Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 114 страниц)
Когда он схватился за дверную ручку, то на его плечи легли руки Нэдии – они источали холод, но, все-таки, на этот раз – это было нежное прикосновение, – как и ее голос:
– Я все слышала… Давай спрячемся от бури… Обнявшись… Вместе…
Но Альфонсо уже не слышал – он до такой степени разгорячился, что уже не понимал происходящего – он знал только, что в ближайшие мгновенья заберет его смерть. Вот он распахнул дверь…
Вой, свист, грохот – нестерпимый, леденящий удар в лицо; что-то прожигающее его плоть. И вновь Нэдия вцепилась ему в плечо, но теперь она из всех вопила, чтобы он остался; но он настолько ослеплен, оглушен был своим гневом, что, хоть и слышал эти слова – не воспринимал их. Он резко обернулся к ней, оторвал от плеч руки, что было сил оттолкнул прочь – впрочем, он уже был ослеплен не только гневом, но и бурей, а потому, один только мрак видел; затем он ощупью нашел дверь, и силой ее захлопнул: повернулся лицом к этому уже незримому – и все чувствовал, как Это раздирает его одежду, как впивается в плоть: все глубже и глубже. Вот сразу с двух сторон разорвались ледовые шары – грохот, как ножами прорезался звоном, все заверещало на предельно высоких тонах, все выше-выше – он еще почувствовал, что из ушей его хлынула кровь, а затем все резко затихло.
Все – больше не было никаких звуков; совершеннейшая тишина; никаких образов – один непроглядный мрак окружал его со всех сторон: казалось – этот безобразный, тишайший мрак был с целую бесконечность. Альфонсо не чувствовал больше и боли; он вообще не чувствовал своего тела, хотя прилагал привычные усилия, для того, чтобы сделать очередной шаг; для того, чтобы держать перед собою вытянутые руки – но он не знал уже ни где верх, ни где низ – падает ли он, летит ли – он хотел было что-то прокричать, но не услышал даже собственного голоса. Он делал усилия для шагов и… ничего не изменялось. Он не знал, сколько уже прошло времени, однако, уже знал то, что это будет продолжаться и продолжаться – без всяких изменений – и, как только он это осознал, как так ему больно, и так страшно стало, что он принялся воплями звать на помощь – но по прежнему не было ни его голоса, ни каких либо иных звуков, ни каких-либо образов. Он вкладывал в эти безмолвные вопли столько чувств, что вскоре истомился, и зашептал:
«Мгновенья… мгновенья пустоты – да сколько же вы можете тянутся: одно за другим?! Совершено пустые, без всего мгновенья! Неужто – это и есть смерть?! Как же ужасна тогда смерть!.. Да-да: так оно и должно быть; ведь все мы живем образами этого мира, вспоминая что-то приятное, и, когда представляем что-то возвышенное – это тоже навеяно этим миром, образами его. Но вот плоть мертва – нет ни глаз, чтобы видеть; ни ушей, чтобы слышать, ни плоти, чтобы чувствовать; и что же – что мы помним от того, что было до рожденья? Тьму, тьму! Вот и теперь предо мною бесконечная темнота!.. Прав был мой братец Вэллиот, все мы плоть – звери с мозгами! Только у зверей то слабые мозги, и воспоминанию сразу растворяются; а тут еще остаются воспоминанья, земные Чувства – вот я, в бесконечном мраке цепляюсь за них, но нельзя же жить все время одними воспоминаньями; они, в конце концов, истощаться; а нового то не будет, и не вообразить ничего, в этом мраке… Все время думать? Нет – это невозможно!.. Итак, я буду угасать – да, да – мечась среди воспоминаний жизни, как в клети, постепенно сходя с ума, потом, через столетья, все сольется в одну темно-серую стену, а мой дух лишится рассудка – жалкий, ничтожный, превратится в ничто – в то совершенное ничто, которое было для меня, и до рождения…»
Так, с болью, пылала мысль его; и от осознания всего ужаса смерти, отчаянье сковывало и эту мысль – вот она билась, вот лихорадочно заметалась из стороны в сторону, пытаясь найти какой-то исход.
«…Ну вот и понял, что будет! Ну, а дальше, что думать?! Начинать вспоминать?!.. А что вспоминать?!.. Вспоминать ужасы, пытаться выискать среди них приятное… Нет, нет – все не то… Ну, вот прошло мгновенье; так же пройдет и еще миллиард мгновений, и все будет так же… Вспоминать о прошедшем… Вспоминать…»
Но он понял, что в этом мраке, где и глаз нельзя было сомкнуть, так как и не было глаз, невозможно ничего вспомнить: можно было проговорить беззвучно: вот тогда-то я видел то-то, а тогда – то-то; но что значили эти пустые слова.
«Если убрать все, что я видел – вообще все что я видел, так как все, что мы видим есть случайность; ежели убрать всех кого я знал, все, что я читал, и о чем размышлял, так как – это тоже есть случайность навязанное и мне и всем нам судьбою, что же тогда останется? Где я, среди всего этого, волею рока мене данного, и так же, волею рока у меня отобранного. Где, среди всего этого, миром в меня влитого, Я?..»
Он попытался ухватится за эту мысль, пытался увидеть где же действительно он; он жаждал увидеть себя, но, даже и облика своего не мог вспомнить.
«В жизни самые чувственные мгновенья были связаны со стихами, ну так, может мне стихи здесь сочинять?
– Облаками форм стихотворных,
Пусть наполнится смерти мрак;
Табунами коней привольных,
Пусть сметен будет этот враг!..»
Изначально он намеривался говорит долго-долго, однако, поперхнулся уже на первом четверостишье. Ежели раньше «облака», или «кони» значили для него что-то, то теперь – это были какие-то пустышки: он говорил «облако», но, что значило это слово уже не мог вспомнить; «конь» – вольный зверь, по простором несущийся – что ж из того? В этом мраке все это были пустые слова, все это осталось уже позади, и был только этот бесконечный мрак…
Он, впрочем, попытался еще раз взяться за стихи, попытаться сочинить основанное исключительно на своих чувствах – на тех, которые он пережил недавно с Нэдией; но, оказывается, что и эти чувства теперь ничего не значили не имели ни форм, ни смысла – можно было вспомнить слова, которые они друг другу говорили, действия, но, опять таки, они ничего не выражали, были такими же лишними, как и все его иные воспоминанья…
Мгновенье проходило за мгновеньем… Он вновь стал кричать, и в страстных своих, беззвучных воплях перебрал, кажется, все слова, какие только знал – сколько это продолжалось он не знал; но, кажется, очень-очень долго; вот сознание его истомилось – и он захотел отдыха – так, как в обычном своем состоянии: закрыть глаза, и предаться грезам – он был бы рад даже и кошмарам: главное то хоть что-то увидеть. И вот он перестал размышлять… Стоило ему только расслабиться, как что-то незримое плотно окутало его, стало сжимать; и, вдруг, он понял, что ежели еще хоть немного пробудет в этом расслабленном состоянии, так все сожмется в темно-серое, ничего не значащее пятно.
«Нет! Я не хочу растворятся здесь! Жить! Жить!» – так, со страстью, проревел он, и рванулся из этого забытья, лихорадочно стал вспоминать что-то, и приходили какие-то обрывочные воспоминанья (как все это было пусто!); и стал он сочинять стихи – выплескивал и выплескивал из себя четверостишья, но – это все были сухие, мертворожденные стихи – он не понимал, зачем проговаривает эти рифмы, так же, не понимал и то, что они значит – он с отчаяньем все придумывал пустые рифмы, и тут же их забывал; придумывал новые и новые, и, в конце концов такое отвращение в нем возникло к этому пустому занятию, что, если бы у него было тело – так вырвало бы его. И вновь он вопил, надрываясь: «Жить!.. Не дайте погибнуть! Вытащите меня!.. Прошу: только спасите, только вызволите отсюда!..»
И тут его руку неожиданно обхватила некая длань – о видение – видение! Он видел, как в ничто протягивалась к нему сияющая ярко-белесым мертвенным сиянием длань – она крепко сжимало его запястье: да – в разгорающемся все ярче свете, он видел уже и запястье, и руку свою. Этот свет, когда-нибудь в иное время мог вызвать ужас – (это был тот самый свет мертвых, который открылся братьям, у входа в жилище Гэллиоса) – после мрака Альфонсо был счастлив этому свету – он был счастлив вообще всему, что Было. Длань потянула его куда-то, где свет этот становился все более ярким… пришел и грохот, и вой, и всем этим звукам был рад Альфонсо, вот тело его стал жечь холод – и этому чувству он тоже был рад.
Вокруг забилась темно-серая круговерть, но тут же, впрочем, была отнесена куда-то вниз; вокруг распахнулся леденящий но чистый, высокий, блекло-лазурный небосклон. Как же было холодно! Стоило только случайно вдохнуть воздух, как он уже впился в легкие, блаженными ледяными иглами; он стал вбирать в себя этот воздух, и все оглядывался – с жадностью вбирая в себя образы.
Оказывается, он вознесен был на несколько сот метров над землею, и теперь буря ярилась внизу. Это было какое-то многоверстное темно-серое чудище – ледяной слизень, которые постоянно, на всей свой протяжности вздымался, и тут же опадал; сам в себя втягивался. Однако, он не поднимался более полутора или двухсот метров, так что многие кряжи Синих гор выступали свободными от этого палача. Удивительная эта, живая стихия, вытягивалась вдоль берега верст на двадцать, и еще – верст на пять вглубь моря, и как раз Нуменорская крепость приходилась на самый центр ненастья – там, в нескольких сот метрах, под ногами Альфонсо, стихия вздымалась особенно часто, разрывалась плотными валами, и тут всасывалась вглубь, старательно стараясь сокрушить сокрытую под собой твердыню. Ненастье на море успокоилось, небо было безмятежным, а плавно клонящееся к закату светило спокойно взирало на просторы…
Не так быстро, как вначале, но все выше и выше поднимала Альфонсо длань – открывался все больший простор. Вот поднялись они над самыми высокими, белоснежными пиками Синих гор, и открылись за ними просторы Среднеземья: заснеженная ширь полей, темные массивы лесов, поднимающиеся у самого горизонта, едва приметные гряды холмов; кажется, на просторах этих, высился и какой-то город, однако, из-за дальности невозможно было его разглядеть, а над всем этим спящим раздольем тихо угасал купол небесный. И вот, воодушевленным этим видами, жаждя видеть образы, и, отталкиваясь от них, творить, быстро проговорил Альфонсо:
– В этом ясном, высоком небе,
Ваших глаз вся из света лазурь
Вся взращенная в звезд святом хлебе.
Поглотившая пламень житейских бурь,
Умирает неспешно сиянье —
Так и смерть, в ваши очи вошла;
В небе нет с бытием расставанья;
Ты туда, в небосклон, ведь, взошла.
Как за этим угасшим сияньем,
Бездна вскоре откроет свой взгляд,
Ты так и ты, со своим расставаньем,
Только сбросишь из плоти наряд.
Это стихотворение проговорил он и в печали, но не как простое созвучие сухих рифм – нет – каждую рифму он прочувствовал, каждая рифма из глаз его слезу исторгла. А посвятил он эти строки Нэдии, так как не расслышав последних ее слов, полагал что, изгнав его, она умерла. Он все любовался и любовался; и с одинаковой силой нравился ему и спокойный простор, и терзающая под ним брег буря – но ему было мало этих образов; теперь он хотел видеть и чувствовать все новое и новое – испытывать чувства сильные – все более сильные, лишь бы только не возвращаться в то темное забытье.
– Ну, и что же? – раздался знакомый голос – голос его матери. – Не замерз ли еще?..
А холод был действительно нестерпимый – такой холод, что тело промерзло насквозь, и он чувствовал боль в своих промерзших органах, и был рад этому – ведь, по крайней мере, чувствовал! Вот обернулся, и увидел, что держит его и поднимает все выше призрак его матери. Почти сливающаяся с лазурным цветом небес, она и переходила в эти небеса, так что была лишь какая-то ее часть.
– Оглянись вокруг. – говорила она ему. – Воодушевляет? Стихи сочинять хочешь? И что же: вернешься назад в крепость, вновь будешь метаться среди стен, словно зверь в ловушку пойманный! Ответь – неужто, после того, что увидел сможешь вернуться к прежнему существованию?
– Я б к любому существованию вернулся! Я бы рабом в орочьих рудниках стал; ради того только, чтобы Жить!..
– Рабом!.. Как ты можешь говорить о презренном рабе, когда ты можешь стать и властителем…
И тут только Альфонсо опомнился, взглянул на нее внимательно:
– Матушка, матушка… это… Вы простили меня?.. Неужто…
– Да, я простила тебя, и стану твоим проводником, в дальнейшем.
– Нет! – неожиданно и громко вскричал Альфонсо. – Вы не моя матушка, не ее призрак! Нет, нет – я бы почувствовал, если бы это она была! Но мы уже встречались! Кто же вы?!
И, только успел он это прокричать, как призрак матушки наполнился чернотою, вместо белоснежной ладони, вцепилась в его руку когтистая лапа, вместо руки – широкое, покрытое черными перьями крыло – это был ворон, тот самый ворон, с выпуклыми непроницаемо черными глазами, про существование которого Альфонсо успел уже позабыть, и теперь вот, увидев, сразу вспомнил, какую роль сыграл он во всех его злоключеньях. Тут же и выкрикнул, что было сил:
– Убирайся прочь!
В ответ, раздался голос очень красивый, звучащий как музыка:
– Я мог бы тебя оставить, но у тебя нет крыльев, и ты пал бы прямо в сердце этого ненастья, где бы и погрузился во мрак. Ты этого хочешь?
– Нет! Нет! – в ужасе воскликнул Альфонсо.
– Тогда не дергайся, и слушай меня: тебе нечего боятся, я никогда не желал тебе зла, и вспомни, о чем я тебе говорил когда-то. Вспомни, вспомни – когда был юным, как пылала твоя душа, ты чувствовал в себе великие творческие силы; ты хотел владеть и этим миром, и всеми звездами, и такие же звездные небеса создавать! И ты справедливо негодовал на окружающих тебя рабов, которые, забывши, что каждый из них Человек-Творец, приклонялся перед какими-то жалкими божками из Валинора. Вспоминай дальше? Ты не послушал меня раз: вместо того, чтобы исполнить все сразу, как я тебе советовал, ты стал высказывать спесь, и, в результате – погибла мать. Ты меня винишь, когда как, если бы слушался – никогда бы этого не произошло. Второе: твой «друг» – ты что же не видел его жалкой душонки?! Он же хотел твоей славой завладеть, тогда как был ничтожеством, рабом в душе. Хорошо – теперь, смотрящий на меня с ужасом, жаждущий выкрикнуть, чтобы убирался я прочь из твоей жизни: меня не было двадцать с лишним лет, и что – счастлив был ты, или твои братья? Измученные, сжатые в своих клетях, ничего не смыслящие, мечущиеся, не ведающие своего пути в жизни – вот вы кто! Ну, а на себя то взгляни: твой лик – это лицо ссохшейся мумии; эти морщины – следы бесплодных страданий и раскаяний. Ты весь погрузился в прошлое, ты все эти годы переживал, медленно сходил с ума, погружаясь в отчаянье, и это вместо того, чтобы творить новое! Будто ты умер тогда! Нет, нет и нет – и сейчас еще не поздно! Вспомни, что чувствовал, когда был молодым, вспомни, как билось твое сердце, и все эти просторы станут твоими… Сердцем своим говори: я тебя учу плохому – я говорящий, что ты свободный Человек и Творец; или же тот безумный старик, который загнивает в своей пещере, и вас хочет сгноить?!
В словах ворона была сила, и Альфонсо так расчувствовался, что, даже слезы из его глаз выступили (хотя они и замерзали на этой высоте сразу же). Уж, если бы он прислушивался к своему сердца, то почувствовал, что за внешней искренностью, в словах ворона кроется некая ложь – но ему хотелось верить, ему хотелось, чтобы жизнь дальнейшая была счастливой, чтобы вернулись те юношеские мечты, от одного воспоминания о которых, жар стал подниматься, из глубин его отмороженного тела. И вот он выкрикнул, какой-то нечленораздельный звук, выражающий согласие.
– Хорошо же. – спокойно проговорил ворон. – Впрочем, я знал, что именно так все и будет. Теперь я понесу тебя вниз, в эту крепость; видишь – буря уже усмиряется?.. Ты так окоченел, что поднесу я тебя прямо к твоему дому, где ты отогрейся хорошенько, и будь готов, так как, через три дня прискачет гонец, созывать воинов в войско Гил-Гэлада: ты, со своими братьями, непременно должен примкнуть к ним. Там, с моими наставленьями, в скором времени, сделаетесь видными людьми – это будет началом; ну а первый шаг – вступить в войско. Итак?..
– Да, да, да! – выкрикивал Альфонсо, зубы которого, непроизвольно от его сознания, выбивали бешеную дробь.
Тогда ворон стремительно понес его вниз; туда, где зверь-буря усмирялась, еще, правда, билась, но уже отползала от истерзанных берегов, оседала, под собственной тяжестью, в морскую пучину. Вот уже и стены крепости, и постройки ее проступили: как же все изменилось! Теперь все покрывали многометровые шипастые наросты из белого льда; и вся крепость, мало похожая на деяние рук человеческих, беспрерывно трещала – казалось, стоило по ней ударить, и вся бы она рассыпалась…
Уже немного оставалось до поверхности, когда Альфонсо выкрикнул:
– А Нэдия?!
– Нэдия? Здесь я тебе не советчик – поступай, как велит тебе сердце. Но мне кажется, она подходит тебе лучше, чем любая иная девушка из ныне живущих. В ней кипят страсти сходные с твоими, и, заключенные в жалкие клети своих тел, вы, попросту не можете с ними совладать! Вы сами это чувствовали – при сближении, вас разрывает то, что нынешнее ваше бытие не может вам представить!
– Но она же мертва!
– Поступай как знаешь – здесь сердце твой лучший советчик.
С этими словами, ворон опустил Альфонсо на ледовую поверхность, в заросшим угловатым льдом туннеле, который был некогда улицей, отпустил его руку, и взмыл в небо. Оставшись без опоры, Альфонсо почувствовал сильную слабость, признал, что стоит у обледенелой стены своего дома, сделал к ней несколько шагов, ухватился за покрытую острыми наростами ручку, однако, дверь вмерзла в стену, и даже не дрогнула. Тут сознание оставило его, и он повалился на лед.
* * *
Вэллиат, Вэлломир и Вэллос, остались за столом, когда Гэллиос бросился, пытаясь удержать Альфонсо. Вскоре старец вернулся и лицо его было мрачно:
– Это колдовское ненастье, а он поддался наитию: да, да – не своей воли, а именно, этому порыву, безрассудному, страстному. Если бы он только прислушался к голосу разума, так ни за что бы, в этот буран не бросился… И моих то слов не послушался!.. Что-то с ним теперь будет!.. В живых то Альфонсо останется – Он не допустит его гибели, так как, если бы просто смерти желал, так давно бы уже это мог осуществить…
И Гэллиос стал прохаживаться от стены к стене, совсем забыв о недоеденных яствах; на лбу его резче обозначились морщины, он и бормотал что-то – и это было для него не характерно, что говорило о волнении чрезвычайном; быть может самом великим за все прошедшие годы. Можно было разобрать такие слова:
– …Я знал, что рано или поздно это наступит. И теперь Он уже не отступит. Нет-нет – он за них крепко схватился, у него какой-то замысел, сколь хитроумный, сколь и сам он темный. Судя по тому, сколько он силы вкладывает, замысел этот очень многое для него значит… Нет – не отступится… Но что же делать мне, старику?.. Быть с ними до конца?.. Но мой то конец близок…
Наконец он вернулся к столу, сбросил эту мрачность, и вот уже вновь радушно, будто бы ничего и не произошло, улыбался; приговаривал:
– Ну, а что нам делать?.. Будем выжидать, пока это ненастье закончится…
– Да-да! – вдруг засмеялся Вэллас. – Будем вести ничего не значащие споры; и Вы будете преподавать нам уроки, которые сразу, из нашей головы вылетят!.. Нет, право, очень интересно послушать этот беспрерывный спор ваш с Вэллиатом, есть душа или нет души! Это прекраснейшее снотворное!.. Только Нет! Ха-ха! Я не хочу еще спать! Нет-нет и нет!.. Давайте-ка лучше послушаем, что расскажет Вэлломир, а то он все сидит, с таким гордым видом, с таким пренебреженьем на нас поглядывает, думает – вот ничтожные, вот пустобрехи; нет-нет: самые настоящие черви!.. Пусть же изречет он что-нибудь столь же величественное, как его вид!
– Помолчи… – с небрежным, пренебрежительным раздражением отмахнулся Вэлломир.
– Ну, довольно, довольно: лучше скажите: переберетесь ли вы, в мою обитель? – спрашивал Гэллиос.
Не успело еще затихнуть последнее слово, как все задрожало, затрещало; с потолка, над их головами, полетели маленькие камешки, и попортили несколько блюд. «Вино! Мое вино!» – с хохотом закричал Вэллас, и схвативши большой бокал, прижал его к груди, прикрыл ладонью – Вэлломир чуть сморщился от отвращения; Вэллиат, с болезненной пронзительностью наблюдал и за тем, и за другим. Между тем, грохот и треск не умолкали, а через потолок перекинулась трещина, она становилась все шире и шире – раскрывалась, подобно пасти голодного чудища, вот дохнуло оттуда белесыми клубами, повеяло холодом.
– Ну, довольно. – спокойно молвил Гэллиос. – Здесь, все-таки моя обитель, пусть и временная…
И вот он установил пред собою белый свой посох, прошептал несколько мелодичных, сильных слов, и тогда из наконечника посоха, вырвалось некое едва различимое сияние, которое коснулось трещины, да и по всему потолку расплылось; раздалось несколько громких ударов, а вслед за тем – трещина рывком захлопнулась, и только небольшой белесый нарост, змей перекинувшийся от стены к стене, напоминал о случившемся.
– Вот так-то, и у меня есть, чем противостоять… Так что: перебирайтесь – здесь вы в гораздо большей безопасности, нежели в городе…
Тут и пол и своды сильно встряхнуло, что-то в этих помещения сильно загрохотало, леденящий вихрь ударил им в лицо, но тут же, впрочем и затих, забился куда-то в угол.
– …Только стращать и может… Все эти ледяные вихри ничего не значат, ежели вы им противопоставите свою волю. Итак?
– Нет. Мы не перейдем. Но вы, если так о нас печетесь, можете проследовать в Мое жилище. – величественным гласом покровителя изрек Вэлломир.
– Итак? – Гэллиос обвел внимательным взглядом остальных братьев, и каждый заметил, как он, на самом деле, волнуется, как многое значит для него это решение.
– Я переберусь, ежели меня будут кормить так же, как сегодня! Ежели мне не надо будет ничего делать; и, если на сон грядущий, вы с Вэллиатом будете петь колыбельную о том, есть душа или нет. – то были слова, конечно, Вэллоса.
– Все это будет, и это так же верно, как и то, что ты хотел бы сказать совсем не то, что изрек твой язык. – молвил Гэллиос.
– Подождем до окончания бури, а там я и скажу окончательное решение. – отвечал Вэллиат.
Вэлломир застыл в делано-величественной позе, и, казалось, какие-то очень важные размышления занимали его. А буря все бушевала: хорошо слышен был ее яростный, оглушительный вой; что то там грохотало, еще несколько раз сотрясались эти массивные каменные своды, и вот, как-то незаметно, мысли всех перебросились на Альфонсо – кое-кто из братьев хотел бы думать о чем-то, по их мнению, более подобающему, однако – каждый раз, все равно возвращались к нему: где-то он там, в этом ненастье? Что-то с ним теперь? Жив ли он?..
* * *
Альфонсо очнулся у себя дома. Лежал он на кровати, а рядом с ним сидел верный его пес Гвар – тот самый пес, который родился во дворце Нуменорских королей, и избрал полную приключений неизвестность, благодаря своему характеру: не терпящему спокойствия, но ищущего приключений и подвига. Некогда небольшой щенок, вырос теперь в громадного пса (по крайней мере, в этой крепости он был самым большим) – когда он стоял на четырех лапах, то поднимался двухметровому Альфонсо выше пояса. Цвет у него был огненно-рыжий, так что, всегда казалось, будто и не пес это ходит или бегает, но некий пылающий дух. Глаза у него всегда сверкали, и очень ясно отражали или радость, или грусть; или еще какое-нибудь чувство, и были эти чувства так глубоки, что почти и от человеческих не отличались. До того, как Альфонсо очнулся лежал Гвар, и смотрел на своего, покрытого сетью морщин хозяина, с большой печалью, но, как только он очнулся, так глаза его вспыхнули радостью; он вскочил на лапы, и в один огнистый прыжок уже переметнулся к ложу, лизнул его в щеку, и все с той же смеющейся радостью завилял своим пушистым хвостом – отпрыгнул на несколько шагов, и тут же возвратился. Он словно бы говорил: «Ты только посмотри, как прекрасна жизнь! Сегодня день такой замечательный, надо играть, бегать, радоваться!.. Так что же ты лежишь! Скорее! Скорее за мною!»
Альфонсо кивнул ему, и проговорил:
– Ну, как ты?.. Хорошо, что я тебя с собою не взял… Да-да, как сердцем чувствовал, что наступит это ненастья… Ну, уж тебя то я знаю: ты то так, должно быть переживал… Удивляюсь, как дверь не выбил… Впрочем, дверь то у нас с расчетом на тебе – железом кованная.
Тут Альфонсо поднялся, и обнаружил, что все раны на его теле покрыты целебными настоями и забинтованы и уже почти зажили; мельком взглянул в зеркало и отметил; что, после попадания ледовой стрелы, на лице осталось несколько швов, но они были невелики, а глаз видел так же хорошо, как и прежде.
На столике, перед кроватью его стоял кувшин с ароматным напитком. Вообще же, обычно мрачная комната его была преображена: все аккуратно прибрано, а обычно покрытые темной занавесью окна тщательно вымыты, и за ними, за железной решеткою… ах, как дивно сиял за ними внутренний дворик! Наступил такой чудесный зимний день, когда так ярко наливается чистым, голубеющим светом небо – когда так и изливает из себя эти живительные потоки, а снег лежит такой свято, до слепоты белый, такой пушистый, что хочется обнять и его, и все небо – вдыхать и снег и небо в себя. Там же, во дворе, стояло несколько деревьев: яблонь и вишен – совершенно заброшенных Альфонсо, но растущих сами по себе. Прошедшая буря обошлась с ними милостиво (а, может, какая-то иная сила их оберегала) – по, крайней мере, было обломано лишь несколько ветвей, на остальных же красовался, ледовый наряд – одним только этим нарядом можно было любоваться и любоваться: то были ледовые гроздья, проникая в глубины которых, солнце разрасталось радугами, и вот в каждой такой грозди сияло по радуге – они были словно птицы в клетки, казалось, стоило только их разбить, так и протянулся бы этот мост, начинаясь в этом дворе, и заканчиваясь в самом Валиноре. Однако, даже и притрагиваться к такой красоте не хотелось, и не верилось, что была она создана смертоносной бурей.
Некоторое время, Альфонсо любовался, и чувствовал некое тепло в душе своей – сердце билось ровно, и хотелось ему, чтобы так и продолжалась. Но вот мелькнула по двору стремительная тень – Гвар насторожился, но нет – ничего более не происходило. Этой тени было достаточно, чтобы разбить спокойствие Альфонсо; вот он быстро огляделся, и, ни в чем не находя ответа на свой вопрос, задал его Гвару:
– Сколько дней я пролежал?
Гвар, не мог говорить языком людей, как умел то славный его предок Ган, который служил прекрасной Лучиэнь и погиб в схватке с волком-исполином. Но разумом он обладал совсем не звериным, а потому понял вопрос Альфонсо; и три раза, как маятником, повел своим хвостом.
– Что?! Целых три дня?!.. – тут на лбу у Альфонсо даже испарина выступила. – А я то… Что ж ты меня не разбудил?!.. Ах, ведь сегодня уже! Скорее же, скорее!
Он был одет, в одно только нижнее белье, и вот распахнул шкаф; стремительно одел темные камзол и брюки, стремительно накинул длинный черный плащ, пристроил на боку свой клинок; и вот, даже в зеркало не взглянув, стремительно вырвался в прихожею, где поднималась на второй этаж широкая лестница – а на второй этаже размещались покои его братьев. На несколько мгновений, он, все-таки, замер, прислушиваясь; но – нет; никаких звуков, со второго этажа не доносилось. Тогда он бросился к двери, и уж схватился за ручку, как обнаружил, что обитая медной резьбой дверь вся изодрана – кое-где следы от когтей проникали на целый сантиметр, а то и больше; отвисали рваными своими краями. Сразу представил он, как Гвар, во все протяжение бури, пытался эту дверь проломить, как рвался, как отчаянно впивался в нее когтями, как драл и драл, из всех сил – возможно и когти повредил, но все равно пытался прорваться; как, вторя вою за дверью, сам выл своим могучим гласом. Нежное чувство к верному другу вспыхнуло в груди Альфонсо, он повернулся, намериваясь обрадовать его, сообщить, что, в этот раз берет с собою, и тут обнаружил, что по лестнице кто-то спускается. Еще только расплывчатое пятно он видел, а уже понял, что – это Нэдия.
Прошло еще несколько мгновений, и вот он уже стоит у основания лестницы на коленях, бормочет, опустивши голову, что-то невнятное. Но вот ладонь ее опустилась в его волосы – жаркие волны оттуда и по всему телу разбежались.
– Ты мертва!.. Твой ли это призрак?!.. Вот не думал, что будет мне такое счастье – твой призрак увидеть!
– Это я думала, что ты погиб! Я была в этом уверена! Ну – взгляни-ка в мои волосы! Посмотри – там вся сила моей любви так ясно запечатлена!
Только взглянул Альфонсо, и вот увидел, что, среди густых ее черных прядей появилось еще несколько седых, так же, что-то изменилось и в чертах ее лица: застыл там отпечаток невыразимого страданья, черты эти еще больше заострились; вместе с тем – стали еще более выразительными. Ион все понял, и, рыдая, поймал ее ладонь, стал ее согревать, и все тело его сводило жаром, и сердце, словно в огненном вихре металось – и было это чувство так сильно, что и не возможно было сказать: хорошо оно было, или же плохо. И он выкрикивал:
– Я клянусь! Клянусь!.. Никогда более… Слышишь ты: никогда более этого не повторится! Как же ты любишь меня! Нэдия! Нэдия!.. Я клянусь – я тварью буду, я хуже орка стану – куском грязи, ежели только еще раз боль тебе причиню! Ты уж только прости меня! Прости!..
– Простила… Я… Ведь, в эти дни я за тобой ухаживала; ведь, прибежала в твой дом – уж вроде и знала, что погиб ты, а все ж, где-то в глубине сердца вера оставалась!.. А знал бы ты, как в обморок я упала, когда в твою комнату ворвалась, и увидела, что лежишь ты израненный!.. Ведь – это тебя воины подобрали у дверей, в дом внесли; и здесь раны залечили; но – они то кое-как залечили, а я – все свои силы этому леченью отдавала!.. Прости ты меня, прости за все – как увидела, как расцарапала тебя, так и поняла, какая же я, в самом деле… Прости! Прости!.. Дальше то у нас одно счастье будет!.. А я то в доме прибирала: уж очень то у вас не прибрано, только у Вэлломира порядок – у него-то так все прибрано, что нигде, ни одной соринки нет… А знал бы, как сердце в груди рванулось, когда увидела, что подходишь ты к двери – я ж на верхних ступеньках стояла, вижу – ты за ручку уж взялся, окрикнуть тебя хочу, но так то разволновалась, что в голосе то и силы никакой нет. Вот стала спускаться, а словно мне кто рот зажал – так мне страшно: вот выбежишь ты, а меня здесь оставишь…
Наступила тишина, в которой можно было расслышать только поцелуи, и глухие рыданья Альфонсо; она же склонилась и целовала его в голову. Вот Альфонсо поднял голову, и с восторгом отметил, каким же чистым, праздничным светом, выбивающимся с улицы, заполнена вся просторная прихожая, как, перемеженное тенями, сиянье это отражается и на лике Нэдии, каким прекрасным светом сияют ее, ярко-синие очи. И совершенно невыносимым было оставаться дольше здесь, в этом замкнутом помещении; но так хотелось поскорее вырваться на улицу – вместе с нею, рука об руку – в этот свет: скорее же – скорее!