355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Буря » Текст книги (страница 111)
Буря
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:34

Текст книги "Буря"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 111 (всего у книги 114 страниц)

И Робин тоже услышал этот удаляющийся зов – трех братьев, крепко сцепившихся за руки ударяли бегущие куда-то Цродграбы, однако – их поток двигался, а эти оставались на месте. Еще несколько мгновений, и этот отчаянный голосок должен был исчезнуть навсегда – надо было немедленно бежать, из всех сил вслед за ним прорываться, но тут раздался слабый, слабый стон – но какая же в этом стоне была мука, какой призыв отчаянный: «Ну, взгляните на меня!.. Побудьте со мной!.. Умираю я!.. Умираю…»

То стонал Сикус. Про него и позабыли – он перегибался через тело Сильнэма, и казался каким-то уродливым, изломанным наростом на орочьем теле. Торчали переломанные кости, иногда дрожь сводила неестественно выгнутые члены, но он уже не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, ни мог приподнять голову, и этот слабый стон стоил ему огромных усилий.

Изжигающее, смертное страдание отразилось на лике Веронике – этот лик был и страшен, и прекрасен. Очи сияли – и почему же она в этом могучем сиянии не разрывалась весной?! Почему, почему?! Она должна была наполнить этот хаос светом…

Вероника устремилась к Сикусу, пала перед ним на колени, хотела дотронуться, но, понимая, что даже нежными поцелуями, и теплыми слезами причинит его истерзанному телу боль – не смела. Очи ее, почти касался его – страшного, словно бы в грязь ушедшего, отекшего словно свеча лика. Это был лик уже давно умершего, и только глаза еще жили на нем – из полузакрытых век струился пламень – там была чернота недавней лихорадки, но это уже уходила, и взгляд его становился умиротворенным – казалось, будто раскрывались пред ним врата прекрасного, незримого для иных града.

Слабо дрогнули губы, и слетел чуть слышный шепот:

– Лебеди… лебеди летят за мною… наконец то… Как же светло небо… Она простила меня… Она возьмет меня в небесный город… А ты, Вероника, простила ли ты, Сикуса?

– Миленький мой… – словно бы теплым, ласковым облаком повеяла девушка, и от этого голоса – счастье, подобно солнцу вышедшему из облаков осветило из глубин его лик, и этот неземной лик был прекрасен. – …Вы, вы всегда мучались, считая себя недостойным, вы так любили всех нас… Так вот – знайте, знайте, что вы выше – у вас прекрасная душа… Вы, миленький вы мой, вы в дворец в том граде войдете… Ваша жизнь была мученьем, но впереди – рай…

– Да, я, кажется, чувствую… Пожалуйста, позвольте перед тем, как уйти посвятить Вам…

– Миленький, миленький мой!..

Она вся сияла весной, и какой-то спокойной мудростью, и хотелось броситься из этого хаоса в нее – она казалась дверью, или оконцем – но почему же, почему же она не разрушала этот хаос – ведь она же была сильнее – ведь этот хаос над ней одной был совершенно не властен.

 
– Последний мой сонет Вам посвящаю,
Вам, облаку небесного тепла;
Как жил, так и оставить жизнь желаю,
Ведь Дева сквозь года меня вела.
 
 
И посвящаю тем бессчетным я сонетам,
Которые лишь в думах бесконечных расцвели,
Ведь днем и ночью, и зимой и летом,
В мгновенье каждом, Вы мне свет лили.
 
 
И я клянусь, что жизнь моя, лишь Вами была полна,
Вы были мир мой. Вы учили, Вы спасли меня;
И нынче ласковых стихов, иных морей нездешних волны,
Подхватят, обласкают звездами любя…
 
 
И вот последний вздох, последняя строфа,
Я умер, как и жил – Любя…
 

Да – это действительно был последний сонет Сикуса. С каждый словом шепот его становился все более тихим, а глаза закрывались. Последнее слово и не слышно совсем было, но Вероника угадала его во вздохе. И вот, тот свет, то блаженное тепло, которое исходило от его тела оборвалось – теперь это, еще недавно выпускавшее из себя стихи, еще любившее, еще страдавшее, стало безликим куском плоти, подобным множеству иных таких же кусков, обреченных на забвенье. И, почувствовав это, Вероника, все-таки обняло эту опустевшую оболочку, эту последнюю память о страдальце:

– Родненький мой, прости, прости меня… Ты заслуживал большей любви, я была холодна к тебе!.. Прости, прости… Ах, если бы я могла… Если бы я могла, то и тебе строки посвятила… Да что тебе до моих строк – ты уже шагнул в свой город… Будь же счастлив – всегда.

Еще несколько мгновений, просидела она в скорби над ним, и братья, скорбя вместе с ней – сдерживали удары пробегающих Цродграбов, не слышали воплей. Если бы она скорбела так несколько часов, или дней – и они бы, недвижимые, скорбели вместе с нею – так велико было их горестное чувство. Но вот она подняла голову, и, вся исходя нежным весенним светом, спросила:

– Что же ребеночек, где же он?..

И тут только братья вспомнили про маленького, который звал свою маму – но его теперь уже не было слышно – и даже не ясно было в какую сторону надо было бежать, так как толпа лихорадочно металась из стороны в сторону, перемежалась, перекручивалась.

– Пожалуйста, помогите мне встать… – чуть слышным, дрогнувшим голосочком прошептала Вероника.

Какая же она была хрупкая. Никто из братьев даже не решался исполнить эту просьбу – ведь это значило – опять куда то бежать, прорываться с нею, чудом оставшейся в живых, неведомо куда, в этом аду кромешном. Так, они, по крайней мере, встав в круг защищали ее. Ведь их еще до сих пор холодная дрожь пробивала, до сих пор еще вихрился тот ужас, который испытали они, когда казалась им, что она уж мертва – и опять подвергать ее жизнь опасности?.. Нет, нет – только не это…

Но, все-таки, она еще раз прошептала эту просьбу, и отказывать ей казалось немыслимым. Робин подхватил ее на руки поднял, и еще раз удивился насколько же она легкая – он совсем не чувствовал, чтобы она весила что-нибудь – Рэнис и Ринэм встали по сторонам, защищая ее от возможных ударов, и теперь даже не помышляли о том, чтобы пытаться отнять ее, владеть ею единолично – такая мысль казалась совершенно дикой, более темной, нежели воронье око, а ведь, ежели разобрать, что испытывали они до этого – так именно это владение Вероникой и жаждали. Но как же им теперь было страшно, как же сердца их сжимались, в страхе за нее!..

Они держали друг за друга, и начали движение в ту сторону, куда был унесен ребенок. Они не сорвались сразу же в стремительный бег, как проносились вокруг них все эти толпы Цродграбов, но пошли сначала плавно, а затем, постепенно увеличивая скорость, перешили и на бег, и при этом каждое движенье давалось им с большим напряжением. Каждый из них неотрывно смотрел на хрупкую Веронику, но каждый чувствовал и тот страшный, способный разорвать ее мир, который был вокруг. И, чем дольше это величайшее напряжение продолжалось, и испытывали они эту беспрерывную, жгучую жалость к ней, тем больше они забывали все свои недавние порывы – да – все то, в общем-то напускное, ненужное им, что отличало их в этой жизни, стиралось теперь – и они вновь были братьями-близнецами, младенцами, которым хорошо было друг рядом с другом, и который прекрасно друг друга понимали. Дошло даже до того, что, когда говорил один, другим казалось, что – это его слова, а потому я и не берусь судить, кто на самом деле говорил:

– Нам уже не найти его – мы должны вырваться отсюда. Вынесем тебя в безопасное место, а сами вернемся за ним… Ты ведь понимаешь – ведь понимаешь почему?..

– Нет, нет, пожалуйста…

– Это я (каждому казалось, что – это его слова) должен просить тебя… Я молю – позволь! Даже если ты не хочешь – со склоненной главой молю – позволь!.. Позволь вынести из этой преисподней!.. Ведь, ежели… ежели ты уйдешь, так кто же останется здесь?!.. Прошу, пожалуйста, пожалуйста…

Однако, они прекратили эти мольбы, так как видели, что причиняют ими лишь новые, большие страдания Веронике – ведь она не могла оставить маленького – нет-нет это было бы против души ее, но ей, конечно, больно было отказывать им.

– Хорошо, Хорошо… Только бы услышать его!.. Ты знай – мы жизней не пожалеем… Только бы поскорее его найти, только бы вырваться отсюда… Ты, родненькая наша (и опять ласковое наклонение – она своими речами их этой ласковостью наполнила) – ты знай, что с ним ничего не могло случится. Ведь они, хоть и толпа, не могли затоптать! Никак не могли! Я знаю, я верю, что подхватили его на руки…

На самом то деле затоптали уже многих детей – кого-то, конечно, подхватывали на руки; но большинство Цродграбов пребывали уже в таком измученном, животном состоянии, что ничего не видели, и, ежели попадался им кто-то под ноги, то старались только поскорее перескочить, чтобы самим не быть затоптанными. У них не было никаких шансов встретить этого ребенка, однако, все-таки – эта встреча произошла – так уж, видно, было угодно року…

Этот маленький все несся с потоком, и ножки его совсем уж устали, раз он даже упал, и на спину его тут же наступили – но он, все-таки, успел вскочить, и, все плача, зовя маму, вынужден был бежать дальше. А навстречу ему шла иная фигура – то был горбатый. Да – тот самый горбатый, которого взял с собою в качестве проводника и палача Тарс, и который полюбил Веронику, как никогда он никого не любил. Были счастливейшие минуты его жизни, когда сиял свет, когда слышал он ее голос – потом нахлынула тьма. В какие-то мгновенья им овладевала зверская злоба, и он бросался и бил, и ломал тех, кто попадался на его пути – он видел всех их грязных, тупых, оборванных, которые заполонили весь мир, которые похитили Ее, которые презирали его уродливого, так не похожего на них. Он вспоминал все те унижения, которые пришлось ему пережить из-за таких как они, и он рычал: «Вот он ваш мир!.. Ненавижу!.. Всех бы вас разодрал! Ну, идите же – идите же на меня!..» – и они не шли, а бежали не в силах остановится – он многих покалечил, или даже убил; ему тоже нанесли множество ран, но он их не замечал, продолжал с кровью продираться против общего течения. Но эти мгновенья озлобления проходили, и наступала нежность – и только одного он хотел: чтобы приласкала Она его, как маленького, как никто и никогда, кроме Нее не ласкал. Он выкрикивал ее имя, но ему отвечал только обезумевший от страха рокот толпы – и вновь находила злоба, и вновь он бил… Он замахнулся для очередного удара, как услышал тоненький, жалобный голосочек:

– Дяденька, пожалуйста, не надо… Дяденька, спасите меня пожалуйста…

И горбатому пусть и на мгновенье, показалось, что – это Вероника его молит. Одного этого мгновенья было достаточно, конечно же он не нанес никакого удара, но подхватил это маленькое плачущее существо, и, прижав его одной рукой к груди, другой стал расталкивать тех, кто неслись на встречу, дабы они ненароком не причинили какого-нибудь вреда этому хрупкому тельцу. И он почувствовал, что Вероника ищет встречи с этим малышом – он чувствовал, как похожи они – хрупкие, нежные, чуждому окружающему. И он чувствовал нежность к этому маленькому, едва-едва двигающими грязными ручками и ножками, кажущемся совсем невесомым в его огромных ручищах.

– Не плач, не плач – я знаю – мы обязательно найдем Ее…

И тут так и объяло, в жарком, трепетном прикосновенье его голову; он вспомнил, как, когда он был совсем маленьким пели колыбельную. Пели не ему, но всем иным детям, попавшим от неизвестных родителей в Тресовский приют. Он уже и тогда уродливый и нелюбимый, лежал в дальнем, темным углу, и поглощал пение их няньки, так же жадно, как и изголодавшийся по свету обильный весенний свет. Ему так хотелось подбежать, взмолится, чтобы она пела еще и еще, но он тогда, сознавая свою отчужденность, так и не выбрался из темного угла. Теперь он повторял эти строки ребенку – а сам все вспоминал и вспоминал, и ему мучительно больно было за бесцельно, во мраке да в грязи прожитую жизнь:

 
– По кронам березок да сосен,
Ветерок тихо-сонно повел,
Она все вздыхает, печальная осень,
Сирени куст нынче отцвел.
 
 
В тяжелых и желтых тех кронах,
Замолкли уже соловьи,
И в сладких, задумчивых стонах,
Заснут скоро в белом ручьи.
 
 
Пока же в спокойствии тихом,
Ложатся на землю листы,
И в поле, прощаются стихом —
Навек засыпают цветы.
 
 
Все в светлой ауре и в ясном,
Дыхании ветра, в мечтах;
Под саваном белым, прекрасным,
Все будет в мечтаниях, в снах.
 
 
И все эти птичии трели,
И лета столь яркий наряд,
Поглотят, поглотят метели,
Надолго они усыпят…
 

Сначала ребеночек расплакался еще больше. Горбатый решил, что это от его грубого, к брани приученного голоса так выходит, и он, чувствуя свою вину, испытывая нежность, заговорил так проникновенно, что мальчик ребеночек, эту нежность почувствовав, улыбнулся, и зашептал умиротворенным голосочком:

– Ведь, принесете меня к Ней, да, ведь – да?

И горбатый, чувствуя все большее умиление, зашептал, что – да, да – конечно, они вскоре найдут ее, и, чтобы он, маленький, успокоился. Ребенок совсем больше не плакал, но он смотрел на лик горбатого, и хотя иным людям этот лик показался бы отвратительным – для маленького это был один из самых прекрасных ликов, которые ему только доводилось увидеть. Он любил этого спасшего его, любящего его, почти так же сильно, как и матушку, и отца своего – и он успокоился не только потому, что ему действительно сделалось мирно от этой искренно пропетой колыбельной, но и потому что хотелось сделать приятно этому человеку. Ребенок видел, что человек этот очень несчастен, что ему нужна ласка, и он предложил бы ему сыграть в какую-нибудь игру, которых он знал множество, да очень уж умиротворенно прозвучали последние слова колыбельной, и теперь его неудержимо клонило в сон. Вот он закрыл глазки, а горбатый прошептал: «Ну, вот и хорошо, спи, спи, а как проснешься – Она уже будет рядом», а еще он удивлялся, как это Цродграбы могут продолжать кричать и нестись по прежнему в такую прекрасную, излечившую его минуту. И он говорил им негромким голосом, чтобы они остановились, чтобы не кричали так сильно – они, конечно, не слушали его – он расталкивал их, но не так сильно как прежде – старался не делать резких движений. И еще думал горбатый, что мог бы стать хорошим отцом этому ребенку – он радовался этой мысли, но через некоторое время с горечью осадил себя, так как вспомнил, что сам то ничего, кроме всяких грубостей не знает. И вот он решил, что отдаст этого ребенка на воспитание Ей, и испытывал от этой мысли печальное умиление. Вообще он чувствовал, что вскоре произойдет их встреча, и теперь уж не мог понять, как мог испытывать злобу совсем незадолго до этого…

Он не мог понять, как испытывал злобу, а как увидел, что ее несут некто трое, так все в нем уже завыло, застонало от ярости. Надо было видеть это стремительное движенье темно-серых клубов над их головами и причудливую игру теней, и слышать надрывные завыванья ветра, чтобы понять, почему он принял трех братьев за отвратительное чудище, которое тащило истерзанное, но несомненно живое тело Вероники. Ужас, отвращение, боль от этого виденья была столь велика, что горбатый выронил ребенка, попятился на несколько шагов, но тут же – сжал кулаки и бросился на чудище.

А Вероника уже увидела ребенка, вскрикнула, когда повалился он в грязь, и сама вся потянулась к нему, если бы была птицей, так полетела бы, нежными крыльями объяла, унесла бы прочь, от этого страшного места. И братья, едва не выпустили Ее – настолько немыслимым казалось противится любой ее воли. Нет – они, все-таки, удержали ее, но сами бросились вперед, где и налетел на них горбатый. Он, ослепленный злобой, по прежнему видел только отвратительное чудище, и вот размахнулся, и нанес сильный удар, который пришелся по лицу Рэниса – у того были выбиты два или три зуба, однако – он тут же замахнулся, нанес ответный удар. Еще горбатого ударил Ринэм, а Робин, чувствуя, что то страшное, чего он ждал уже очень долгое время, неожиданно оказалось прямо перед ним – стал молить пронзительным, болезненным, готовым перейти в исступленный вопль голосом, чтобы горбатый не делал Ей плохо – он лепетал что-то про то, что готов отдать свою жизнь… конечно, горбатый этого не слышал – когда на него обрушились удары, он ужаснулся, что может потерять силы, и тогда Она окажется без всякой помощи. И вот, жаждя только подальше Ее от этого ужаса увести, он перехватил ее за руку, и с силой дернул – дернул так, что вывихнул, едва не сломал эту хрупкую ручку, но она, конечно, не о своей боли думала, а маленьком, на которого уже несколько раз налетали, но он, уже видя Ее, и от этого черпая силы, каждый раз находил силы подняться, и даже сделать шажок на слабеньких ножках навстречу – она все шептала ему какие-то нежные слова, и он слышал ее, пытался засмеяться, да не мог, так как очень уж страшно было, и он, все-таки, не мог сдержать слезы.

А Вероника так и осталась в руках братьев – уж они готовы были погибнуть, но только не отдать ее этому чудищу Ее. Каждый из них, одной рукой удерживали Веронику, а второй наносили удары (Робин пытался перехватить его кулачище). Горбатый, перехватив ее ручку у запястья, бил и бил в ответ, и все они уже были сильно избиты, почти ничего не видели – ветер все выл и выл, вот, закружившись смерчем стал в искупленной ярости бить их.

– О, нет же, нет!!! – надрывался, в пронзительном вопле Робин, который понял, что к чему – и обращался уже к братьям. – Отпустите ее!.. Слышите?!.. Отпустите же!..

Но они не слышали, не отпускали – в ушах у них закладывало, но они продолжали борьбу. И тогда горбатый совершил еще один рывок. Напряглись могучие, узловатые; уродливыми буграми вздулись его мускулы – он этими ручищами железные кружки сминал, он ими и камни крошил, а тут всю эту силищу направил на хрупкую, к ласке привыкшую ручку.

И тогда раздался треск – и все поняли, что у Вероники сломана рука.

И она тоже понимала, что правая рука ее теперь не может пошевелится, но она не испытывала физической боли, и, увидев как передернулись, как исказились страданием их лица, она, чтобы только избавить их от нового страдания, чтобы только хорошо им было, зашептала:

– …Ничего, ничего – со мною все хорошо… Но что же маленький… Скорее же, скорее – приведите его ко мне…

А ребенок, которого сбил какой-то вопящий от ужаса Цродграб, и который уже отчаялся подняться, как услышал этот треск – так закричал испуганно и страшно, как и не может кричать маленький – но он с этим криком: «Мама!», вытянул ручки, и в несколько прыжков, сбивши еще кого-то, оказался прямо перед Вероникой. Он неотрывно смотрел на ее бессильно свисающую руку, хотел поймать ее, на как увидел тоненькую, стекающую по ней ручку крови, так вскрикнул, закрыл лицо ладошка, стал пятится…

Не могу иначе, как предписание рока объяснить то, что до этого их хоть и задевали, но не сбивали с ног – вихрящийся поток Цродграбов всегда почему-то несколько расходился перед ними, иначе, не смотря на все усилия, не смогли бы они устоять. Однако теперь, неподалеку столкнулись два устремлявшихся навстречу друг другу потоку, и все закрутилось, завертелось там, дробясь, заходясь в вопле. Этот мучительный ком стал приближаться к тому месту, где стояли братья, а они, не ведая об этом, и вообще пребывая в растерянности, не в силах принять, что это по их вине произошла такая трагедия, стали ставить Веронику в грязь. Они хотели отпустить ее, встать перед нею на колени, и, вглядываясь в ее лик, безмолвно вопрошать, что же делать дальше – как же можно исправить это, совершенное. Они выпустили ее, и горбатый тоже выпустил – так как и он испытывал ужас – казалось, что мироздание покрылась трещинами, и из этих трещин хлещет, грозит заполонить все остальное, беспросветная мгла. Вероника еще раз прошептала, что все с нею хорошо, чтобы не мучались понапрасну они; а сама все тянулась за ребенком, который не в силах видеть этого ужаса, все отступал и отступал – шажок за шажочком…

Одновременно, они выпустили Веронику, и все время нараставший, до предела напряженный, голову гулом сводящий вопль, оказался совсем рядом – завихрился, взметнулся вал из перемешенных дробящихся тел, среди которых большинство уже были мертвы, а иные уже обезумели от боли. Вероника краем глаза заметила это движенье, поняла, чем грозит это ребенку, тут же бросилась к нему, хотела подхватить, прижать к груди, да позабыла и про сломанную руку, и про собственную слабость.

* * *

Здесь приведу сонет, который не был тогда произнесен – так как тогда ничего кроме прямых чувств предельного, безумного ужаса не осталось; но который был сложен вскоре после этих событий Робиным. Да – было сложено множество иных сонетов, и, быть может, не менее темных, не менее пронзительных, но мне вспомнился именно этот, потому только его и приведу:

 
– Разлука, горечь расставанья,
И на душе темно-темно;
Кому постичь мои страданья,
Вот крови строк веретено.
 
 
Найди могилу – черный камень,
Изъеденный морщиной льда —
Под ним лишь прах – душевный ж пламень,
Ушел из мира навсегда.
 
 
И где-то там вздохнешь угрюмо:
«Ну жил он, жил он и страдал,
И что от боли, что от девы юной?
Куда последний вздох его летал?»
 
 
Да, вам в грядущих, темных поколеньях,
Не прочесть всей боли, в этих мрачных тенях!
 

А вот еще один сонет, из той бесконечной вереницы, которую он выстрадал тогда, и которая лишь малая часть до нас дошла:

 
– Нет – не знаю молитв я достойных,
Нет – ни слов, и ни вздохов, ни тьмы,
А душа – то цветок на угрюмо-раздольных,
На холодных просторах зимы.
 
 
Если вдруг чья-то жизнь оборвется,
Если близкое сердце умрет,
То еще одно сердце найдется,
Или к звездам, к природе твой дух подойдет.
 
 
Ну, а если сердца все иные —
Вся природа, все звезды мертвы,
Если пламени вечного блики святые,
Смертью, тьмою ветров сметены?..
 
 
Я цветок средь безбрежных просторов,
Но лишь холод зимы гость моих умирающих взоров.
 

Да, трудно остановится, от написания этих сонетов. Я мог бы записывать здесь и ночь, и день, и еще неделю и месяц, но, все равно, не записал бы и малой доли выстраданного тогда. Но я даю себе отчет, что делаю это только из слабости, потому что страшно – страшно мне писать дальше. Сейчас предрассветный час, но за окном – по прежнему чернота непроглядная. Предо мной сидит Нэдия, сидит, опустив свои веки, и из под них, одна за другою вырываются, стремительно катятся по щекам, словно слезы самого Солнца блещут в пламени свечи, словно звезды падучие, но еще живые, последние своим мгновенья доживающие…

Смерть… смерть… ты столь не похожа на все иное… смерть… почему же ты, названная величайшим даром, вызываешь слезы… Быть может, кто-то скажет, что слезы это прекрасно?.. Эти детские слезы душу мне рвут! Лучше бы ее и не было этой Нэдии! Право, лучше бы и не было – лучше бы и не спасал, мерзавцем злодеем бы был, но только бы не видеть эти слезы! Она же все понимает!.. Как же мне хочется ее утешить, сказать то, что она хочет… Но я должен написать правду…

О, эта ночь! Кажется, она никогда не закончится!.. И какой-то жар изводит мое тело; и я чувствую, что Они там – что и Они сейчас мучаются вместе со мною. И они ждут, что я напишу правду. Я чувствую себя таким слабым, что, быть может, с зарею умру… Да как же так, ведь главная часть моей истории тогда останется не рассказанной?!.. О нет – я буду писать до зари, пока будет двигаться перо – и я уж это то должен досказать.

Здесь, про милую Веронику осталось совсем немного, но вот слезы – слезы по моим щекам катятся! Эта глава должна быть записана, это должны узнать люди!..

Придай мне сил, свет иль тьма, придайте мне сил Назгулы! Заберите мою душу к себе, в страдание, но дайте – дайте мне закончить! Вероника!..

* * *

– Вероника!!! Вероника!!! Вероника!!! – три эти вопля слились в один, а вмести с ними был еще и мучительный вой горбатого.

Все они разом бросились вслед за нею, но было уже слишком поздно.

Впрочем, Вероника еще могла вернуться (и она чувствовала это) – если бы она тут повернулась, то оказалась бы под их защитой, и они, уверен, смогли бы уберечь ее. Но, ведь, перед ней был ребенок, и оставить его, значило тоже, что оставить самое себя. Нет, нет – хаос не был властен над нею, пусть все вокруг дергались и ломались, а она парила в нежном, поцелуями ее наполняющем облаке – она настолько их всех любила, что все они были частью ее духа. Она несла в себе рай, но окружающий хаос не мог этого принять – одновременно обрушился на нее этот вал, и она обхватила, нежно прижала к себе этого ребеночка ни в чем не повинного, вскрикнувшего с любовью: «Мама!»

В это же мгновенье, замер ветер, и снежинки с такой отчаянной силой мчавшиеся до этого, теперь усмирились – только живые порождали вопли, окружающее безмолвствовало. Впрочем – и эти вопли, в то же мгновенье стали умолкать – всякое движенье прекращалось; ибо до этого все чувствовали лихорадочное возбужденье – все не могли хоть на мгновенье задуматься, что творят они – теперь окружающая ярость усмирилась – вдруг, какая-то жуткая, вековечная тоска тихо застонала в этом мрачном воздухе, и, плавно опускаясь, полетели крупные, темно-серые снежинки. Остановилась, и тут же покрылась ледяной коростой кровавая грязь и снег уже стал скапливаться на ней маленькими холмиками – словно бы многочисленные надгробья вырастали на глазах. Еще кричали, стонали – но все тише, тише – они тянулись к этому безмолвию, надеялись, что хоть оно даст исход их безумию.

Следующий сонет был произнесен Робином, когда он шел к тому месту, где вал Цродграбов налетел на Веронику и ребенка, и с треском разорвавшись в стороны, затих – там было что-то бесформенное темное, уже заносимое снегом. Когда Робин говорил эти строки, у него разорвалась, и кровью залило все лицо вена над виском единственного глаза (впрочем – и это ничтожная деталька, и это так – блеклая крапинка, перед тем, что тогда в душе его было). Впрочем, вот и этот сонет – как он дошел до меня, кем то от кого услышанный, кем-то записанный:

 
– Тишина и снег… Слезы в темном саване,
Слабость выразить… Разорвана душа,
Твоя душа… иль снег… все в ладане,
Снежинки падают… миры летят шурша…
 
 
Вот космос – вот он… мироздание…
В веках покоя нет… века уже прошли…
Снежинок, снов… души здесь увядание…
Слезинок жизней падают гроши…
 
 
Темная бездна… душа умирает,
Нет места мечтам… ухожу за тобой,
Эти строки… снежинки мертвый слагает…
Этот мир мертвой стал тишиной…
 
 
Последний сонет… чтобы сердце остановилось,
Уйти отсюда… душа ни с чем не примирилась…
 

Итак, в тишине, окруженные плавным движеньем снежинок, они медленно опустились на колени перед Ней. Описывать, что стало с ее телом… зачем?.. Быть может, вы думаете, что от описания страшных ран, на этой юной красе будет передано то, что испытывали они?.. Нет, нет – они вовсе и не замечали этих страшных ран – телесное не было значимо для них и раньше, ну а в эти то величественные мгновенья – тем более.

Из глаз каждого во все время этого беспрерывно вырывались слезы, а Робин и вовсе ничего не видел – ведь, лицо его покрывала кровь. Он не пытался эту кровь вытереть, ведь глазами бы он увидел только некие чуждые формы плоти, тогда как он все видел и чувствовал и без того, своими внутренними, духовными очами.

Ее осторожно подняли перевернули лицом к этим падающим снежинкам… лик был прекрасен… впрочем, зачем это говорить? Я уже много говорил про прекрасные, и умиротворенные лики, про лики, из которых в мгновенья смерти исходил некий внутренний свет. Эти слова… они хороши в иных случаях, теперь же, описывая это, я понимаю, что писать про те мгновенье такими словами просто пошло… Я не смею выражать как-либо состояние ее лика, не то что душевное состояние… Как то я уже упоминал, что оставляю какие-либо упоминания о душах тех, кто уже умер – о них ничего, никому из живущих, или общающихся с живущими неизвестно, потому же не смею описывать то, что они чувствовали, и испытывали тогда – они не были ни в этом, ни в каком-либо ином мире, они были вне времени, и их чувства были чувствами уже умерших, лишь отголоски которых помнили они потом.

Но они помнили ее завещание:

– Любите друг друга. Любите всех, как братьев и сестер, и тогда тот мир станет таким, каким бы он мог быть, каким он живет в ваших душах. Просто любите друг друга – так легко, так счастливо… Я, быть может, смогла это… Я прожила короткую, но счастливую жизнь… Дай то судьба каждому такое…

Робин говорил в своем сонете, что: «душа ни с чем не примирилась» – и это были чувства и братьев, и горбатого. Они и в том запредельном бытии, в том величайшем таинстве не могли смирится с разлукой, с тем, что и останется у них одно только это завещанье, да воспоминанья святые. Даже видя все величие смерти, они не могли принять, что тот искаженный мир останется без нее.

Опять-таки, слова приведенные ниже не были сказаны в том таинстве (прилагать что-то земное, значит опошливать, то чему не может здесь быть подобия) – однако потом, когда Робина молили, чтобы он, все-таки вспомнил бывшее там, он произнес такие строки:

– Вернуться без тебя нет силы, да и незачем. Та боль, что был возле нас не разрушена… Без твоей, О Звезда, помощи мы не сможем донести до них свет… Вернись…

– Но, если я и вернусь, то ненадолго.

– Навсегда – мы не сможем жить без тебя…

Но они уже понимали, что она действительно не сможет вернуться более чем на какое-то недолгое время – они боролись с этим, но в тоже время, понимали, что усилия их уже тщетны…

Те Цродграбы, которые были поблизости в то время, когда Вероника погибла – те немногие из них, кто был еще жив, видели, что склоненные над ней тела некоторое время пребывали совершенно без движенья – Цродграбы тоже не шевелились, несмотря на то, что этот крупный и мрачный снег уже засыпал их. Они смотрели и смотрели на эти застывшие фигуры, ожидали чуда. И не только эти Цродграбы ожидали чуда – ожидали его все бывшие в этом темном облаке. В то мгновенье, когда душа Вероники оставила хрупкое тело, произошел тот надлом, что разъяренная воля ворона рассеялась. Когда она пожертвовала собой ради малыша, когда Робин шел к ней, и шептал сонеты, эта темная воля тоже не смела пошевелится, тоже замерла в ожидании, чем же закончится это таинство. Этот ворон так презиравший этих «червей» – теперь поражался на них, оказывается, все-таки были в них какие-то силы уже непостижимые для него – и ему было больно за гибель Вероники, и он бы хотел вернуть ее. Он тоже ждал. Когда исчезла темная воля – с тоскливыми воплями обратились в леденистые облака терзавшие эльфов призраки, но эти облачка уже не имели своей воли – они опустились под ноги, и обратились в ледяную коросту. Остановились не только эльфы, но и «мохнатые», даже и бесы-Вэлласы остановились. Наконец-то, наконец-то прошло это лихорадочное круженье, и они могли призадуматься и ужаснуться тому, что совершали они, и в каком жутком месте находятся.

Даже и «мохнатым», и бесам было не по себе – даже и они не могли понять, что они такое, и зачем делали – чудовищным виденьем представлялась эта, так неожиданно прекратившаяся бойня. И их положение, стоящих по колено в застывающей кровавой грязи представлялось настолько невозможным, что все они, от последнего «мохнатого» и до эльфийских князей ожидали чуда. И чудо пришло…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю