глубины – понимаете – ведь, там дух; и он бесконечно развиваться и жить может. Ну, да ладно – что это я все о себе, да о себе. Вот вы бы обо мне рассказали – неужто никогда не любили так?..

Воцарилось молчание, и прошло с полчаса, пока оно было нарушено Фалко – однако, и для хоббита, и для Робина показалось, что лишь мгновенье пролетело. Хоббит проговорил чуть слышно:

– Поверишь, нет – а я только сейчас все это вспомнил. Я видел ее лишь дважды: в первый раз; я еще совсем молодой – мне лет двадцать было. Я шел, по весеннему полю, чуть к юго от наших Холмищ. И увидел – маленькая девочка, в лазурном платье играла среди цветов – она бегала за бабочками, и, когда догоняла – протягивала ладошку, и бабочки садились к ней, она смеялась; и шептала, что она всех любит. И вот тогда я полюбил – полюбил, как ты – полюбил, как высшее, неземное создание. Ведь, я всегда восторгался природой, и особенно весенней – пробуждающейся ото сна природой; и я не мог представить, что может быть прекраснее этих величественных, неспешных кучевых облаков, этих теплых порывах ветра, от которых так сладко шепчут травы, и вот увидел ЕЕ. Она была высшем созданием; она любовью своею словно бы целовала весь этот мир; она была богиней, и я, не помня себя, упал на колени, и стоял так, с благоговением взирая на нее, и по щекам моим катились слезы. А она увидела меня, со смехом подбежала, и мне показалось, будто чистейшее облако налетело – она поцеловала меня в лоб, так же, как целовала она бабочек и воздух через который бегала. Она любил весь мир, и не было создания более счастливого, чем она. Она вытерла мои слезы, пропела песенку, и побежала среди цветов дальше; я же, не смея пошевелиться, еще долго стоял на коленях, и смотрел ей вослед; хотя ее, маленькой, уже давно не было видно, среди тех высоких трав и цветов. Я помню, что весь день тогда проходил, не чувствуя своих ног; кажется, я обежал несколько раз Холмищи, но часто останавливался – так склонюсь над какой-нибудь травинкой, шепчу ей только что придуманное стихотворение о том, как я ее, травинку, люблю – и кажется мне это чувство таким искренним, что слезы по щекам текут, и целую я эту травинку, как возлюбленную свою. Вот, помню, остановился среди цветов луговых, и каждый то из этих цветов так полюбил, что каждому стал стихотворение читать – каждому разное, и похожее, в то же время; а сердце то мое так билось, так билось, что, того и гляди, из груди вырвать должно было. А я все не останавивался, и такой меня трепет, такая любовь, ко всему, всему сущему охватила, что я и муравьишкам, и росинкам стал стихи читать; и все не мог остановится; а над всем то ЕЕ образ плыл. Ну, а закончилось тем, что ушел к ночи далеко-далеко в луга, и там, как в черноте то звезды запылали, так такой меня восторг охватил, такая жажда всем им стихи посвятить, что в забытье я впал; и то же и на следующий день, и через неделю продолжалось; совсем я исхудал, заболел; а как выздоровел, так и страсть эта моя прошла… А вторая наша встреча была лет через семь, после первой, как раз накануне того дня, когда погорели Холмищи. Я же тогда вышел погулять, и как раз встретил Глони, с рассказа которого и перевернулась вся моя прежняя жизнь. Но вот, еще до того, как повстречался с ним, шел я по дороге между холмов – час то еще, как сейчас помню, совсем ранний был, еще только первые петухи пропели, а все хоббиты спали; заря только по небу разливалась, и еще яркие звезды видны были. Так вот: увидел, что стоит она, возле одного из холмов – я ее сразу узнал; хотя теперь она была уже девой. Она стояла, точно лебедица, в ослепительно белом, длинном платье, на вершине одного из холмов, и повернулась она к востоку, навстречу восходящей заре. У нее были густые, светло-золотистые волосы, такие легкие, что слабый ветерок, колыхал их, двигал подобно туманным вуалям. Я, помню, остановился; пытался ей что-то сказать (даже забывши, что да нее метров сорок было) – но даже и сказать, не то что подойти ближе не посмел. Вот повернулся я, сделал несколько шагов, а сердце то так и рвется из груди, словно бы кричит: «Куда же ты уходишь – ты же, быть может, семь лет этой встречи ждал – и вот…» Еще испугался тогда, что обернусь, а ее уже не будет; обернулся – на прежнем месте стоит. И опять я на красу ее неземную налюбоваться не мог; и подойти к ней не решался – какая-то сила меня тогда остановила. Я уж не знаю, какая то сила – злая ли, дорая ли; но точно, схватила меня какая-то рука, и повела прочь. Что-то в сердце кричит: «Оборотись! Беги же к ней, пока не поздно!» – а вот сила та тянет и тянет прочь. Наконец, отошел я шагов на сто; от напряжения то весь раскраснелся, пот по лицу струиться; и тогда вот решился окончательно – развернулся, да как бросился к тому холму; решил про себя: упаду на колени, землю у ее стоп целовать буду; а там уж – что захочет, то пускай и делает. Я уж и не ведал, что хотел: ведь, не жениться же на ней; ведь, не женимся же мы на божестве прекрасном, пред которым колени склоняем – но я просто хотел к ней, как к храму, любоваться ею, как прекраснейшей во всем мироздании; молиться ей, душою прочищаться, стихи ей посвященные про себя читать – только про себя, ибо никогда не посмел бы ей свои жалкие стихи вслух зачитывать. Так и взбежал я на холм, ничего вокруг себя не видя; и пал на колени, и целуя землю, плача, какое-то время пролежал там, чувствуя, что она рядом. А потом то, поднял голову, и увидел, что никого рядом нет… Сначала от горя зарыдал; а потом, как вокруг то огляделся, так уж от счастья засмеялся. Вся земля со мной была – ах, какой вид пробуждающейся земли с той вершины открывался – словами не опишешь… Да вот, сейчас вспомнил – даже дух захватило. Потом уселся я на той вершине, любовался восходом солнца, и все стихи ему шептал: ни одного из тех стихотворений уж не помню, казалось, кто-то иной через меня эти строки шептал. Но так мне легко на душе было; так я любил всех, что с вершины того холма, как сорвался, да как бросился бежать, что до самого Андуинского моста без останова пробежал, а там уж Глони встретил – хотел и ему стих посвятить, но такой у него мрачный, да усталый вид был, что сразу же жалостью к нему проникся, отвел к своему холму… впрочем – дальше тебе уже все известно. Но вот надо же, как неожиданно поднялось из памяти это воспоминание – всего-то, несколько мгновений ее видел; но как же дороги эти мгновенья, с какой же силой они теперь поднялись предо мною! Любил, любил, Робин – так же как ты, неведомое мне, неземное создание Любил. И надо же было такому случиться, что именно теперь это воспоминание пришло…

Все это повествование Фалко проговорил со все возрастающим жаром; и под конец он очень истомился – лицо его стало сильно бледным, черты заострились; он жадно ловил ртом воздух. Робин плакал – он хотел что-то сказать, да махнул рукою; приложил к лицу плоток, и некоторое время пробыл так.

И вот заговорил Фалко:

– Не от голода… от жажды. Жажда раньше иссушит нас. Чувствуешь, как тяжело уже говорить? Языки присыхают к гортани… Совсем нет слюны…

Воцарилось молчание, и вновь оно было прервано Робиным:

– Батюшка – все мутится. Тьма совсем близко кружит; вот, кажется, протянешь к ней руку… Батюшка, не хочу я в безумии погибать; понимаешь – сейчас я еще могу двигаться, а немного времени пройдет, и все – только здесь на днище лежать смогу; а тьма то душу мою будет кружить, кружить. Воспоминания, любовь – все это мгла разрушит; одна только боль останется. Нет – я не хочу умирать в безумии…

– Нет, нет – мы не умрем сейчас. Ты уже знаешь, что смерть моя на берегу морском; ну а без тебя я отсюда не выберусь – значит, вместе отсюда выберемся…

– Нет. – прошептал Робин. – Вы, быть может, выберетесь; а я – нет.

И вот юноша стал перебираться через раздробленный нос стрекозы, намериваясь пасть вниз, кануть в огненном оке. Фалко выгнулся за ним, но успел перехватить только за ногу, когда голова Робина уже свешивалась вниз.

– Стой. Да что же это ты. – шептал слабым голосом хоббит. – Разве это к лицу нам? Робин, да что это на тебя нашло такое? Ты же сам говорил, что Вероника жива – выходит, спаслась каким-то чудом. Так почему же нам на такое же чудо не понадеяться?

Но Робин упорно двигался вперед – в истомленной голове его все гудело, он смотрел в огненные очи, и ему казалось, что они звали его (на самом то деле, они, конечно ни его, ни кого либо иного не звали) – но юноша уверил себя, что они именно его и звали, и со злобою шипел: «А хотите, чтобы повалился я в вас; безумием наполняете, да? Ха, ха! А вот и упаду; ну и поглощайте меня; да, да – поглощайте это некчемное тело; ну а над душою моей вы не властны!.. Душа свободной станет!»

Он перегибался все дальше, и дальше; но вот Фалко, излочившись, перехватил его у пояса, и стал оттаскивать назад. Робин ухватился руками за разодранный корпус, и страстно шептал:

– Батюшка, батюшка – вы уж извините меня; но отпустите! Все равно, ведь, погибнем. Ведь, не может быть такого, чтобы в живых остались!.. Умрем медленной смертью, сумашедшими; а я – слышите, слышите – хочу, чтобы при смерти были такие же яркие чувства, как теперь! Пустите же, батюшка! Спасибо вам за все. Спасибо вам и за эту последнюю историю, которой сердце вы мое вознесли. Спасибо, но отпустите.

– Сын, говорю тебе – будет нам спасение. – с тяжелым стоном выдохнул Фалко. – Истомился; не удержать мне тебя. Вернись. Надо ждать, надеяться, верить…

Хватка Робина ослабла, он прикрыл глаза; и, чувствуя, как стекает по лицу пот, (вообще, было очень душно); прошептал: «Как вам угодно, батюшка». В это мгновенье, вся передняя часть стрекозы, которая итак еле-еле держалась, с долгим треском переломилась, и… они даже и опомниться не успели, как началось это падение. Не за что было ухватиться; просто падали, а под ними клокотала, наливаясь жаркими, багровыми молниями тьма.

– Батюшка, баттюшка. – заплакал Робин, хватая Фалко за руку. – Вы простите меня. Мне и самому теперь жутко… Но кто ж нас спасет теперь по вашему?!.. Как же это может быть, что чрез несколько мгновений не станет меня…

И тут вокруг них закружился некий мягкий голос, который мог бы принадлежать некоему старцу-мудрецу, прочитавшему на своем веку много-много книг, вобравшего в себя знание многих эпох; и вот что говорил этот приветливый, дружелюбный голос:

– Фалко и не ошибся – ни ты, ни он не погибните сейчас, если будете слушаться меня…

Они с изумлением оглядывались, и вот увидели, что кружит вокруг них черный ворон. И сразу же удивительными показались размеры этой птицы – то это был обычный ворон, но вот взмахнет крылом, и, как-то неуловимо разрастется во все стороны, станет таким громадным, что и не охватишь его одним взглядом. А вот, в непроницаемо черные очи невозможно было смотреть, без боли – и в очах то этих была боль. Ворон совершал вокруг все более и более стремительные круги – и невозможно уж было уследить за его крыльями – они слились в одну темную полосу. Он говорил:

– Времени совсем немного – секунд тридцать – так что решайте: доверитесь ли мне? Я вас вызволю, но за это, каждый из вас поклянется исполнить одно мое пожелание.

– Конечно! – сразу выкрикнул Робин. – Спасайте, конечно же согласны! Вот как все вышло, оказывается!

– Нет, подожди. – так же быстро проговорил Фалко. – Что же это за желание такая? Перед тем как обещать что-то исполнить, надо знать что это.

– Сейчас главное спастись! Как же я хочу вырваться из этого ада! Я уж думал умру; да неужели же, все-таки увижу всю эту красоту…

– Мы должны знать. – твердо перебил его Фалко.

Непроницаемо черный глаз надвинулся, и, казалось – со всех сторон грянул этот мудрый, дружелюбный голос: «Всему свое время. Мою просьбу будет нетрудно исполнить. А сейчас – осталось лишь несколько мгновений» – эти слова лились ясными, солнечными водопадами, от них на душе было ясно; и Робин даже возмущался на Фалко, как это, в такие мгновенья тот мог сомневаться. И Робин выкрикнул:

– Да, да – конечно же мы согласны! Да, я клянусь, что исполню! Только нас двоих спасайте!..

А клубящаяся тьма, была уже совсем близко; видно было что в глубинах ее пульсировали толстые кровавые молнии, а меж ними так же извивались молнии малые. Тьма пребывала в беспрерывном движеньи, от нее исходил жар; и еще воздух полнился какими то незримыми иглами, которые пронзали насквозь тело, но, при этом каких-либо ран. А падали они в пылающее око, которое, оказалось как-раз под ними. Они были уже совсем близко, и в следующее мгновенье все бы закончилось; но ворон налетел на них – вот, словно черные тучи, сомкнулись его крылья; вот острые когти обхватили их тела; вот, с шумом еще раз взвились темные крылья, послышался его голос:

– Так куда же нести теперь? Видно к братьям? К возлюбленной?

– Да, да! – выкрикивал, дрожа от нетерпения, Робин.

Фалко сухо спросил:

– Так когда же придется исполнять клятву?

И вновь ворон отвечал таким теплым, дружеским голосом; что хотелось ему довериться, выложить все свое сердце; и каждое слово казалось мудростью:

– Только не сегодня – вы, ведь, устали, вам нужен отдых. Ну, а там посмотрим. Единственное, что я могу пообещать точно – это время настанет.

– Да что вы, что вы; я совсем не устал. Мне бы воды глоток, на солнечный свет еще раз взглянуть, и… ее хоть бы издали взглянуть – тогда столько во мне сил станет, сколько никогда не было. Все что угодно тогда я исполню… – заверял его Робин.

И вновь сухим, сдержанным голосом спрашивал Фалко:

– Кто ты, назовись.

– Если хочешь – зови меня Элдуром – это значит темный друг. Так меня уже звал один подававший большие надежды юноша. Имя хорошее – я хоть и темен, но такой друг, какого не сыскать.

– Нет – ты сейча ничего не сказал. Кто ты? Почему ты оказался здесь? Зачем вызволил? Я же чувствую, что есть какие-то тайные цели. Голос твой приятен, но что кроется за ним. Если ты действительно хочешь стать нашем другом, так открой свои настоящие цели, и имя.

– Я не помню своего имени, что касается целей, то они у меня действительно есть; и цели это – помочь вам, людям. О – не скрою: я многое не договариваю; однако, поверьте, придет время и вы будете благодарить меня.

– Я благодарю вас уже сейчас! – с жаром выкрикнул Робин; и тут же обратился к Фалко. – Не знаю, почему вы относитесь к нему с таким недоверием; он же спас нас – кажется, любой заслуживает за такой поступок благодарности, а не таких речей.

Фалко громко проговорил, смотря ни на Робина, а в око ворона:

– Такой «спаситель», который требует клятвы, за свою услугу, похож скорее на вымогателя; и у меня нет к такому «спасителю» никакой благодарности; если же он осерчает – пусть тут же и отпустит меня, тем-более, что я ему никакой клятвы не давал.

Ворон ничего на эти слова не ответил, но еще тверже сжал свои когти, поднялся под самый купол, и запел такую песнь:

 
– Гроза надвинется с востока,
И пламень с запада придет;
И без числа, по зову рока,
Народ всю кровь свою прольет.
 
 
Земля, облитая той кровью,
Поднимет новые ростки,
Как рана, вскормленная солью —
Родит – поднимут мрака лепестки.
 
* * *

Когда Хозяин разорвался ослепительной белой вспышкой, сильно всколыхнулся пол, и перед бегущим впереди иных Тьером раскрылась трещина – оборотень перепрыгнул через нее, однако на ногах не удержался, повалился на пол; и при этом так больно ударился локтем, что не удержал Сикуса, и Хэма. Ослабший Хэм остался на месте, а вот Сикус, тут же поднялся на ноги, и не разбирая ничего, помчался куда-то, в этом слепящем свете. В тайне-то, он уже давно порывался убежать, так-как, почувствовал, что Вероники нет рядом. Для него эта девушка тоже была святою, прекраснейшим из всего, что доводилось ему видеть; и вот он мчался – хоть и жутко ему было, хоть и знал, что ежели даже увидет ее; так упадет на колени – нет – в одну из этих трещин кинется, настолько он чувствовал себя ничтожным пред нею; и все же, как мотылек летящий к пламени свечи, он стремился к ней.

Вот пред ним открылась широченная трещина, чрез которую он не смог бы перепрыгнуть – но он все-таки прыгнул; полетел вниз, рассекая кровавые пары; и ударился о выступ на противоположной стене; не чувствуя этого удара (а он едва не разил себе грудь) он тут же начал карабкаться.

К тому времени, и ослепительный белый свет, и златистый свет солнца померкли; осталось только кровавое освещение, но Сикусу показалось, что вновь разразился тот ослепительный разрыв, когда он перебрался через край; и увидел как прямо пред ним выступила из дыма Вероника, удерживающая на плече своем Рэниса, который почти совсем лишился чувств; и с закрытыми глазами лишь едва-едва передвигал ноги. Девушка совсем выбилась из сил, тяжело дышала, но вот увидела Сикуса и радостно улыбнулась, проговорила негромко:

– Сикус, как же рада тебя видеть. А где же остальные – где же они?

Скрюченный, вечно напряженный человечек этот, весь затрясся; попытался вымолвить что-то, да не смог, только неопределенно махнул дрожащей рукой куда-то назад, и пробормотал что-то опять-таки неразборчивое. Он попытался было отворотить свой взор от Вероники, да не смог; но со страстью, и с болью вглядывался в ее черты; и ожидал, что она, бесконечно высокая, святая, попросту испепелить его – презренного, трусливого предателя. И, даже в эти мгновенья, он в ужасе ждал, что она скажет ему что-то презренное, и тогда остановиться его сердце.

Но, конечно же, эта нежная девушка не с презрением, но только с состраданием, с тихой своей, ласковой любовью смотрела; и вот проговорила таким тихим, усталым голосом:

– Сможешь ли ты помочь мне, Сикус?

И вот он вскочил – точно на пружинах до предела напряженных подпрыгнул; бросился на помощь, и с необычайной силой – с такой силой, что сразу же тяжело задышал от напряжения, подхватил он Рэниса. Он старался н смотреть на Веронику; однако, краем глаза все-таки увидел ее хрупкую фигуру, и тут жар охватил его тело; и теперь он смотрел на нее широко раскрытыми глазами; все в том же ужасе и благоговейном почитании, готовый пожертвовать для нее всем. Губы его дрожали, и он бормотал:

– Только бы найти выход. Нам, ведь, назад нужно. Скорее, скорее нужно; что бы ВАС спасти… Скорее же, скорее же Сикус, мразь ты такая-разтакая, все-ка ты свои силушки напрягай…

– Что вы говорите такое? – с жалостью на него глядя, спрашивала Вероника.

В это мгновенье, прогудела; рухнула где-то пооблизости глыба и пол изогнулся; рывком дернулся, и они не удержались на ногах; но вот уже вновь поднялись, сделали еще несколько шагов, и тут пред ними оказалась стена залы. В то же мгновенье, стены сильно задрожали; по полу же прорезалась новая, длинная трещина; и вся поверхность начала то самое падение, из под которого с таким немалым трудом вывернулись Фалко и Робин.

Прошло лишь несколько мгновений, и оказалось, что стояли они на узкой и ненадежной каменной бровки, а пол, ударясь о стены, раздрабливаясь опадал в бездну. При этом стены продолжали дрожать, и некоторые из этих судорожных движений были так сильны, что едва не сбрасывали их с бровки. А они уцепились за какие-то трещины, да при этом еще удерживали Рэниса.

От напряжения у Сэма вновь потемнело в голове; мускулы его точно судорога сводила; он чувствовал, будто умирает, и в отчаянном этом состоянии выкрикивал:

– Вероника! Вероника!.. Покаюсь – я же во всем виноват! С меня же все началось! Не выдал бы; так бы и не было ничего этого, жили бы, как и прежде – счастливы бы жили! А теперь все обречены! Вероника, Ты же погибнешь; какое же мне тогда может быть прощенье? Я ж и не приму тогда никакого прощенья! Мука вечная – ну и пусть, все одно теперь! Что же может быть больнее сознания того, что ты меня презираешь?! И ведь есть сознание того, что заслужил я это призрение; ну и пусть, ну и пусть! Все равно вас Люблю! Люблю! Люблю!

Но Вероника совсем не слышала иступленных выкриков Сикуса; он не чувствовала и нестерпимого напряжения в руке своей, которой ухватилась она за трещину, и которую так дергало, что рука покраснела – но она все силы отдавала любимому своему. Она прильнула к его нестерпимо бледной щеке, своими прохладными, мягкими губами; и, прибывая в таком состоянии, что совсем-совсем не чувствовала никакой боли, кроме боли душевной все шептала:

– Я же чувствую, как слабо-слабо бьется мое сердце; любимый, милый, мое сердце по прежнему слито с твоим, и, ежели ты умрешь, то и я, в это же мгновенье уйду вслед за тобою.

И тут последовал самый могучий из всех рывков – тот самый рывок, когда пол ударился о большой выступ, и от силы этого удара раскололся надвое. Стена передернулась так, что их должно было отбросить – Сикуса оторвало, но он держался за Рэниса, ну а Рэниса удержала Вероника. И от силы этого рывка, кость в ее тоненькой ручке задрожала; и плоть возле локтя сначала покраснела, а затем – густо посинела; но она удержала их. Эту боль нельзя было не замечать, эта боль была нестерпимой, и вот эта хрупкая девушка на мгновенье сжала свои бледные губы; но вот уже была прежней, шептала ему: «Только не умирай, будь со мною. Люблю тебя» – она выдержала боль, выдержала новые толчки до тех пор пока немного не приутихли толчки; а затем высводив руку из трещины, помогла выбраться и Рэнису и Сикусу.

Тщедушный человечек пытался еще что-то бормотать, но вот – взглянул на ее бледное, покрытое испариной личико; и весь съежился, потемнел; зарыдал какими-то страшными, огромными слезами; и зашептал тихо-тихо:

– Ну, прости же ты меня. Прости. Пожалуйста.

Вероника едва ли слышала его, да даже если бы и слышала – все одно не поняла, за что такое просит он у нее прощение. Потому, простоявши несколько мгновений, она молвила:

– Теперь пойдем. Надо же выбираться. Сикус, братец ты мой родной – будь так добр; как сможешь, помоги мне сейчас.

И вот они пошли так: впереди шел Сикус; за ним – опадая на его плечо, волочился Рэнис, который совсем уже лишился сознания, и, наконец, позади – пыталась поддержать его Вероника; но хрупкие ее руки, почти не слушались, и кажждое, хоть самое малое движенье, отзывалось такой болью, будто их сжимали в тисках. Девушка, по-прежнему, не чувствовала своей боли – настолько прониклась она болью любимого человека…

Между тем, дошли они до того места, где карниз резко обрывался вниз, а до следующего был пролет метра в три, а там оставалось пройти еще метров десять, и вот видны были уже и ворота, возле которых, на том же карнизе, стояли окаменевшие изваяния орков – дело в том, что, когда разорвался Хозяин, тот свет, сродни сонечному, но только во много более могучий, в этом замкнутом пространстве, сотворил тоже, что с троллями обычный свет дня.

Нечего и думать было, чтобы как-то перепрыгнуть через провал.

Сикус остановился у края, и, робко обернулся на Веронику; взглянул в ее лик так, как смотрят на самое высшее, самое святое что есть – он готов был на все – сказала бы она прыгнуть, и он тут же, с величайшей радостью, что хоть как-то может ей услужить, прыгнул бы.

Вероника даже и не заметила этого взгляда; она, нежно придерживая любимого за плечи, прошла по краюшку, взглянула вперед. Нет – ничего тут было не придумать. И еще раз всколыхнулись стены – это бывший купол упал на царство «огарков». На этот раз удержал всех Сикус – одной рукой он ухватился за выступ, второй держал руку Вероники. На этот раз трясло еще сильнее чем раньше, но больше не отрывало от стен, а подбрасывало вверх – иначе Сикус, несмотря на все свои отчаянные усилия, не удержал их. И все же, когда тряска закончилась, маленький человечек был истомлен до такого состояния, что уж и пошевелиться не мог; но только лежал, уткнувшись лицом в камень, часто и отрывисто при этом дыша.

Поднимались клубы пара, и с того уступа, на котором они застряли, зрелище открывалось и величественное и грозное, казалось, что это темно-бордовое море заполняет многоверстное пространство. Валы, уступы, многометровые языки, взвиваясь вверх, стремительно поднимались, поглощая в себя ту тьму, что восседала в центре залы. Смотреть было и жутко – вот то надвинется это море, засосет, поглотит; будет вертеть, утащит на дно, раздавит всей своей многоверстной силой – одна Вероника видела все это, и видела даже, как далеко-далеко, на выступившем выше иных гребне вырвалась, ударилась о новый купол какая-то точечка – она бы и не обратила на нее внимание – ведь, не могла же она знать, что это стрекоза с Робином и Фалко – но она почувствовала что-то сердце, и запомнилась ей эта точка.

А в следующее мгновенье это взбитая пыль нахлынула на них – только со стороны казалась она темно-бордовой, внутри же облака было непроницаемо темно, и совершенно невозможно дышать – Вероника прильнула к устам Рэниса и, медленно вдыхая в него воздух из своей груди, шептала ему нежные слова, и, чувствуя каждый слабый и редкий удар его сердца, так болела за каждый из этих ударов, что забыла и кто она, и где, и что происходит – был только он, безграничная нежность к нему и борьба – отдача всех сил, во имя его жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю