Текст книги "Буря"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 89 (всего у книги 114 страниц)
Словно ветер, тонкой нитью ему в голову ворвался – то был голос Ячука:
– Держись за веревку, иначе вместе погибнем!..
Хоббит последовал этому наставлению – и только обхватил, как веревка дернулась вверх, вздернула его разом метра на два, а по мохнатым его ногам, что-то с силой ударило, снизу раздался сильный грохот, треск; болезненный, резко оборвавшийся вопль…
А потом Хэм обнаружил, что стоит на стене, что держит его за плечи Тьер, широко раскрытыми глазами пристально в него вглядывается, словно бы высматривает: действительно ли нет на нем ни одной раны – медведь-оборотень тяжело дышал, и сквозь окружающий, полный боли грохот, громко выговаривал:
– Напугал то меня как!.. Уж не знаю… привязался я к тебе, как ни к кому – как брат родной ты мне стал!.. Да что ж ты стоял?! Что ж веревку то сразу не подхватил?! Еще бы одно мгновенье, и я сам вниз прыгнул… Ну все – теперь иди: нечего здесь тебе делать…
Хэму очень хотелось уйти: укрыться в каком-нибудь домике, где тихо, где нет этой злобы, где нет боли, где все спокойно; заснуть там, и долго, долго спать… до тех пор, пока не наступит весна. «А-а-а!!!» – зашелся кто-то совсем рядом, в страшном, захлебывающемся вопле – хоббит быстро взглянул, и увидел, что одно из защитников пронзила стрела – вошла в верхнюю часть живота, из спины вышла, но он еще был жив, и страдал. Хоббиту было жутко от вида этого несчастного, который от боли потерял рассудок, для которого теперь во всем мироздании было одно важно: избавиться от этой муки: ни города, ни товарищей уже для него не было – лишь эта жажда; взгляд его лихорадочно метался по сторонам, хоть в ком-нибудь жаждал найти сострадания, но все так были поглощены обороной, что и не замечали его. Но вот он поймал взгляд хоббита, и уж вглядывался в него без отрыва; опасаясь, что тот отвернется, что вновь он останется один на один со своей болью – и вот он уже метнулся к Хэму, с силой обхватил его за плечи – до боли сжал, задышал раскаленным, лихорадочным воздухом в лицо:
– Да… ты… Больно то как!.. Ты можешь меня спасти!.. Вызволи от этой боли!.. А-а-а!!!.
Он зашелся в надрывном вопле, от которого у Хэма заложило в ушах, от которого и в глазах потемнело – ибо уж очень тяжко все это было видеть, и еще усилилась жажда уйти в спокойствие.
– Да что ж мне с тобой… – хоббит сам едва слезы сдерживал, а раненный словно бы прирос к нему.
Наконец, на это обратил внимание Тьер – он оторвался от руководства, и велел, чтобы раненого отнесли к местному лекарю; однако, когда его попытались оторвать от хоббита, он вцепился в него с такой силой, с какой и здоровый не смог бы вцепиться – при этом основание стрелы уперлось в грудь хоббита, а сама стрела проходила через грудь несчастного…
– Куда вы меня?! – заходился он в вопле.
Хэму было страшно, потому что он понимал, что в этой лихорадке раненный расходует непозволительно много сил, что сейчас вот он умрет – из-за него умрет – он даже чувствовал смерть – и это было не торжественное, это было отвратительное, грязное, со страхом связанное. И он не выдержал таки, заплакал, заговорил:
– Хорошо, хорошо – сейчас вот пойдемте к доктору. Я вас не оставлю…
Однако, раненный уже не понимал никаких слов, и, когда Хэм попытался сделать шаг, то подумал, будто его хотят оставить, и с силой дернул в сторону…
Тут перед глазами Хэма все перемешалось, последовал довольно сильный удар, и на несколько мгновений свет таки померк в его глазах. Но вот зрение вернулось – перед ним был лик – он исказился предсмертной мукой, глаза темнели, побелевшие губы шептали так тихо, что хоббиту пришлось прислониться, чтобы хоть как-то расслышать затухающие слова:
– Так страшно… Темно… совсем темно… все уходит… боли больше нет… лучше бы была боль… уже ничто ничего не значит… Я хочу еще пожить… Темно… Есть здесь кто-нибудь?.. Пожалуйста, пожалуйста – хоть кто-нибудь, скажите…
– Я здесь! – поспешил заверить его Хэм.
– …Кто ты? Что ты? Я вижу расплывчатый контур… Ты, ведь, призрак?.. Нет ты – сливаешься со мраком.
– Ты будешь жить!
– Какие глупые слова… они ничего не значат; вообще – ничто ничего не значит. Вокруг поля бескрайние, над ними ветер ледяной воет, несет тяжелый холодный туман – как же темно!.. Я еще хочу жить – я рвусь к жизни, но все – нет уж сил.
– Да зачем же вы так говорите?! У вас еще…
– Мрак, мрак… – голос стал совсем уж слабым, все затухал-затухал, и отдельные слова скорее угадывались, чем слышались на самом деле. – …Не могу вспомнить своего имени; и жизни своей тоже не могу вспомнить: словно бы и не было ее вовсе. Неужто я жил? Что же я делал все эти годы… Да ведь и не было ничего – все то в одно мгновенье промелькнул, и теперь не значит ничего. Разве у меня было имя? Родители?.. Только мрак… Кажется – пролежал я здесь… немного совсем… И что теперь осталось, перед этим мраком бесконечным? Да ничего не осталось…
Тут Хэм поспешно зашептал немногим громче, и среди царившего вопящего грохота представлялось невозможным услышать хоть что-то. Однако – они только друг друга и слышали, окружающее же безумие совершенно их не касалось. Хоббит говорил по какому-то вдохновенью – ему казалось, будто он это много раз и раньше слышал, только вот не мог вспомнить, где именно:
– У каждого в жизни есть самое замечательное мгновенье. Оно святое, оно окружено аурой света. У каждого, у каждого есть оно – только надо вспомнить! Есть, и это готов я утверждать! Оно как отблеск жизни грядущей…
– Что это?.. Ветер свистит?.. Нет – не просто ветер; в нем, ведь, и какие-то слова… Про воспоминанье мне вещает… Да, ведь, и не было у меня никакого такого воспоминанья!.. Вообще ничего нет… Уносит… пусто…
– Из детства, из юности. С любовью должно быть связанно – обязательно с Любовью – потому что именно это чувство и озаряет. Я то, знаете, не такой уж романтик, как Фалко, или Робин – никогда я, кажется, таких страстей не испытывал; а вот в последние то дни многое передумал; и средь этой то зимы вспоминается мне родные места, один день апрельский. Тогда у нас в Холмищах все в ручейках было – все златится, журчит, а мне едва двадцать исполнилось – совсем молодняк, по нашим, хоббитским меркам…
Но он не успел договорить, так как, в это мгновенье, его с силой вздернули в воздух, и от неожиданности он выпустил умирающего – выпустил и уже больше не видел, так как тут поспешно потащили его в сторону; а он на некоторое время замер, пораженный. Оказывается, когда раненный дернулся, испугавшись, что их разлучат – он сорвался со стены, и вновь Хэм (в какой уже раз!) упал. Пока он убеждал, прикрываясь щитами, подбежали, схватил его несколько спешившихся всадников…
Было страшно, но не за свою жизнь – просто страшно. Было глубокое отвращенье – все происходящее было настолько чуждо ему, что он едва это воспринимал; потому не сразу понял, что со стены громко вопят его имя. В царящем хаосе, среди каких-то стремительных окровавленных тел, и обрубков тел, он страстно жаждал уцепиться за что-нибудь, что могло бы облегчить его муку. Вот он впился взглядом в лик одного из несших его воинов – это был совсем человек лет двадцати пяти, бледный, уставший, но со злобою, с некоторой решимостью во взгляде – во взгляде был затаенный ужас, и хоббит понимал, что этому молодому человеку необходимо находится рядом с иными, делать что-то бездумно; а стоит лишь оказаться одному, да в тишине, так полезут всякие мысли, и он сойдет с ума.
– Пожалуйста, скажите, как ваше имя? – проговорил хоббит, но тот даже не взглянул на него, и ни одна черточка не дрогнула в лице его, и черты остались прежними.
А хоббиту уже казалось, что тот безымянный, смертельно раненый, оставшийся у стены, и этот воин – одно и тоже лицо: отчаянные их чувства были похожи. И он вновь начал рассказывать ему про светлое мгновенье; начал вспоминать про апрель в Холмищах, однако же – до конца не договорил; нежданно разразился стихотворением, прочитанным еще в тетради Сикуса, и рассказывал с таким чувством, будто бы бросил вызов и сражался с окружающим:
– Где-то там, за долами зелеными
И за горными темными склонами;
Спит в объятьях небес
Детских дней моих лес.
Где-то там, за годами суровыми
И за рабских цепей моих стонами:
Лебединая стая летит,
Дева слово любви говорит.
Где-то там, в суете многотленной —
Миг, в котором – ворота вселенной;
Где-то там, в одиноких годах,
Ты придешь ко мне в сказочных снах…
– …Ведь вы любили кого-то?! Правда ведь, правда – не могли, ведь, никого не любить! Если вы не любили, значит и не жили вовсе – но рок не допустит такой несправедливости! Вспомните же! Как это было – в весеннюю пору?
– Зимой. Снег шел – крупный! – неожиданно даже для хоббита, резко выкрикнул молодой воин, и это были его последние слова.
Те крики, которые все это время долетали со стен, теперь неожиданно оборвались, последовал какой-то треск, а затем – лик в который с такой жалостью вглядывался Хэм, лик который незадолго до этого просиял воспоминаньем – исчез, смешался, что-то прогудело, сильно ударило хоббита, по руке, затем – повалилось в грязный, окровавленный снег. Со всех сторон грянула ругань, его сильно ударили, но он вывернулся, и увидел, что в снегу лежит, придавленное громадной глыбой, что-то бесформенное.
Он взглянул на стену, и увидел, что там, не менее дюжины защитников, пытаются сдержать разгоряченного Тьера. Но вот он их раскидал; сам же прыгнул вслед за хоббитом. Несшие его воины посчитали, что – это какой-то могучий колдун, или, по крайней мере – величайший воитель; ибо только он, или же совершенный безумец мог решиться на такое; они побежали, и через несколько мгновений хоббита уже перекинули через седло, при этом еще несколько раз сильно ударили. Он не терял сознания, но все выворачивался на седле, кричал Тьеру, который уже крушил, какой-то дубиной:
– Ты не должен был! Ты – убийца! Он ничем не хуже нас с тобою был!.. Зачем же ты его убил?! Почему все это происходит?! Кому все это нужно?! Кому от этого легче?! Остановитесь! У вас же есть разум!.. Я молю: остановитесь – вы же не звери хищные, не волки, от крови обезумевшие!.. Вас же бесы какие кружат! Вы же без разума все это делаете… Вы… как снежинки…
Почему то ему показалось, что это же он уже говорил, и чувствовал когда-то давным-давно (до своего рожденья?); и еще совсем недавно – от этих странных чувств, сам он себя снежинкой маленькой почувствовал, будто кружит его могучее, не знающее никаких чувств ветрило – он еще кричал что-то, но слова уже не связывались между собою. Наступило забытье.
* * *
Сейчас раскрыл толстую папку кое-как собранных листов. Они потемнели от времени, кое-где пообгорели их края; некоторые – сгорели почти полностью; на некоторых – темные глубоко въевшиеся капли крови. Это остатки летописи Эригиона – и даже мне не ведомо, как уцелели они, в той буре, время описания которой еще не наступило. Один лист совершенно затемнен кровью, и я с немалым трудом смог восстановить следующий отрывок:
«…А при выходе из северных ворот произошла их первая встреча. Государь Келебримбер пребывал в столь тягостном состоянии духа, что нашел в безумстве Мученика, что-то близкое своему горю, и приблизил его в своем сердце, считая, что он один может помочь…»
А вот засмеялась маленькая Нэдия – словно птица, словно предвестница грядущего счастья запела в моей скорбной обители. Но я должен писать – теперь совсем немного времени осталось…
«Мученик»… – да мученик, да не один. Что-то страшно сейчас стало, ветер завыл, словно живой, на улице вдруг потемнело…
Что-то прошло совсем рядом – только что успокоилось Нэдия; а мне все еще не по себе – та сила запросто могла снести и башню, и весь мой труд разодрать в клочья.
* * *
Альфонсо не затухал ни на мгновенье; он все требовал, чтобы лечили его Нэдию – он бросался, тряс за плечи, орал, рыдал, молил, ругался, метался, задыхался, и вновь кричал, требовал, стонал. Несколько раз его пытались удержать, но он каждый раз с такой легкостью сбрасывал нападавших, что вскоре они оставили эти попытки; тем более, что и государь Келебримбер повелел:
– Оставьте его… – а сам, шагнувши к нему, и, пристально в него вглядываясь, выговаривал по эльфийски (впрочем, Альфонсо выросши в Нуменоре знал этот язык, как родной). – Хоть ты то мое горе понять можешь! Страшно это – близкого потерять: ты то здесь остаешься – тогда, ведь, все готов отдать, лишь бы только вернуть, хотя раньше то рядом жили…
– Но, ведь, вы то можете ее вернуть! Нет – я настаиваю, что вы можете ее вернуть! Вы сейчас ее оживите! Оживляйте же!
И вот он, схватив Келебримбера за руку, с силой дернул его к лежащей на холодной уже, обделенной благодатью Эрегиона земле Нэдии. Стоявшие поблизости эльфы даже вскрикнули, так как показалось им, будто свершается некое святотатство, и в то же время – ничего они не могли поделать.
Келебримбер стоял на коленях, на этой холодно-грязевой, ноябрьской земле, проводил ладонью по окаменелым тканям, делал это с зачаровывающей плавностью, а Альфонсо возвышался над ним, покачивался от напряжения, капли пота беспрерывно стекали по его бледному, исступленному лику. Так продолжалось минуту, другую – он наблюдал за этими плавными завораживающими движеньями; и только это покачивание, да еще жаркая дрожь выдавала, что он живой, а не статуя.
А кто знал, какие муки испытывал он, в эти мгновенья; ведь так легко вызвать и ужас и сострадание видом физических мучений – но ведь душевное исступленье может быть куда, куда страшнее! Что выкручивание суставов, ломание костей, и прочие подобные ужасы – пред одним только мгновеньем, когда, кажется, все мироздание обращается раскаленной глыбой, и давит, и давит невыразимой, гасящей рассудок тяжестью, на сердце?!..
Он смотрел за ладонями Келебримбера и испытывал эти муки – это мученье духовное, ведь тем сильнее, чем сильнее личность. Вот у него стала дрожать нижняя губа – все сильнее и сильнее – вот он страшно побледнел, как то в одно мгновенье стал призрачным, таким бледным, что и смотреть на него нельзя было; и вот он почти упал к плечу эльфийского государя, дрожащим голосом спрашивал:
– Ну, так и что же вы?! Когда она поднимется? Скажите…
– Так мертва она уже. – просто отвечал Келебримбер. – Так то и должен ты мою боль понять…
– …Нет! – дико усмехнулся Альфонсо. – Это ложь, ложь – вы сейчас ее вернете! Я, подлец, на нее, живую, взгляну, и руки на себя наложу – в преисподнюю, стало быть, уйду. А не оживите… Ежели не оживите, так я вас всех, этими вот руками…
– Мертва она. Как дерево, уже к земле павшее, и изгнившее: разве можно, в таком древе жизнь воскресить?.. Да и то – древо часть земли, оно в землю и возвращается, а дух только гость здесь…
– Довольно! – судорожно выкрикнул Альфонсо, и задрожал сильнее прежнего. – Хватит! Я требую, чтобы она была жива!
– Но мертвых то не воскресить, милый ты брат мой!
– Как это не воскресить?!
Теперь уж его пробирала сильная дрожь – казалось, он в каждое мгновенье умирал, но, все продолжалась и продолжалась эта мука смертная. Он переводил плачущий взгляд с Келебримбера на мумию – вот приблизился, и оказался, пылающий, прямо перед ними. Каждое его слово, казалось, впивалось в воздух:
– Да кто это сказал, что нельзя возвращать умерших?!
– Людей то умерших никому не дано вернуть – свободны их души.
– Да что это за бред?! Как же ее душа может быть свободна, когда меня рядом нет?! Ведь, не могут наши души разъединенными жить! Или что, быть может, скажете, что мы не в душах, а в телах этих жалких жили?! Ха! Да хватит же этого бреда! Ее душа нигде не может быть счастлива, без моей души – мы, разлученные, вовсе и не живем друг без друга. И я настаиваю, чтобы была она возвращена! Это произойдет сейчас же!
– Но пойми… – Келебримбер плакал, и каждая его слеза казалась созданием наделенным жизнью. – …Пойми, что в ней уже нет ни крупинки жизни. Если была хоть искорка малая, я бы никаких сил не пожалел. Но здесь же только тело, да и то – не ее тело. Что же ты хочешь: ни души, ни тела – выходит, что я ее заново создать должен буду. Как же боль твоя сильна! Поймешь ты и мою, стало быть!
И тогда Альфонсо вскочил на ноги: всем показалось, будто это земля раскололась, будто это, из образовавшейся трещины, вырвался гневный вихрь, на мгновенье вырос до самого поднебесья. Тут голосом оратора заговорил Вэлломир:
– И долго ли еще эти безумства терпеть? Скрутите этого пса, посадите на цепь, да в ошейнике.
Альфонсо метнулся к Угрюму, но, только положил руки к нему на седло, и уж оказался перед Нэдией, схватил ее на руки, бросился к коню, и там, лицом ударившись о черный его бок, задрожал сильнее прежнего, застонал:
– Обратно, стало быть поскачем! Да – из снега то селенье откопаем! Найду там ведьму! Она вернет… вернет… Дайте мне сил, я требую!..
Мало того, что в последние четыре дня он ни на мгновенье глаз не смыкал, он все это время пребывал в таком напряжении (теперь лишь возросшим); что иной бы и минуты этого напряжения не выдержал; и вот теперь он, из всех сил рвался от сковывающего забытья. Вот его ноги подогнулись, и он почти уже повалился на землю, да, все-таки, смог удержаться, и вот вновь стоял, дрожал, уткнувшись в черный бок Угрюма; выкрикивал:
– Дайте же мне сил!.. Вы… эльфы!..
И он стонал, все в большем исступлении, и в каждом мгновенье умирал, и даже воздух темнел от этих его воплей. Иногда он заходился протяжным воплем: «А-а-а!» – и тогда всем казалось, будто воздух пошел трещинами, будто приближается что-то грозное: будто великан занес над ними исполинскую свою стопу, и, все-таки, никто из них не смел пошевелиться – все слушали эти мучительные вопли, ибо никогда не доводилось им слышать ничего подобного по силе страсти – их были сотни тысяч, эльфы и люди, и слышали все:
– …Пусти меня! – орал Альфонсо, смерти. – Я еще приду к тебе! Но дай мне выполнить свою клятву! Дай!.. Сейчас!..
И вновь задрожали его колени, вновь он стал оседать к земле, и тогда зубами вцепился в седло, и зубами стал подтягиваться – он хрипел, и все дрожал, дрожал… Тогда только подбежал Келебримбер, который все это время тоже в оцепененье пребывал, и он стал увещевать Альфонсо, чтобы он остался.
– Остаться?! Остаться?! – несколько раз пронзительно выкрикнул тот.
«Мученик» выпустил седло, и теперь упал бы, если бы эльфийский государь не поддержал его.
– Нет! Ни на мгновенье не останавливается… – стонал и выкрикивал он, вновь пытаясь высвободится.
Все-таки, высвободился, и, вместе с Нэдией, повалился на колени:
– А, быть может, умереть?! Да я, ведь, и решил умереть! Что ж – уйду вслед за тобою… Да как же мне раньше такое в голову не пришло. Конечно! Вот сейчас я спою одну песнь, которую… О – это целая история, и я расскажу ее вам, призраки, вокруг меня собравшиеся:
* * *
Давным-давно это было, только пробудились племена людские, только начали расселяться, и блуждали среди древних, огромных лесов. В одном из племен жил юноша, именем Вальд – душа у него была нежная, и в отличии от родителей и всех сородичей своих не занимался он охотой, так как убийство зверя казалось ему преступленьем не менее страшным, чем убийство человека. Зато как он ягоды да коренья всякие собирал – больше же всего любил грибы.
Родился Вальд в лесу, и всю свою жизнь недолгую ничего, кроме леса не видел. Раз захворала одна женщина, и старый колдун-лекарь, у которого юноша был в учениках сказал, чтобы отправился он к самой окраине леса, и там, в час полнолунья нашел корень лун-травы, которую только в полнолунье то и видно, рассказал, что стебель ее в час полночный засияет столь же ярко, как и Луна, тогда то и надо выкапывать, и корень этот единственное, что может захворавшей женщине помочь.
Недолго Вальд собирался – точнее: совсем не собирался – тут же и вышел в дорогу; ведь он знал, что лес, его батюшка, и накормит его, и напоит, и на кровать из теплого мха уложит. Спать то он, правда, совсем понемногу – часа по четыре, и не более того: все же остальное время: все шел да шел вперед за уходящим ко сну светилом; на третий день, достиг тех мест, где никогда раньше и не был. Он спешил, так как приближалось полнолунье, и успел как раз вовремя – на закате шестого дня, расступились пред ним стены леса; и увидел он вечернюю зарю, и так ею залюбовался, что даже и слезы выступили на глазах его. А что за вид, что за раздолье открывалось от этого места.
Прямо у ног Вальда, сияло закатными цветами маленькое озерцо, из которого вытекал спокойный ручей, над коврами засыпающих трав высилась, расправляла могучую крону береза, а за березой, за полем живым, умиротворенным, засыпающим – возвышались холмы, и, глядя на них вспомнились юноше детские его грезы, и зашептал он:
– Вот здесь моя родина. Сюда меня сердце звало. – и зашептал совсем уж тихо, подобно слабым дуновеньям ветра. – …Как же спокойно, как же тихо здесь; и, ведь, никого живого на многие-многие версты окрест нет; а в то же время – и не один я здесь – ведь все здесь живое…
И тут он услышал голос – точнее сначала ему подумалось, что – это, подобная воздушным волнам музыка, и лишь затем, прислушавшись, понял, что там и слова – они влетали образами, и от этих слов он перестал чувствовать свои ноги – даже и не заметил, что они его несут вперед:
– Мои корни в земле глубоко,
Ветер крону ласкает мою,
Распустила объятья высоко,
Полю, травам я песню пою.
Ах, закаты, далекие зори,
Уплываете вдаль облака,
Там просторов волшебное море,
И в мечтаньях проходят века.
Где-то там мир в боренье проходит,
Королевства, рождаясь, горят;
Рок и страсти живущих уносят,
И они свои речи твердят.
Здесь закаты и милые зори,
Облака в тихом пенье летят,
Здесь, у грани безбрежных раздолий,
Где умершие мирно уж спят.
Вальд и не заметил, что подбежал уже вплотную к березе, что обнял ее ствол, а, когда очнулся от сладостного этого забытья, когда поднял голову, то ветер окутал листья, они с нежным вздохом раздались, в стороны, и увидел юноша, среди них первую звезду, и была она подобно оку, с любовью на него смотрящему. И чувствовал юноша, что – он не один, что рядом, что-то огромное, но не по размерам даже, а по духу своему, и что он любим.
Обнимал он березовый ствол, и даже позабыл, зачем он к этому месту пришел. Вот, поддавшись некоему порыву, обхватил он руками, широкую ветвь, и вот уж стоит на ней, вновь обнимая березовый ствол.
Никогда прежде, с людьми, не было ему так хорошо, как теперь – так спокойно; никогда прежде не чувствовал он такого родства душ. Ведь, истинно близкие души, к сожалению, не столь часто встречаются. Истинно близких: вторую свою половинку, мы только во снах и видим – потому так прекрасны эти встречи; а здесь такая встреча произошла наяву, хотя… для Вальда это было подобно сну. Долго, стоял он так, обнявшись, слушал чудесное пенье, а сам высказывал все-все, что было на сердце – даже то, о чем он и не думал никогда, но что, все-таки, было частью его самого – и он чувствовал себя и счастливым, и свободным. Но вот, зашептал хор листьев:
– Уже близок час рассветный, не забыл ли, зачем так поспешал сюда?
Тяжело ему было расстаться, но, все-таки, спрыгнул он с ветви, и тут же увидел лун-траву, которая словно маяк сияла среди темного ковра, а сама Луна то уж коснулась своим печальным ликом. Как и было ему велено, осторожно выкопал Вальд драгоценный корень, да тут повернулся, и что было сил бросился прочь, так как понимал, что, ежели еще подойдет к березе, то потом не хватит у него сил оторваться, да так и будет он стоять, в то время, как должен спешить на помощь больной.
Он бежал, не останавливаясь, весь тот день, и лишь в ночи, тяжело, словно загнанный конь, дышащий; повалился под одним из стволов; и там горько плакал, и не мог, какими-либо словами, это свое горе выразить…
Обратная дорога заняла у него лишь три, и все удивлялись, как ему удалось так скоро вернуться; однако юноша, раньше такой общительный и веселый, теперь ничего не отвечал, вообще же сделался мрачным, и часто, в его глазах видели слезы, почти ничего не ел, исхудал. По прежнему, ничего не отвечал на расспросы, но вот, в один из дней, вбежал в дом родителей, и плача, словно бы молясь, заговорил:
– Ежели нашел родственную душу, что тогда делать?! Пусть далеко она, но весь свет не мил без нее; и понимаешь, что и не живешь вовсе, когда нет ее рядом!.. Что эти дни, что эти блужданья по лесу – теперь я не вижу в них никакого смысла – просто так убиваю время, в то время, как мог бы любить! Благословите же, пустите же из дома!..
– Так вот почему ты так извелся. – говорила мать. – Так конечно, иди, сватайся, да возвращайся с невестой…
– Нет! Нет! – тут же, с жаром воскликнул Вальд. – Она никогда не придет к нам в дом – это невозможно. Но вот я останусь вместе с нею; и не расспрашивайте, только благословите, только отпустите!
Заплакала мать, нахмурил брови отец, а Вальд, не в силах выдерживать больше этой муки, с криком бросился из дома, и бежал, вслед за уходящим солнцем, сколько у него хватало сил – в ночи повалился, и на пару часов забылся – затем вновь бежал. Чем ближе становилась его цель, тем легче ему на сердце становилось, и забывался уж и дом родной, и вся прежняя его жизнь. И вновь поле раскрылось пред ним в час закатный – тогда же он вновь почувствовал себя счастливым! И бросился он к березе, со слезами радости, и шептал что-то неразборчивое, сбивчивое, что, обычно, шепчут друг другу влюбленные. Наступила ночь, и была она полна слезами счастья. А на рассвете, убаюканный пеньем кроны, заснул юноша, и сны его немногим отличались, от наступившего счастья…
Так и пошли, сменяя друг друга, счастливые дни – полетели, сказочные и спокойные, словно облака небесные; сменялись, словно зори и закаты, все время разные, но и похожие друг на друга. Однажды, пропела ему крона:
– Вот и зима близится.
– Неужто? Да, ведь, еще и желтизна листьев не тронула…
– Зима – разлука. Смерть придет за мною.
– Да что ты?! – тут Вальд даже заплакал. – Да никому я тебя в обиду не дам…
– Не избежать нам велений рока; и то, что суждено, не минует нас.
Долго еще клялся Вальд, что не оставит ее, что защитит, чему бы ему это не стоило, но печально вздыхали листья, и слышался глас:
– Не клянись понапрасну. Лучше пообещай сделать иное: когда останется от меня куча пепла, так ты разгреби ее, да найди, в ней, маленькое зернышко. Посади это зернышко поблизости, заботься о нем, и на следующую весну пробьется маленький побег – год от года, как отец, заботься о нем, и уж к старости увидишь, что труды твои не прошли напрасно, что я нашла продолжение, в новой жизни…
Все плакал Вальд, все клялся, что не оставит ее, и, отдать за нее собственную жизнь, казалось ему самым малым, что только можно сделать. Он даже и уверил себя, что все закончится благополучно – так как чувствовал в себя достаточно сил, чтобы защитить ее.
А на следующий день пришла откуда-то с северо-востока дикая орда. Уж неведомо, какого происхождения был тот народ, но шли они в услужение орком; и надо ли говорить, что были злее хищных зверей, были голодны. Вид у них был мерзкий: дело даже не в грязи, дело в злобе, которая кривила их заросшие морды, делала еще более отвратительными, чем у орков. Их громкую ругань Вальд услышал еще издали – и то не мудрено, так как, в прошедшие дни, очень он привык к тишине.
Береза шепнула:
– Что же ты? Беги к опушке, смотри оттуда…
Смотрит Вальд – идут сотни этих созданий, и все то с какими-то мотыгами, и все то вопят, едва друг на друга не бросаются – понял он, что, как только его увидят, так и не будет спасенья – и так ему страшно за свою жизнь стало, что и позабыл он о недавних клятвах – бросился как и велено ему было, к лесной опушке, там за стволом повалился, и смотрит.
А орда то подошла к березовому стволу; встали они там, слышаться крики, и хоть часть слов понимает Вальд (слова то хоть и знакомые, а так искажены, такой злобой приправлены, что, словно удары плети звучат):
– Вот сколько дров! Разведем кострище! Руби ее!
Он даже и поверить не мог сначала, что – это действительно происходит, что, действительно, по любимой его удары наносят. А дикари окружали плотным кольцом ствол, и все то рубят, и все то ругаются. Наконец, когда вздрогнула она вся, от основания и до верха кроны, когда страдающий вздох в воздухе разнесся: тогда то вскрикнул он – бросился было к ней, да на полпути то и остановился – обернулись к нему дикари – взглянули с яростью, и вновь увидел он в их взглядах погибель свою; уж и заревели они с яростью, уж и бросились – и не выдержал он – помчался в лес, и вновь он бежал сколько хватало у него сил, и повалился, наконец, под каким-то стволом – и рыдал, уткнувшись лицом в землю, и проклинал себя за трусость.
Мучительные минуты переживал он, и тянулись они долго-долго – совершенно нескончаемыми казались. Понимал он, что, в эти вот самые мгновенья, гибнет любимая его, и понимал, что не найдет себе потом покоя, что будет эта боль длиться и длиться; а сам себя он будет почитать худшим грешником – предателем любви своей. И вот, измученный этими страданьями – уверился он себя, что надо бежать, защищать ее. И изумлялся он, как мог бежать прочь, как мог испугаться?!
Ему тяжело было дышать – но он бежал из всех сил, бежал по ночному лесу, и во мраке спотыкался о корни, на стволы налетал; и, несмотря на усталость – находил в себе силы бежать все быстрее, и стонал от ужаса, так как уже видел зарево, которое между стволами пробивалось. Лес расступился в час рассветный, и, вместо поля увидел он дымовую завесу, бросился в нее – увидел груду раскаленных углей – тут же боль рванула, в сердце, и повалился он без чувств. Неведомо, сколько времени пролежал он без чувств; но, первое, что увидел, когда открыл глаза, были потоки желтых и багровых листьев, которые, с тоскливыми вздохами, пролетали над ним. Да – наступила уже осень.
Приподнялся, огляделся он, увидел сбрасывающий траурные одеянья лес, увидел небо тоскливо над ним плачущее; а вот и темное пятно на земле – все там выжжено, бросился он к этой груде, принялся разгребать – зубами скрежещет и разгребает – все то глубже и глубже – зернышко ищет: и так то его боль была велика, что вновь он не выдержал – вновь сознание потерял.
Очнулся – видит, уж совсем темен лес, а из неба мрачного, вот-вот первый снег посыплет, чувствует, что холод его насквозь пробирает; чувствует, что еще через немногое время оставит его жизнь.
– Прости, прости же меня! Я клялся, что не оставлю, а вот по малодушию оказался недостоин твоей любви; теперь уж нет тебя рядом… и что же мне остается?!
И вот повалил первый снег: он медленно падал из тяжелого, угрюмого неба – казалось, будто все плачет; будто смерть пришла к этому миру. И так тяжело было на сердце юноши, так хотелось, чтобы вернулись прежние чувства, что он запел. Он пел долго, выкладывал в эти строки все силы – голос его часто срывался, дрожал, иногда схватывали его приступы кашля, но он, все равно, продолжал петь: