Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 114 страниц)
Троун отвечал вполголоса (он опасался потревожить дочь):
– Ты невнимательно слушал. Ведь, я же говорил, что брат ее был подло убит бежавшими рабами. Я бы смог легко перебить всех кто здесь есть; ведь – это беглые рабы; но всех, кого ты назовешь своими друзьями, Робин, будут помилованы – потому что ты друг… за ее спасенье, ты будешь назван братом моим, и забыто будет прошлое твое…
Тут в оке Робина выступили слезы. Дело то было в том, что он пребывал в таком чувственном поэтическом состоянии, что всякое действие, как действие трагедии, поражало его воображение, от всякого действия он готов был плакать, и вот расчувствовался от слов Троуна: расчувствовался до такого состояния, что и зарыдал, и порывисто обнял правителя, и проговорил ему:
– Простите, простите, что сразу то не заметил… Простите – виноват перед вами… Да как же я мог! Ведь, знаете ли, полюбил я этого брата ее, как родного! Ну, то есть – как родного то я его и полюбил! Я же знал, что он прекрасный человек был!.. Я уж поверил тому, потому что она, прекрасная дева, не могла бы любить его, кабы он был таким уж плохим!.. Вы ей то пока этого не говорите; прошу я вас – со слезами даже молю: пока что не надо – ей же болью такое известие станет. Пожалуйста…
Троун даже бровями повел от удивленья, но вот обнял Робина за плечи, при этом приговаривал он:
– Ну, вот – теперь уж точно вижу, какой ты верный друг. Да – покалечило тебя в прошлом; ну ничего – мужа то по сердцу, а не виду смотрят. А я ж чувствую, с какой преданностью ты говоришь. И еще раз скажу: будь моим братом. Войдешь ты в Горов с почестями…
А в это время очнулась Аргония. Она еще в бреду своем, где огненным вихрем рвала и рвала в клочья ненавистную темную фигуру – услышала голос своего батюшки. Пожалуй, он единственный и мог оторвать ее от этого изжигающего жара – и вот она рванулась к этому голосу, раскрыла очи, и что же?.. – увидела, как отец ее обнимает Ненавистного, называет его своим братом, и зовет в Горов с почестями.
Представьте, если бы у вас была любимая береза, к которой вы ходили шептать все свои самые сокровенные тайны, которую бы вы любили, прислонившись к стволу которой вы улавливали гармонию окружающего мира, растворялись бы в этом мире. Представьте, что в один из дней вы с пылающим сердцем подошли бы к этому древу, захотели бы шепнуть ей свои сокровенные, бьющиеся в сердце стихи, и вдруг обнаружили, что никакого береза обращается в мерзкого, пьяного орка; и все окружающие деревья обращаются в полчища орков, и хохочут, и полнят воздух своим зловеньем; представьте, что вместо птиц закружат в небе, какие-то ржавые щепки, и заполнят все своим прозительным скрежетанием, что вместо земли под вами окажется леденящий камень – что, ежели все чему вы верили, вдруг, разрушиться, и некуда будет от этого деться? Что ж вы станете делать тогда?..
Так рухнуло все, чему верила Аргония. Она видела то, что попросту не могло быть. Он слышало то, чему противилась вся ее сущность, и, все-таки, она ясно – до мучительный остроты ясно чувствовала, что никакой это не бред, что все это происходит на самом деле.
Были бы у нее силы! О, дай бы ей сил – она бы вцепилась в Робина с еще большей ненавистью, чем прежде! Как же она ненавидела теперь! Он убил ее брата, он надругался над ее честью, теперь сотворил что-то и с отцом – теперь, из-за него, как чувствовала она, у нее мутился рассудок. От мгновенной вспышки ярости, она вся, будто вспыхнула, но эта вспышка была так сильна, что сильное ее сердце отозвалось болью – а сердце какого-нибудь простого, городского жителя и вовсе не выдержало бы этой титанической вспышки!
– Очнулась! Очнулась! – тут Робин даже заплакал. – Ты только не теряй сил, родненькая, сестричка моя. Да, как же люблю я тебя!..
Тут все внимание и его и Троуна, и Фалко перешло на дрожащую в лихорадочном жару Аргонию, а потому, как то совсем вышел у них из головы Маэглин.
Между тем, Троун отпустил его веревку, в то чувственное мгновенье, когда назвал Робина своим братом. Маэглин действовал бесшумно. Прежде всего, он пододвинул веревку к себе, поднялся и, как-то боком, шагнул в двери: в дверях же стояли люди Робина, и ничего не понимая, но плача, от сильных искренних чувств – во все глаза смотрели на сцену возле Аргонии – на Маэглина они не обращали никакого внимания, и этому он был рад. Он прошмыгнул между ними, в большую горницу, и там взял со стола большой нож, которым и перерезал веревку, и, как упала она к его ногам – весь затрясся, и прошептал в состоянии иступленном:
– Ну, теперь то и все. Видел ее? Видел?.. Ох – ОНА! ОНА! Что ж теперь тебе сдержит, когда знаешь, что ОНА рядом? Что ж меня, Маэглина – гада и предателя теперь сдержать то может?!.. Быть может Валаров войско!.. Да и сами Валары бы меня теперь не сдержали…
Проговаривая все это, он занят был некоторым делом: он вышел из большой горницы, тихонько притворил заделанную уже дверь, затем, быстро оглядев двор увидел несколько бочек – они, хоть и были пустыми, однако ж, обитые железными жилами оказались настолько тяжелы, что в любое иное время Маэглин и приподнять бы их не смог – теперь же, проговаривая свою иступленную речь, он перетащил эти бочки на крыльцо, и заложил ими дверь так, что крайние из них упирались в дубовые перила крыльца, создавая, таким образом еще и дополнительный заслон. Все это он проделал, добавляя, к обычной речи еще: «Тише б… Только б не услышали» – он действовал бесшумно, но даже если бы и шумел – все одно никто не обратил бы на него внимания: настолько все были поглощены чувственной и небывалой сценой.
Между тем, заслон был поставлен, а Маэглин продолжал исполнять свой замысел. Он бросился к хлеву – вырвался оттуда с ворохом соломы, и несколько раз бегал так, вскоре на крыльце, а также вдоль стены, и особенно в большом количестве под окнами – навалена была сухая солома. Тогда он весь раскрасневшийся, с катящимися по лицу крупными каплями пота, с вытаращенными своими блеклыми глазами остановился и пробормотал:
– А огоньку то не взял из печки… Да как же ты мог! – тут он с мучительной силой ударил себя по лбу. – Что ж мне теперь – в дверь к ним что ли постучать?! Огонька у них что ли попросить?!
Он еще раз, с мучительной болью, ударил себя в лоб – до крови его расшиб; но тут и боли не почувствовал – он весь так и кривился от собственного упущенья – от напряжения выгнувшего все его члены, он, казалось, сейчас задрожит, и начнет переламываться. Но вот он забормотал:
– Ну, ничего – ничего. Добудем мы сейчас огонь. Добудем!
И вот он бросился обратно в хлев, и там судорожно стал оглядываться, почему то уверенный, что сейчас увидит кремний. Вот он увидел какой-то точильный камень, а рядом – какую-то железку – его лицо исказила дикая гримаса, в которой и боль, и радость смешались – и эта мучительно напряженная, дергающаяся гримаса оставалась на нем в продолжении всего времени, пока он со всей силой, которую придавала ему страсть, бил железкой по точильному камню: он даже и соломы не подложил, и вовек бы ничего не вспыхнуло если бы случайно оброненная горсть не лежала рядом. Слабый Маэглин не мог бы бить с такой силой; с такой силой не мог бить и гораздо более сильный чем он – но он, все-таки бил. Он хрипел: «Вырвешься искра… Вырвешься!.. Ты должна вырваться! Должна!» – железка вгрызлась от этих ударов ему до кости, и кость стала дробить; и вся кисть его была бы переломлена, если бы, все-таки, от очередного удара, железка не переломилась, и не вырвала из себя целый каскад искр, которые заняли пламенем и солому. Железка осталась в его ладони, а он подхватил этот пламенеющий клок соломы, и вырвался с ним на улицу, там повалился в снег – солома высыпалась, но он бережно и стремительно, не чувствуя ожогов, собрал ее – бросился дальше, к крыльцу: вот бросил последние частицы этого пламени, в солому заготовленную раннее, и отскочил в сторону.
Пламень занялся мгновенно: жадно пожирая сухие стебельки, он набирал силы, пока еще шелестел, как дождь, или падающие листья, но вскоре должен был зареветь в полную силу. Вот языки уже взвились, застилая собой окна, с ненасытной жадностью лизали стены – все выше-выше. Тогда услышал он крик девочки – она первой заметила пламень! Сердце его сжалось: и захотелось ему сейчас же оттащить эти бочки, распахнуть пред ними дверь, и упасть на колени, покаяться во всем, пусть судят, пусть… Но он чувствовал, что так было бы вернее всего поступить; но вот вспомнил он волосы Аргонии, и уж приговаривал:
– Все то с ними хорошо будет. Просто и не может быть иначе! Так всем лучше будет! Ну, не мог же я ошибиться!..
И вот он бросился вдоль стены, обежал вокруг дома, и оказался как раз у того окна, за которым была Аргония.
Все уже знали про пожар: за окнами в большой горницы ничего, кроме пламени и дыма не было видно. Да вот уж и самих окон не стало видно, за густыми клубами дыма, которые валили из всех щелей: вот одно из окон лопнуло, и огненный вихрь, лизнув на пробу висевшее там полотенце, вдруг вытянулся и затрещал по этому полотенцу, до самого потолка.
Троун поднялся и быстро проговорил:
– В те окна нам не пробраться: слишком узки – все пообгорим пока…
Он не договорил, но распахнул то окошко за которым как раз в это мгновенье показался Маэглин.
Государь пребывал в таком растроганно-чувственном состоянии, что потерял обычную свою проницательность, и не понял еще той роли, которую сыграл во всем этом Маэглин. Вот он метнул быстрый взгляд назад: увидел, что все две дюжины народу, как-то страшно сжавшись смогли впихнуться в эту комнатку, ну а в большой горнице уж во все разошелся пламень: пожирал пол и стены, буранами перекидывался в дымном воздухе. И вот, не говоря ни слова, он бережно подхватил свою дочь на руки, поцеловал ее в лоб, и протянул, вперед головою к окну – даже ее, тонкую, стройную пришлось протискивать, о том же, чтобы пролез плечистый Троун, или Робин не могло быть и речи.
Между тем, Маэглин принял ее на руки. Тогда он позабыл обо всем! Не существовало для него больше ни усталости, ни боли – не было больше и крика девочки, которая единственная поняла все, и кричала теперь: «Дяденька! Дяденька! Откройте нам дверку!» – не существовало больше ни пылающего дома, ни вообще мира. Он обрел то, о чем грезил больше двадцати лет: вот она недвижимая, с бледным лицом, с распустившимися до снега золотистыми прядями, в его руках. Какая же тут могла быть усталость?! Что могло теперь волновать его совесть?! Он созерцал ее, и бежал, куда наметил ранее; впрочем и не понимая теперь, что он вообще куда-то бежит. Часто он спотыкался, падал на колени, но несмотря на то, что потом его руки совсем одеревенели – не разу не выпустил ее. Он не заметил даже того, что пробежал так всю ночь, и лишь на рассвете, остановился, так как услышал поблизости конское ржанье. Он вскинул голову, и обнаружил себя на опушке леса, а в нескольких шагах от себя – двух коней, оставленный им и Троуном накануне.
Тогда на одного коня одного коня он уложил Аргонию, на другого же запрыгнул сам, и вскоре понеслись они вскачь на юг. Лик Маэглина сиял, он заходился смехом, и начинал счастливо плакать:
– Говорил, ведь. Говорил. Не удержат меня никакие цепи… Счастье то какое! Ну, все – теперь то наконец и заживу я новой жизнью!..
* * *
А теперь то, и наконец, перенесемся к Веронике.
После всех этих страстей, после всего изжигающего и безумного, так и хочется, поведать об этой девушке, которая верила, что нашла свою единственную любовь, и готова была любить сильно и преданно, но, конечно же, без всяких надрывов. Хотелось бы, и, право было бы приятно, поведать об ее счастье, однако… однако много мрака на страницах моей хроники, и разве что совсем немного, разве что несколько страничек развеет она своим милым светом.
Вероника, Вероника – милая, хрупкая девушка! Представляя тебя, худенькую, и с такими ясными, нежными большими очами – хочется написать лирическую поэму, полного чувства святой Любви, и закончить ее например так: «И в счастье годы проходили – по прежнему любовью жили». Вероника, Вероника, как же не подходишь ты своей нежной душой, к тем грозным годам, в которых суждено было провести тебе свою короткую жизнь! Как бы расцвела ты, родись на блаженных островах, где придавалась бы искусствам – читала, рисовала, сочиняла музыку – любила бы всегда, и чувство это было бы спокойным и сильным. Но довольно, довольно – теперь я вынужден рассказать то, что было с ней на самом деле.
Мы оставили ее и Рэниса под лунным светом, на поле к востоку от Серых гор, где они, позабывши обо всем, кружились в упоительном вихре – оставили под чутким присмотром Тгабы-Сильнэма, который шептал зловещие слова о сужденной им всем тьме. Орк-эльф стоял прислонившись спиною к стволу могучей ели и густая тень от ветвей надежно скрывала его. Так простоял он до самого рассвета – и до самого рассвета они, раз прекративши свой танец, и вновь остановившись в каменном круге, обнялись, соединились в крепком поцелуе; простояли так несколько часов не чувствуя ни мороза, ни усталости – для них не существовало времени. Будь они наделены даром высшей жизни, так, быть может, и простояли бы годы – ведь говорится же в давнем преданье об встречей двух перворожденных – князя и прекрасной девы, как тогда, на заре времен, встретившись, они простояли просто глядя друг другу в очи несколько веков – и то было в те святые годы, когда подобное было вполне возможно, когда души еще не знали ни корысти, ни суеты – как вечно тянущиеся к звездам древа, как незыблемые монолиты стояли они тогда. Так и теперь эти двое, стояли забывши о мире, но слившись в поцелуе, черпая друг от друга бесконечные силы.
Но вот разгорелась заря, и небо в глубине своем стало ярко-бордовым, а ближе – застыли спокойные темно-голубые облако. Над щербатой полосою дальних лесов начинал восходить солнечный диск, когда Тгаба пробормотал: «Ну не век же им стоять…» – и сделал несколько шагов в их сторону, намериваясь растолкать их, сказать, что завтракать вчерашней зайчатины пора, да дальше, в дорогу поспешать…
Но вот он остановился – морда его искривилась злобной гримасой, он заскрежетал клыками:
– Сикус, маленький пройдоха! Ты такой ничтожный, что я и забыл про тебя!.. Что ты мог слышать этой ночью – да где же ты?!..
И он бросился в лес; пробежав несколько шагов уже и остановился, так как увидел Сикуса – этот костлявый человечек, лежал неестественно, мучительно сжавшись, возле дотлевающих углей – лежал без всякого движенья, и вся его жалкая фигурка выдавала такое мучительное напряженье, что, казалось, дотронься до него, и он весь разорвется.
– Ты мог слышать то, что тебе не полагается… – прохрипел, присаживаясь с ним рядом Тгаба-Сильнэм. – …Спишь? Да знаю я тебя, знаю – притворяться да обманывать ты хорошо умеешь. Да – это у тебя лучше всего иного выходит. Небось все слышал, а теперь думаешь… Нет – не выйдет. Сейчас и ударю ножиком, да так ударю, что крови не будет, спрячу тело так, что и не найдет никто. Решат они, что сбежал – ведь кто ж знает, что ожидать от тебя, дурня… Верно я говорю…
Тут он одной сильной лапой вдавил в снег, вторую приготовил для удара – Сикус даже и не дернулся, как должен был бы дернуться спавший, и ничего не ведавший – чем только больше уверил Тгабу в своем притворстве. Кинжал уже должен был обрушиться на несчастного, но тут за спиною Тгбы раздался звонкий смех, и тут же птичьим переливом разлился голос Вероники:
– Так бы мы и стояли! Так бы мы и стояли до скончания дней! Но птица в небе закричала и вернулись мы!.. Эй, Элсар (напомним, что это еще имя придуманное себе Сильнэмом) – как спалось? Ты только проснулся, да! И Сикуса будишь? И правильно, правильно – разве же можно спать в такой чудесный день, когда кругом столько жизни! Сейчас же!..
Она смеялась в самом добродушном, искристом нежном веселье. Вот она уже подбежала к ним. Тгаба успел отпустить Сикуса, а своим ножом принялся разделывать остатки зайчатины. Бледный Сикус медленно и напряженно стал подниматься, его всего трясло; по лицу разошлись лихорадочные пятна. Вероника засмеялась, и обняла и расцеловала в щеки сначала одного, затем другого:
– Что ж вы не радуетесь?! Какой же день прекрасный! Жить надо, а вы тут такие сидите!.. Вот что: давайте играть в снежки! Да, да – непременно играть в снежки! Мы сейчас такую игру устроим! Хоть до самого заката!
– Ты так любишь играть в снежки? – угрюмо переспросил Тгаба. – Знай же, что орки снежков не любят. Зато они любят вытаскивать кишки из бежавших пленников – это у них целое искусство – делают целыми днями, жертва теряет рассудок, но истязание продолжается…
Вероника побледнела, и даже отступила на шаг, подошедший Рэнис прервал его:
– Довольно, зачем ты говоришь это?
– Затем говорю, что нам повезло, что пока не было погони. Ночью нас вполне могли схватить. И нам просто очень повезло! То, что я описываю, уже могло бы свершаться, а вы – про снежки.
– Погони нет и не будет. – отрезал Рэнис. – Они уже и позабыли про нас.
– Я еще не договорил. – негромко, но с едва сдерживаемой яростью продолжал Тгаба. – Еще хуже орки поступают к теми, кто сует свой нос в не свои дела – такому отрезают и нос, и все – и руки, и ноги… но орки хорошо знают, как заставить жертву не умереть, но мучиться – такой может прожить еще несколько дней – он может лежать где-нибудь в сугробе, всеми забытый, сходить от боли с ума, молить о смерти, но смерти все не будет и не будет…
Тут Тгаба метнул взгляд на Сикуса, и тот весь сжался, задрожал, и неестественным, надорванным голосом выкрикнул:
– Так и надо всяким предателем! А я вот никогда предателем не был, и не буду! Да, да – обещаюсь хранить все тайны, все случайно услышанное в себе!
Рэнис в другое время рассердился бы за эти непонятные, и какие-то мучительно-злобные речи, но теперь он пребывал в таком благодушно-беззаботном состоянии, что поддержал предложение Вероники, и даже стал настаивать, чтобы устроили игру в снежки, и чтобы принимали в этой игре участие и Элсар и Сикус – так как Рэнис полагал, что вся эта их мрачность исходит, от того, что они так долго провели в напряжении, так долго и совершенно не расслаблялись. Поначалу и тот и другой отказывались, однако, тут к Рэнису присоединилась и Вероника, и вместе они проявили такой пыл, что и Элсар и Сикус наконец сдались, и присоединились к ним.
Вот вышли на поле и там стали перекидываться: вначале, особенно отличилась Вероника – от нее так и летели снежки, причем она старалась кидать все не в Рэниса, итак уже разыгравшегося словно двенадцатилетний мальчишка, освобожденный после нескольких месяцев проведенных по болезни дома – свои снежки запускала она то в Тгабу, то в Сикуса. Сикус старался держаться подальше от орка-эльфа; и оба они были напряженные и мрачные. Наконец, снежки Вероники, ее ясный смех, так подходящий окружающему, полному чистых цветов миру, в котором блистали уже крапинки солнца – все это подействовало на них. И Тгаба, и Сикус, в конце концов разыгрались, и отдались этой игре с упоительной, иступленной страстью – и с каждым мгновеньем все возрастал их пыл.
Нет – уверяю вас – никогда вы не видели такой игры! Снежки летели от них беспрерывной чередою, они хохотали, они валялись по снегу, и вновь снежки, снежки, снежки – они были уже все белыми, снег спадал с них, тут же налипал новый, стаивал с их разгоряченной плоти. От снежных вееров, даже трудно было что-то разглядеть, а бессчетные снежинки, радостно кружась в сильных потоках солнечного дождя, светились и сверкали, словно капли весеннего дождя, наполненные небесами! Они прыгали, они бегали, они кружились, среди этих снежинок, и, прибавляя к ним, запускали все новые и новые снежки! Подошел бы кто несведущий, увидел бы прекрасное, такое чистое, все пронизанное светом, подвижное облако, в котором стремительно двигались прекрасные образы, и, услышав голос Вероники – решил бы, что не иначе, как светлый и могучий дух, из изначальных дней сошел к этому искаженному миру, чтобы омыть лицо в водопадах восходящего солнца…
Сикус и Тгаба – они играли в совершенном исступлении, и их чувства можно было сравнить с чувствами того певца, который от стеснительности, долгие годы не решался показывать своего таланта, но вот какими-то обстоятельствами оказавшегося перед внимательными слушателями, которые с восторгом приняли его дарование – и который теперь выкладывался во всю, не понимая, чего это он стеснялся все эти годы.
Они играли самозабвенно, и даже не знаю – можно ли это было назвать игрою. В этих снежках они и себя позабыли, и все готовы были выложиться в эти стремительные броски – иногда из них вырывался хохот, и в нем не было ни злобы, ни напряжения.
Но, в конце концов им все-таки суждено было столкнуться, и тогда Тгаба налетел на Сикуса – сразу же навалился на него, выхватил кинжал, приставил к его горлу – со стороны (если и можно было различить, что за потоками снежными), можно было подумать будто борются они. Впрочем, Сикус быстро замолк, ну а Тгаба, склонился над ним и во вновь вспыхнувшей ярости, пророкотал:
– Теперь и немедленно: клянись, клянись, гад ты ползучий, что никогда, ничего ей не расскажешь…
А тот заплакал вдруг, и захрипел жалобно:
– За что ж все на бедного Сикуса? Что я вам сделал… Хватит же обижать меня… Я… Я… – ему было так больно от обиды, что уж и выговорить ничего не мог.
Тгаба надавил на его горло еще сильнее, прохрипел:
– Ты будешь умирать медленно, если не поклянешься мне сейчас же…
– Клянусь, клянусь! Вот вам моя клятва… Хватит же!
Тогда Тгаба отпустил его, а Сикус откатился на несколько метров, вскочил и продолжил кидать снежки, с прежней иступленной скоростью. Но теперь не было на его лице счастья – он весь мучительно сжимался и передергивался, слезы катились по узким щекам его. Наконец, он зарыдал в голос, и вдруг бросился к Веронике, которая сияла здоровым румянцем, повалился он перед ней на колени, а она, еще смеясь, еще не понимая, что он плачет, запустила в него еще один снежок, и хотела повалиться в снег, рядом с ним, однако – вот поняла, что он плачет, и так это было для нее неожиданно, что не смогла она сдержать горестного крика.
А Сикус обхватил ее ноги у стоп, и принялся целовать снег, возле ног ее. Он шептал, и страшен, и мучителен был его надрывный шепот:
– Я то предатель, я то подлец – по моей вине вы счастья лишились; а, значит… пропадай все пропадом! Вот я то недавно здесь одно обещание дал; и сейчас же его нарушу, мне то не привыкать к такому – ведь, подлец же я!.. Ну, так слушайте: я ж вчера ночью не спал – как же я мог заснуть… Я ж слышал все, что этот орк говорил – он же за вами следил, и что-то дурное замышлял. Говорит: раз мне мрак предназначен, так и их с собою заберу. Что-то про силу с востока поднимающуюся говорил. А сегодня то, минутками несколькими пораньше – нож мне к горлу приставил, и грозил, что зарежет, коли выдам. А еще то утром хотел убить! Да – и не орк это вовсе, а эльф Сильнэм, я то его сразу по говору узнал, он, пока статуей стоял, разума лишился, и поклялся вам отомстить… Ну, все сказал! Все! Теперь он убьет меня! Ох, защитите вы Сикуса – смерти боюсь! За смертью то мрак, да лики – не хочу той преисподней! Пожить мне дайте, уберегите!..
Во время этой, постепенно перерастающей из шепота, в истеричный вопль речи, все замерли, и снежинки оседали вниз, и вскоре все вокруг стало очень хорошо видно. Сильнэм замер в напряженной позе, в нескольких шагах от Сикуса и Вероники, Рэнис стоял чуть поодаль, но глядел на Сильнэма, и готов был вступить с ним в схватку, ежели бы тот только проявил какое-нибудь неосторожное действие: все его отвращение к оркам поднялось в эту минуту, и смотрел он на Сильнэма, как на врага.
А тот вдруг расхохотался, слепил большой снежок и запустил его в ту самую ель у которой провел последнюю ночь – брызги от кома разлетелись на многие метры. Он ухмылялся:
– Вы что же – поверите ему? Вы что, не видите, что этот… просто с ума сошел! Я какой Силь… да ежели он меня за какого-то эльфа принимает, то, может быть ответит, как же я эльф, когда, все-таки, орк и все видят, что орк!.. То-то же! А остальные его россказни: какая-то месть, какие-то ночные выслеживания, да ночью я спал как убитый, ибо за предыдущий день так утомился! Ну, а разве давеча, перебив целую толпу отборнейших из этих орочьих негодяев – неужели не доказал тогда, что я ваш лучший друг?!..
Он еще немало говорил – и говорил очень убедительно, и с чувством кажущимся искренним – так не смог бы говорить ни один орк; а как при этом сверкали его серебристые глаза! А какая нежность проскальзывала иногда в его интонациях! Нет – он говорил куда более убедительно, нежели Сикус, который так и стоял на коленях, перед Вероникой, и чувствовал ее теплые нежные ладошки на своем затылке – он, слушал долгую, убедительную речь Сильнэма, и все больше понимал, что собственные его слова прозвучали совсем неубедительно, и даже – подло. Он вообразил, что сейчас они его обвинят во лжи – сделают с ним, подлым лжецом что-нибудь страшное, и жизни его лишат. А речь Сильнэма все лилась и лилась. Сколько же тот проявил красноречия, замысловатых оборотов и сравнений! И это был не орк – это был какой-то искусный оратор, знающий, что надо говорить людям, чтобы пробудить в них сочувствие. Сикус потерялся в потоке этих убеждений: он уж и сам поверил, что совершил очередную подлость, оклеветав истинного их друга – и он, наполняясь все большим и большим презрением к себе, чувствуя себя уж совершенно никчемной мошкой, уверенный что его, подлеца такого, попросту растопчут сейчас, собрался весь, и дрожа от напряжения, с ужасающим страдальческим воплем метнулся в сторону. При этом он еще осознавал, что они быстро бегают, а у него то – ножки маленькие да слабые: все-таки он бежал – он бежал как мог быстро, воображая, что за ним гонится сама смерть, а за ней то – мученья вечные. И бросился он в сторону леса, и побежал среди деревьев – ствол – коряга – прыжок – овраг – прыжок – ствол…
Когда он только бросился бежать, Сильнэм выкрикнул:
– Пусть, пусть бежит – нечего за ним бегать!
Однако, Рэнис все-таки сорвался, и вернулся сильно запыхавшийся и без Сикуса через пол часа – он пробегал бы за ним и дольше: он чувствовал, что человечек тот выдыхается, еще бы с четверть часа, но он вспомнил, что Вероника осталась одна с Сильнэмом, и назад мчался еще быстрее, чем за Сикусом.
Вернувшись, он увидел, что Сильнэм с прежней, убедительной силой говорит что-то Веронике, а она так расчувствовалась от его речи, что даже плакала, и смотрела на орка-эльфа доверительно, как на лучшего друга. Вот он обернулся к Рэнису:
– Ну, что – убежал? Ничего – такой червь везде лазейку найдет! Даже и не беспокойтесь! Будет и сыт и здоров, и согреется. Но мы то без его хитроумия, да вывертов этих – мы, все-таки, продолжим свой путь на восток…
Рэнис смотрел на него с подозрением:
– Сикус так и сказал: «Говорит – с востока сила поднимается, вот и сведу их».
– Да – было такое. А что если и правда, видел я над дальними лесами стаи воронья огромные, какие только над большими скопленьями всякого люда кружат. Что ж, если и к армии веду? Ведь, не орочья же армия с востока подступает – отродясь оттуда орки не шли. Либо гномы, либо – люди. А чего ж вам надо? Не век же в снежки играть – надо и об тепле, и об еде позаботится. Сейчас то для этих мест сущая теплынь, а когда настоящий холод грянет – обратитесь в ледышки. Вот к тем то кострам походным вас и веду. Не будет там вам зла… ну мы еще все ж и присмотримся, прежде чем к ним то идти.
Вероника кивнула, но еще заговорила о Сикусе; и, в конце концов, после целого часа споров и убеждений, все-таки, Сильнэм настоял на том, чтобы двигаться вперед. Как так получилось? Ведь, Рэнис поначалу твердо настаивал на своем, и говорил, что лучше уж дожидаться эту армию на этом месте; так они могли бы увидеть и разглядеть их издали, под прикрытием леса, да и Сикус мог вернуться – и убежденья казались довольно вескими, и сам Рэнис решил ни за что не уступать: но вот вышло же так, что заговорил их Сильнэм – Рэнис и сам заметил, когда согласно кивнул головою, когда пошел за ним, но, когда очнулся – отошли они уж версты на две от опушки, и круг камней едва виделся на белом фоне. Прекрасные и величественные сияли, почти сливаясь с небом Серые горы, и хотелось спросить у них совета, чтобы наставили они на путь истинный.
А рядом шла Вероника, она была задумчива; вот проговорила:
– Помнишь ли тот платок?
И вновь Рэнису захотелось признаться во всем – он понимал, что, не договаривая, скрывая – только больше стягивает вокруг них какие-то незримые путы: но только взглянул на Веронику – только увидел, с какой надеждой она сама на него смотрит, так и смог проговорить только:
– Да…
– Так это Сикуса стихи там были. Я то и раньше это говорила, но теперь то… теперь до слез его жалко. – и она действительно заплакала; тогда юноша, сам едва не плача от нежности, обнял ее, а она шептала. – Где-то он теперь? Что ж с ним?..
– Буря. – произнес Сильнэм, указывая на темную стену, которая надвигалась, заполоняя небо с востока. – …Ну, ничего: мы найдем себе укрытие. Вон видите тот овраг?.. В его склонах должны быть пещерки.
Они прошли еще немного и тогда Сильнэм насторожился, поднял вверх руку, сделал еще несколько шагов, зашептал:
– Если хотите сегодня жаркое – помолчите. Не издавайте ни единого звука.
– Я не хочу жаркое. – отвечала Вероника. – Я совсем ничего не хочу есть.
– Умрете, значит, с голода. А я хочу жить – потому не мешайтесь мне охотится.
Им пришлось лечь в снег, и лишь через пару минут обладавшая прекрасным зрением Вероника увидела несущуюся через степь, стремительную словно стрела лань: ее шерсть блистала небесно-златистым светом, и от того казалось, что это порыв солнечного ветра, слетевший к ним из небесных просторов, что это дух, лишь только случайно касающийся этих снегов, а не парящий в просторах, среди звезд. И вот Вероника проговорила:
– Неужели вы собираетесь применить свой нож против этой лани? Нет – вы не должны так делать.
Тгаба еще раз прохрипел, чтобы не издавали они звуков, затем, припорошенный снегом, пополз вперед, как раз так, чтобы пересечь путь летящего по прямой прекрасного зверя. Вот уж совсем немного между ними оставалось, и тогда Вероника, не выдержала, и со слезами в прекрасных своих очах вскочила, и пропела своим дивно мелодичным, ласковым голосом – тем в голосом, в которым, казалось, никогда бы не могло быть каких-либо злых чувств: